Умом Россию не понять?
Умом Россию не понять?
Могут ли понять Россию на Западе, для которого столетиями войны были сродни развлечениям? Может ли понять Россию американец, для которого, по-видимому, до сих пор война — это любимая забава Рэмбо? Историк Ключевский подсчитал, что с 1228 по 1462 год, за период, когда формировался великорусский народ, Русь вынесла 160 внешних войн. Только внешних. В XVI веке она 43 года воюет с Речью Посполитой, Ливонским орденом и Швецией, одновременно защищаясь от набегов татар. Да каких набегов! В 1571 году крымский хан Девлет-Гирей сжег Москву. По русским летописям, погибло до 800 000 душ. Возможно, это преувеличение, но летописи дают такие подробности. Хоронить мертвых не было ни сил, ни возможностей, трупы сбрасывали в реку, «Москва-река мертвых не пронесла: нарочно поставлены были люди спускать трупы вниз по реке; хоронили только тех, у которых были приятели».
Какие реки, протекающие через столицы западных государств, видели подобное? Сена, Темза, Потомак?
В семнадцатом веке Россия воюет 48 лет! В восемнадцатом веке Россия воюет 56 лет!
Жестокие войны, подавляющее число которых было направлено на уничтожение русских, стали правилом, жизнью России, а мир… мир — исключением из правила.
Могло в таких условиях за эти столетия у русских выработаться свое мировоззрение, свой взгляд на свободу, на демократию? Да, могло. И оно выработалось. Даже тупой ученик за пятьсот лет обязан что-то понять и чему-то научиться.
Да, демократия — это ситуация, когда народ имеет в стране власть. Однако по критериям мудрости, принятой на Западе, народом считается каждый человек. Считается, что это мудро, и, естественно, каждый умник и там, и у нас тоже так считает. Поэтому демократическим считается то государство, которое удовлетворяет желания большинства той части населения, которая имеет возможность требовать. Когда толпа умников собирается в здании или на площади и начинает требовать: «Не хотим этого короля, а хотим другого!», то с точки зрения умников — это вершина демократии. Ведь умник рассуждает: «Король — это глава государственного аппарата, и если мы подберем короля, который будет служить народу (а под народом мы подразумеваем лично себя — умников), то такой король и такой государственный аппарат будут демократичными».
Такова идиотская логика, и такой она была во всех государствах и в России до порабощения ее кочевниками.
Кстати, и во время татаро-монгольского рабства в России были места, куда кочевники из-за глухих лесов и болот просто не добрались. Таким местом был Новгород. Там демократия западного толка существовала очень долго. Этот город подвергался нападениям Литвы или Ордена, и новгородцы приглашали для своей защиты опытного в боях князя, например, Александра Невского. Но когда князь отбивал нападение врага, его почти сразу из города выгоняли. Крутой нрав Александра, заставлявшего жителей излишне, по их мнению, тратить силы на оборону города, умникам-новгородцам не нравился. Тем не менее и старые и новые наши историки всегда берут Новгород за образец народной демократии.
По мере того, как кочевники убивали или угоняли в рабство россиян, представления русских о демократии стали меняться. Стала подвергаться сомнению логика умников, которая выражалась в следующей сентенции: «Если народ — это я, то служить я должен сам себе, в том числе и своей чести, и своей славе. И если во имя своей чести мне надо умереть, то что же — я умру, так как этим я прославлю себя и в себе свой народ. Но если мне предстоит умереть, а ни чести, ни славы для себя я не заработаю, то вместе со мной умрет мой народ. Это бессмысленно. Лучше сдаться на милость победителя, тогда я спасу себя и в себе — народ. Заставляет меня идти в бой и на смерть государство и его глава — царь или король, в том числе и на такую смерть, где ни чести ни славы я не найду. Чем больше я буду рабом государства, тем больше я буду подвергать себя лишениям и смертельному риску. Поэтому чем я буду более свободен от государства, тем больше буду служить себе и в себе народу, следовательно, тем больше я демократ!». И сегодня логика умников такова.
Но в те времена для русского сдача в плен почти без вариантов означала либо смерть от руки кочевника, либо рабство на галерах. Продолжалось это столетиями, было время все обдумать. И постепенно образ мыслей русских стал меняться: «А народ ли я? А может, народ — это не я, а все живущие в моей стране, в том числе и дети, в том числе и еще не родившиеся дети наших детей? Тогда я не народ, тогда я только частица народа. И если я хочу быть демократом, то мне нужно служить не себе, а всему народу. При этом, если я испытываю лишения, то это еще не значит, что народ испытывает их, мои лишения могут обернуться отсутствием лишений у моих детей. Если я умираю, защищая свою страну, то вместе со мной умирает только очень малая частица народа, а народ будет жить, так как своей смертью я его смерть попрал. И не важно — умер ли я на глазах восхищенных моим героизмом зрителей или незаметно в мучениях скончался от болезней в осажденной крепости. Враг, стоящий под ее стенами, не идет в глубь моей страны, не убивает мой народ. Но если я сдамся, то враг, не сдерживаемый мною, пойдет убивать мой народ дальше».
Ливонский летописец Рюссов: «Русские в крепости являются сильными боевыми людьми. Происходит это от следующих причин. Во-первых, русские — работящий народ: русский в случае надобности неутомим во всякой опасной и тяжелой работе, днем и ночью, и молится Богу о том, чтобы праведно умереть за своего государя. Во-вторых, русский с юности привык поститься и обходиться скудной пищей; если только у него есть вода, мука, соль и водка, то он долго может прожить ими, а немец не может. В-третьих, если русские добровольно сдадут крепость, как бы ничтожна она ни была, то не смеют показаться в своей земле, так как их умерщвляют с позором; в чужих же землях они не могут, да и не хотят оставаться. Поэтому они держатся в крепости до последнего человека, скорее согласятся погибнуть до единого, чем идти под конвоем в чужую землю. Немцу же решительно все равно, где бы ни жить, была бы только возможность вдоволь наедаться и напиваться. В-четвертых, у русских считалось не только позором, но смертным грехом сдать крепость».
Да, со временем татары научили, и русские стали думать: «Если я демократ, то я должен быть рабом своего народа, я должен ему отдать все. Организуют нас на службу народу государство и его глава — царь. Следовательно, я должен быть не наемником за деньги, а рабом, добросовестным рабом государства и царя. Только став рабом народа, я освобожу народ от любого гнета, сделаю его свободным.
Но среди нас, рабов, очень много умников, которые считают народом только себя лично и хотят быть как на Западе — свободным от службы и ему (народу), и государству. Чем их больше, тем больше тягот и по защите народа, и по защите их — умников — падает на меня, на раба. Это несправедливо. И если царь действительно служит, как и я, народу, то у него должна быть железная рука против умников: царь должен их либо заставить служить народу, как это делаю я, либо перебить, чтобы другим неповадно было становиться умниками и перекладывать на меня, как на раба народа, все трудности и опасности службы». Логично?
Таким образом, трехсотлетняя власть татар привела к тому, что все больше и больше русских по своему мировоззрению становились истинными демократами — рабами своего государства.
Между прочим, подобный образ мыслей не был понятен не только жителям Запада, но и большинству наших историков. Сложилось устойчивое мнение, что Россия — страна рабов (и это правильно), но мало кто понимал, чьи это рабы, кому они служат. Считалось, что русский — это такая тупая скотина, которая без плети жить не может. При этом подобные историки и исследователи как-то обходили вниманием то, что за пятьсот лет после рабства у кочевников эти тупые скоты не склонили головы ни перед кем, ни один захватчик больше не смог поставить их на колени в то время, когда почти все западные страны по паре раз в столетие на колени становились.
Причем Россия была свободной даже тогда, когда численность русских была вдвое меньше, чем численность любого их западного соседа.
Что касается плети, то Запад не видел, кому она предназначается, не понимал, что раб-русский, раб своего народа, меньше всего боится этой плети, так как она в идее своей не ему предназначалась. Правда, попадало от этой плети и преданным рабам, но лишь тогда, когда в руки ее брали холуи, желающие продемонстрировать свою мудрость и преданность царю. Такое было.
Сейчас наши умники-демократы пеной исходят от ненависти к Ивану Грозному: как же, в его царствование были казнены от 4 до 5 тысяч князьев, да бояр, да прочей тогдашней «интеллигенции». А спросите их, чего вы, собственно, слюной брызжете? Ведь Иван Грозный давно умер, и если говорить о ненависти, то тогда надо говорить о ненависти к нему его современников. Иван Грозный вел очень неудачные войны с польским королем Стефаном Баторием, в рядах последнего дрался наблюдательный немец Гейденштейн. Он записал о Грозном: «Тому, кто занимается историей его царствования, тем более должно казаться удивительным, что при такой жестокости могла существовать такая сильная к нему любовь народа, любовь, с трудом приобретаемая прочими государями только посредством снисходительности и ласки. Причем должно заметить, что народ не только не возбуждал против него никаких возмущений, но даже высказывал во время войны невероятную твердость при защите и охране крепостей, а перебежчиков вообще очень мало. Много, напротив, нашлось во время этой войны таких, которые предпочли верность князю, даже с опасностью для себя, величайшим наградам».
Иван Грозный так и остался для умников кровопийцей, а в сказаниях народа — очень добрым царем. Историк Ключевский даже делает вывод, что вот, дескать, русский народ — это очень незлобивый народ. Это не так. Русские в ярости своей жестоки и злы. Но у раба-русского не может не вызвать добрых чувств раб-царь. Царь — раб своего народа.
Идея о том, что русские очень любят быть рабами своего царя, своего государства, тешит наших «цивилизованных» умников. Любое упорство русских по защите своего Отечества объясняется ими боязнью царя или государства. Это и понятно. Ведь умник все мерит по себе и царя и государства страшно боится, так как не хочет им служить. Умник обычно говорит: «Русские потому так упорно защищались, что иначе царь (Сталин) их убил бы!» И не задумывается, что человеку в принципе все равно, кто его убьет — враг или свой царь. Да и в истории России все было не так. Царю как таковому не служили. Служили Родине.
В 1980 году первым изданием вышла замечательная книга Ф. Ф. Нестерова «Связь времен». Многие из вышеприведенных примеров взяты из нее. И хотя я не со всеми выводами Нестерова согласен, но книгу его считаю поистине замечательной. Не для умников.
Для обоснования того, что русские служили не царю, приведу пример, взятый также из книги Нестерова.
«С 21 сентября 1609 года по 3 июня 1611 года армия польского короля Сигизмунда осаждала Смоленск. За время осады успело рухнуть Московское государство: в 1610 году Василий Шуйский был свергнут с престола, бояре для защиты Москвы от Лжедмитрия впустили в нее польское войско гетмана Жолкевского и отправили в стан Сигизмунда посольство, чтобы просить у него сына, королевича Владислава, на русский трон. Сигизмунд соглашается, но требует от послов Смоленск. Послы передают его слова смолянам.
Так, совершенно неожиданно защитникам города пришлось самим решать, продолжать ли оборону, или впустить Владислава с польским войском. Смоляне согласились впустить Владислава как русского царя, но не как польского королевича, сопровождаемого польскими ратными людьми. Но на последнем настаивает Сигизмунд, это его последнее условие.
Над Смоленском не было уже верховной власти, церковь разрешила всех от клятвы верности низложенному царю, смоляне с крепостных стен видели плененного Шуйского в королевском лагере на пути в Варшаву — некому было «казнить их казнью» за сдачу города. Многие русские города признали Владислава царем, и поляки на этом основании называли жителей Смоленска изменниками. Все знали, что Смоленск — ключ к Москве, но зачем хранить ключ, когда сбит замок? К тому же город в течение года выдержал осаду, горел от раскаленных польских ядер, страдал из-за отсутствия соли и был поражен каким-то поветрием. Превосходство польской армии было очевидным, падение крепости оставалось лишь делом времени так как неоткуда ждать помощи, а условия сдачи были милостивыми. Не пора ли подумать о жизни женщин и детей, прекратить бессмысленное кровопролитие? Дети боярские, дворяне и стрельцы колебались в ответе, воевода молчал, архиепископ безмолвствовал. Черные люди посадские, ремесленники и купцы настояли на обороне до конца, и Смоленск ответил королю: «Нет!» Перед русским посольством во главе с митрополитом Филаретом смоленские представители, дети боярские и дворяне, разъяснили, что хотя поляки в город и войдут, но важно, чтобы их, смолян, в том вины не было. Поэтому они решили: «Хотя в Смоленске наши матери, и жены, и дети погибнут, только бы на том стоять, чтобы польских и литовских людей в Смоленск не пустить».
Потом был приступ. Поляки, взорвав башню и часть стены, трижды вламывались в город и трижды откатывались назад. Потом вновь перешли к правильной осаде, днем и ночью засыпали Смоленск ядрами. Потом снова приступали к крепости, снова отступали, снова долбили ее стены и башни из пушек, снова вели подкопы и взрывали укрепления. Так в течение еще одного нескончаемого года. К лету 1611 года число жителей сократилось с 80 до 8 тысяч душ, а оставшиеся в живых дошли до последней степени телесного и душевного изнурения. Когда 3 июня королевская артиллерия, сосредоточив весь свой огонь на свежеотстроенном участке стены, разрушила его полностью и войско Сигизмунда вошло наконец в город через пролом, оно не встретило больше сопротивления: те смоляне, которым невмоготу было видеть над Скавронковской башней польское знамя, заперлись в соборной церкви Богородицы и взорвали под собой пороховые погреба (по примеру сагутинцев, замечает польская хроника); другим уже все было безразлично: безучастно, пустыми глазами смотрели они на входящих победителей. Сигизмунду передали ответ пленного смоленского воеводы Шеина на вопрос о том, кто советовал ему и помогал так долго держаться: «Никто особенно, никто не хотел сдаваться». Эти слова были правдой. Одного взгляда на лица русских ратных людей было довольно, чтобы понять, что брошенное где попало оружие не служило просьбой о пощаде. На них не было ни страха, ни надежды — ничего, кроме безмерной усталости. Им уже нечего было терять. Никто не упрекнул бы Сигизмунда, если бы он предал пленных мечу: не было капитуляции, не было условий сдачи, никто не просил о милости. Сигизмунд, однако, не захотел омрачать бойней радость победы и разрешил всем, кто не хочет перейти на королевскую службу, оставив оружие, покинуть Смоленск.
Ушли все, кто мог еще идти. Опустив головы, не сказав слова благодарности за дарованные жизни. Пошли на восток от города к городу по истерзанной Смутой земле, тщетно ища приюта, питаясь подаянием Христа ради. Когда добрались до Арзамаса, местные земские власти пытались было поселить под городом нищенствующих дворян и детей боярских, да арзамасские мужики не захотели превращаться из черных крестьян в крепостных и прогнали новоявленных помещиков дубьем.
Эти странники с гноящимися под драным рубищем ранами, с беззубыми от цинги ртами еще не знали, что пролитая кровь, смерть товарищей, гибель семей не были бесцельной, бессмысленной жертвой. Они выполнили долг перед государством, как смогли, но где оно, их великое государство? Без малого восемьсот верст прошли они, но на своем скорбном пути видели лишь одну и ту же мерзость запустения. Защитникам Смоленска мысли не могло прийти о том, что истинными победителями остались они.
Однако это было именно так. Польская и литовская шляхта, истомленная долгой осадой, сразу же после взятия города разошлась по домам несмотря на все уговоры и посулы короля. Сигизмунд с одними наемниками был не в состоянии продвинуться дальше в глубь России и оказать существенную помощь засевшему в Москве польскому войску. Восстановив стены и оставив в крепости гарнизон, он вернулся в Варшаву. В России между тем начиналось народное движение за освобождение Москвы и восстановление Московского государства. Нужно было время, чтобы оно разрослось и набрало силу. Верный Смоленск и послужил ему, сам того не ведая, надежным щитом.
История обычно чуждается театральных эффектов. Ее герои, вышедшие на сцену в первом действии драмы, как правило, не доживают до заключительного. Для смолян было сделано исключение. Неисповедимыми путями приходят они в Нижний Новгород как раз тогда, когда Минин бросает свой клич. Смоляне первыми откликаются на призыв, образуя ядро собираемого народного ополчения. Потом в его рядах с боями доходят они до столицы, отражают у Новодевичьего монастыря и Крымского моста последний, самый страшный натиск войска гетмана Ходкевича, прорывающегося к осажденному в Кремле и Китай-городе польскому гарнизону, и наконец среди пылающей Москвы на Каменном мосту во главе с Пожарским принимают капитуляцию королевских рот, выходящих из Кремля через Боровицкие ворота.
Личная судьба смоленского воеводы Шеина также имеет определенный исторический интерес. Вернувшись из Польши по обмену военнопленными, он вскоре по указу царя Михаила Федоровича возглавил десятитысячную рать, отправленную отвоевывать потерянный Смоленск. Едва русские расположились под городом, отстроили палисад и деревянную крепость, острожек, как на помощь осажденным пришел со всей армией Владислав, теперь уже король Польши. Осаждающие оказались между двух огней и осажденными в свою очередь. Прорвать внешнее кольцо и дать бой в чистом поле русская рать не могла из-за численного и, главное, качественного превосходства регулярного польского войска, а отсиживаться в окружении также не было никакой возможности, поскольку запасы продовольствия быстро подходили к концу. К тому же иностранные наемники, бывшие на этот раз под началом у Шеина, громко требовали сдачи, грозя бунтом и переходом в польский лагерь. Шотландцы принялись сводить старые счеты с англичанами. Те и другие открыто показывали свое пренебрежение к требованиям воинской дисциплины. Полякам, со своей стороны, не было смысла лезть на русские укрепления; дожидаться же того, чтобы упорные московиты перемерли с голоду или пошли на безоговорочную капитуляцию, тоже не хотелось — и так всю зиму пришлось провести в поле без дела. Так или иначе, Шеину удалось выговорить условия выхода из окружения.
Утром 19 февраля русская рать без барабанного боя, со свернутыми знаменами и с затушенными фитилями вышла из своих укреплений и остановилась у подножия холма, где на коне сидел польский король, окруженный сенаторами и рыцарями. Русские знамена были положены у его ног, а знаменосцы отошли на три шага назад. Шеин и другие воеводы, спешившись, низко поклонились Владиславу. Пушки тут же были переданы победителям. Предложено было выйти из рядов тем, кто пожелает перейти на королевскую службу. Иностранцы вышли почти все, из московских людей 8 человек (из них 6 казаков). После этого Владислав в знак приязни к своему знакомцу еще со времен первой осады, воеводе Шеину, дозволил взять с собой 12 полковых пушек (последнее условиями капитуляции не предусматривалось). По знаку короля знаменосцы подняли и развернули знамена, стрельцы запалили фитили, раздалась дробь барабанов, и все войско двинулось восвояси по Московской дороге.
На этот раз все прошло на уровне лучших европейских стандартов: красочная мизансцена, музыкальное сопровождение и даже заключительный милостивый жест короля воспроизводили в деталях представления, которым Запад не раз был зрителем в эпоху Тридцатилетней войны. Опущенной оказалась лишь одна частность. Там побежденные полки в полном составе с охотой переходили под знамена великодушного, а главное, более щедрого победителя (ибо победитель, как правило, получал возможность быть щедрым). Здесь перешла лишь жалкая горстка московитян.
Причиной столь странного для европейцев явления не могло быть какое-то особое озлобление русских против поляков. Несмотря на то что борьба России против Литвы и Польши велась более трех столетий, в ней не видно того ожесточения, которое, например, всякий раз прорывалось в более коротких столкновениях русских с орденом. В разгар Смуты русские города по доброй воле присягали Владиславу, а польско-литовская шляхта не раз выдвигала кандидатуру московского царя на престол Речи Посполитой. Московские щеголи, отправляясь на войну с Польшей, наряжаются в платья, сшитые по варшавской моде, и берут с собой в поход книги, переводы с польского. Вообще говоря, Речь Посполитая не должна была казаться русским ратным лицам, стоявшим у подножия холма, совершенно чуждым государством. Она включала в себя русские земли, пользовавшиеся широким самоуправлением. Русские магнаты Острожские, Вишневецкие, Ходасевичи, Чарторыйские, Сапеги и другие вошли в высший слой польской аристократии, оттеснив чисто польских по своему происхождению Пястов. И напротив, до трети всех боярских и дворянских семей в Московии произошли от выходцев из Польши и Литвы. Иногда граница разрезала одну семью.
Так, князья Мосальские, служившие в Варшаве и Москве, вполне могли встретиться друг с другом на поле боя. Польский король был одновременно и «князем русским». Почему бы русским дворянам и детям боярским, этим «холопам государевым», составлявшим ядро войска Шеина, не признать Владислава своим князем, не выбрать шляхетскую «злату вольность», не оставить тяжкую и неблагодарную службу царскую ради вольготной и хорошо оплачиваемой королевской, почему бы не распроститься с московским и кнутом и батогами? Не последним по силе доводом был еще и голод. Русские ратные люди были голодны. За три месяца сидения в осаде недоедание успело смениться самым настоящим голодом. Многие от слабости едва держались на ногах. И многие были больны: уже давно в костры пошло все, что могло гореть, последние недели приходилось дневать и ночевать на морозе.
Польский лагерь совсем рядом, манит дымком, запахом горячей пищи.
Москва далеко, на другом конце снежной пустыни. Как еще встретит она свое опозоренное воинство? Больным лишь нечего бояться — для них довольно места по обеим сторонам Смоленской дороги. И все же нельзя выходить из рядов. Нужно стоять, опустив от стыда головы, а потом идти. Жить не необходимо, идти необходимо. Туда, где бьется суровое сердце России.
Пятая часть вышедшей из-под Смоленска рати погибла в пути. Шеин в докладе, представленном боярской думе, привел точную цифру убыли от болезней: 2004 ратника. Они тоже сказали свое «Нет!».
Кремль не оценил дипломатического искусства своего воеводы. Шеину и его молодому помощнику Измайлову было предъявлено обвинение в государственной измене. Бояре выговорили им: «А когда вы шли сквозь польские полки, то свернутые знамена положили перед королем и кланялись королю в землю, чем сделали большое бесчестие государеву имени…» Выговор завершился приговором… Палач, подойдя к краю помоста, поднял обе головы над толпой, чтобы хорошо видели все: пусть замолчат те, кто толкует о том, что московскому люду не под силу стоять против литовского короля; пусть Польша полюбуется на плоды своего рыцарского великодушия; пусть ждет новую рать и пусть знает, что, если даже вся Смоленская дорога превратится в сплошное кладбище, Смоленск все же будет русским».
Эти строки Ф. Нестерова трудно читать без внутреннего содрогания, без спазм в горле. И тогда — в 1980 году. Но каково читать их тем, кто видел так называемое Всеармейское совещание офицеров Вооруженных Сил СССР? Эти алчные и трусливые шакальи рожи с генеральскими звездами, это лакейство, эту подлость людей, получивших от народа все, но в трудный для него час плюнувших на присягу, на волю народа, высказанную на референдуме? Наши предки Шеину голову снесли. Боже, что бы сделали они с этими подонками?!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.