Рауль Ванейгем ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ВТОРАЯ ЧАСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рауль Ванейгем

ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ВТОРАЯ ЧАСТЬ

Опубликовано в «Internationale Situationniste» №7, 1963 г.

Краткое содержание первой части

Подавляющему большинству людей всегда приходилось посвящать все свои силы выживанию, отказывая себе, таким образом, в какой-либо надежде на жизнь. Люди эти продолжают бороться за выживание и сегодня, когда благополучие предлагает им элементы выживания в форме технологических удобств (бытовых приборов, готовых продуктов, заранее сконструированных городов, Моцарта по радио).

Контроль над материальным обеспечением нашей каждодневной жизни организован так, что вещи, которые могли бы помочь нам богато обустроить ее, вместо этого повергают нас в пучину нищего изобилия. Отчуждение становится все более невыносимым, по мере того как все новые удобства сулят свободу и оборачиваются вместо этого ярмом. Мы порабощены свободой.

Чтобы понять эту проблему, ее надо рассматривать вкупе с проблемой иерархической власти. Здесь недостаточно отметить только, что иерархическая власть законсервировала человечество на несколько тысяч лет подобно тому, как зародыш сохраняется в банке с формалином, — не давая ни разлагаться, ни расти. Надо сказать также, что иерархическая власть представляет собою высшую форму личного присвоения и исторически является ее альфой и омегой. Личное присвоение, или присвоение в частную собственность, — это такое присвоение предметов, при котором присваиваются и люди тоже, это борьба против естественного отчуждения, порождающего отчуждение социальное.

Личное присвоение подразумевает такую организацию видимости, при которой его радикальные противоречия могут быть отброшены: слуги видят в себе искаженное отражение хозяина, таким образом усиливая сквозь зеркало воображаемых свобод свою зависимость и покорность. Хозяин, с другой стороны, отождествляет себя с мифическим, совершенным слугой Бога или трансцендентности, которая есть не что иное, как абстрактная и священная форма единства всех тех людей и предметов, над которыми у хозяина есть власть — власть тем более реальная и бескомпромиссная, что хозяин закрыт эгидой отречения, оправдан ею. Мифическому жертвоприношению начальника поставлено в соответствие фактическое жертвоприношение подчиненного; оба находят в отражении противоположность, незнакомое становится знакомым, и наоборот; каждый исполняет свое предназначение, становясь перевертышем своего отражения. В этом общем отчуждении рождается гармония отрицаний, чье фундаментальное единство заключается в понятии жертвоприношения. Эта объективная и извращенная гармония подкрепляется мифом — термином, который используется здесь для обозначения организации видимости в единых, унитарных обществах, то есть таких, где рабская, племенная или феодальная власть официально благословляется божественной инстанцией и где священное позволяет власти подчинить себе всеобщность сущностей.

Изначально основанная на «принесении себя в дар», эта гармония содержит некую форму отношений, которой суждено развиться и приобрести автономность, а затем разрушить прародителя. Такие отношения, в свою очередь, базируются на частичном обмене (товара, денег, продукта, рабочей силы), где в качестве менового объекта хождение приобретает часть личности. Концепция этого обмена лежит в основе буржуазного понятия свободы, которое возникает по мере того, как коммерция и технология начинают доминировать в аграрных экономиках.

Изначально, когда буржуазия захватила власть, целостность власти была разрушена. Некогда священный процесс присвоения в личную собственность теперь, в капиталистическом механизме, приобрел мирской и обыденный характер. Высвободившись из мертвой хватки власти, общность вновь стала конкретной и неминуемой. Эра расчленения была на самом деле всего лишь последовательностью попыток вновь заполучить недоступную целостность, восстановить некий эрзац священного, за которым могла бы укрыться власть.

Революционный момент настает, когда «все, что может дать реальность», находит свое немедленное отражение. Все остальное время иерархическая власть, лишающаяся чем дальше, тем большего количества своих мистических и магических регалий, пытается заставить всех забыть, что общность (то есть, конечно, реальность!) всего лишь выставляет напоказ свое мошенничество.

Напав непосредственно на мифическую организацию внешнего, структуру видимости, буржуазная революция неумышленно задела слабое место не только единой силы, но и всей иерархической власти как таковой. Объясняет ли эта неизбежная ошибка комплекс вины, неизменно присутствующий в буржуазной ментальности? Как бы то ни было, эта ошибка была, безусловно, предсказуемым и естественным результатом процесса.

И это действительно была ошибка, потому что единожды было развеяно облако лжи, покрывавшее процесс личного присвоения, миф был поколеблен и разрушен, и остался лишь вакуум, который могли заполнить лишь горячечное ощущение свободы и замечательная поэзия. А она уж точно пока не сокрушала власти, и ее неудача на этом фронте объясняется просто: двусмысленные жесты, неся разрушение, также и исцеляют. Оставим историков и эстетов рыться в их коллекциях; нам же стоит лишь ковырнуть подсохшую корку памяти, и прошлое своими воплями, криками и жестикуляцией заставит тело власти содрогаться и источать кровь. Вся деятельность, направленная на сохранение воспоминаний, все же не сумеет запретить им кануть в Лету по мере соприкосновения с жизнью и совершенно так же, как и наше выживание, растворится в повседневном быту.

Процесс этот неизбежен: как показал Маркс, появление «меновой стоимости» и ее символического денежного выражения вскрыло глубокий латентный кризис в сердце единого мира. Товар, введенный в отношения между людьми, увязывает воедино универсальность (купюра в 1000 франков представляет собою все, что я могу на нее приобрести) и эгалитарность (так как обмениваются равноценные предметы). Эта «эгалитарная универсальность» частично ускользает как от эксплуататора, так и от эксплуатируемого, но они все же узнают друг друга сквозь нее. Они обнаруживают друг друга лицом к лицу, теперь уже не внутри мистерии божественного рождения и происхождения, как это было до того со знатью, а скорее внутри доступной для понимания трансцендентности, Логоса, свода законов, понятного каждому, хотя и окутанного тайной. Тайной с ее посвященными: прежде это были жрецы, которые пытались сохранить Логос в чистилище божественного мистицизма; позже они уступили и положение, и величие их священной миссии философам, а затем и техникам, пройдя путь от Республики Платона до Кибернетического Государства.

Таким образом, под давлением «меновой стоимости» и технологии (которую можно было бы назвать «подручным посредничеством») миф понемногу принимал мирской статус. Но следует отметить два факта:

По мере того, как Логос высвобождается из мистического единства, он утверждается и внутри, и вне этого единства. Рациональные и логические структуры поведения накладываются на структуры старые, метонимические, одновременно и сохраняя их, и противопоставляясь им (математика, поэзия, экономика, эстетика, психология, и т.д.).

Стечением времени, когда Логос, «организация видимости», приобретает все большую автономность, он порывает со священным и дробится. В таком виде он представляет двойную угрозу для единой власти. Мы уже показали, что священное выражает захват властью всеобщности и что всякий согласный на всеобщность должен пройти через посредничество с властью - подавление мистиков, алхимиков и гностиков служит тому достаточным подтверждением. Это также объясняет, почему современная власть «защищает» специалистов (впрочем, не доверяя им до конца): она чувствует в них миссионеров вновь освященного Логоса. Различные исторические движения представляют собой попытки найти внутри мистической единой власти иную власть, с нею соперничающую, основанную на Логосе: христианский синкретизм (который делает Бога психологически объяснимым), Возрождение, Реформы и Просвещение.

Хозяева, чьей задачей было сохранить целостность Логоса, хорошо знали, что только единство может стабилизировать власть. При более пристальном рассмотрении окажется, что усилия их были не напрасны, как могло бы показаться после того, как Логос был раздроблен в XIX и XX вв. В раже общей атомизации Логос был разбит на отдельные техники (физику, биологию, социологию, папирологию и т.д.), но в то же самое время стала более императивной и необходимость заново установить общность. Не следует забывать, что для того, чтобы тоталитаризм возобладал над общностью, для того, чтобы на смену доминирующему над общностью мифу пришел Логос с единой кибернетической властью, потребовалась бы всего лишь всемогущая технократическая сила. В таком случае только два столетия успели бы истечь до того, как материализовалось бы видение энциклопедистов (строго рационализированный прогресс, растянутый в будущее до бесконечности). В этом направлении идет подготовка к будущему у сталинистов-кибернетиков. В этом контексте мирное сосуществование следует воспринимать как первый шаг к тоталитарному единству. Пора всем осознать, что они уже сопротивляются ему.

15

Поле битвы нам известно. Вопрос в том, как подготовиться к битве до того, как врачеватель патологий, вооруженный всеобщностью без техники, и кибернетик, вооруженный техникой без всеобщности, доведут до конца свое политическое сношение.

С точки зрения иерархической власти, миф перестанет быть сакральным только в том случае, если Логос или, по меньшей мере, те его элементы, которые способны десакрализовывать, наоборот станут сакральны. Нападение на священное одновременно с тем должно высвободить всеобщность и таким образом уничтожить власть (нечто похожее мы уже слышали!). Но власть буржуазии, раздробленная, обнищавшая, постоянно оспариваемая, остается в относительной стабильности благодаря тому, что зависит от следующей двусмысленности: технология, которая объективно десакрализует, одновременно с этим является субъективным инструментом освобождения. Не настоящего освобождения, которое достигается лишь десакрализацией — ближе к концу спектакля, а карикатуры, имитации, наведенной галлюцинации.

То, что единое мировоззрение вывело за предел мироздания, фрагментарная власть проецирует (буквально «швыряет вперед») в состояние будущего благополучия, ярких завтрашних дней, о которых нам возвещают с вершин сегодняшних навозных куч, ведь завтрашние мы не больше, чем мы сегодняшние, помноженные на количество произведенных нами технических безделиц. От лозунга «Живи в Боге» мы перешли к гуманистическому девизу «Доживи до старости», который эвфемистически можно передать как: «Оставайся юн сердцем и доживешь до преклонных лет».

Лишенный священного покрова, десакрализованный и расчлененный миф теряет свое величие и свою духовность. Он становится лишь обесцвеченной, грубой оболочкой, сохраняющей многие прежние характеристики, но теперь охотно открывающей их в конкретной, доступной и осязаемой форме. Бог больше не конферансье, и до тех пор, пока Логос, вооруженный технологией и наукой, не перехватит инициативу, фантомы отчуждения будут продолжать материализо-вываться и сеять повсюду хаос. Ищите эти фантомы: они первые признаки будущего порядка. Мы должны начать играть уже сейчас, если не хотим, чтобы будущее наше было обречено на несчастное, униженное выживание; более того, если не хотим для себя будущего, в котором выживание как таковое станет невозможно (вот старая идея о человечестве, уничтожающем себя, а вместе с собой и весь эксперимент по сооружению обыденной жизни). Жизненно важные цели борьбы за создание ежедневной жизни — вот главные чувствительные точки любой иерархической власти; выстроить одно — значит разрушить другое. Пойманные в водоворот десакрализации и повторной сакрализации, мы превыше всего ставим намерение отменить:

1) организацию внешнего как спектакля самоотречений;

2) разделение, на котором основана личная жизнь, так как именно в ней проживается и отражается на каждом уровне разделение между господами и обездоленными; 

 3) жертвоприношение. Три этих элемента, очевидно, взаимозависимы, как и их противоположности: участие, общение и реализация. То же самое можно сказать и о соответствующем контексте, не-всеобщности (обанкротившийся мир, подконтрольная общность).

16

Человеческие отношения, до того растворенные в божественной трансцендентности (то есть общности, увенчанной священным), осели и застыли, как только священное перестало быть катализатором. Обнажилась их вещественность. Как Провидение уступило место капризным законам экономики, так и власть человеческая стала проявляться за властью божественной. Сегодня единственной роли, которая раньше в божественном освещении была отведена каждому, соответствует целый спектр ролей. И хотя масками в этих ролях стали теперь человеческие лица, роли эти все еще требуют и от ведущих актеров, и от массовки отказаться от настоящей жизни в соответствии с диалектикой настоящего и мифического жертвоприношения. Спектакль — всего лишь миф, секуляризованный и разбитый на фрагменты. Он составляет броню, в которую закована власть (и он же — жизненно необходимый посредник), а она становится уязвима для любого удара, если в какофоническом многоголосье воплей, тонущих друг в друге, не может больше скрывать своей природы личного присвоения и тех разнородных кусков несчастья, которые уготовила для каждого.

Все роли в контексте фрагментирован-ной власти, снедаемой десакрализацией, обесцвечены и обесценены, равно как и спектакль представляет собой лишь обедненную копию мифа. Исполнители ролей с такой охотой и неуклюжестью предают секреты своих механизмов и уловок, что власти, дабы защититься от всеобщего осуждения и отказа от спектакля, остается лишь организовать такой отказ самой путем еще более неуклюжего замещения актеров и исполнителей или через спровоцированные погромы заранее сфабрикованных козлов отпущения (агентов Москвы, Уолл-стрита, мирового сионизма или Двухсот Семейств). Как следствие, весь актерский состав играет бездарно, и на смену стилю приходит манерность.

Миф, эта бездвижная всеобщность, охватил всякое движение (паломничество можно считать примером авантюрного стремления к цели при отсутствии мобильности). С одной стороны, спектакль может взять всеобщность под контроль только через низведение ее до уровня фрагмента или набора фрагментов (психологических, социологических, филологических и мифологических мировоззрений); с другой стороны, он расположен в той точке, где процесс десакра-лизации предельно сходится с попытками повторного освящения, ресакрализации. Таким образом, он может преуспеть в установлении бездвижности только в границах фактического движения, движения, которое формирует его, несмотря на его противодействие. В эпоху фрагментации организация внешнего превращает движение в линейную последовательность неподвижных стоп-кадров (прекрасный пример такого перехода от засечки к цепочке — сталинский «диалектический материализм»), В структуре того, что мы назвали «колонизацией повседневной жизни», единственные возможные изменения — это изменения фрагментарных ролей. Используя сравнительно негибкую общепринятую терминологию, можно сказать, что человек попеременно бывает гражданином, родителем, сексуальным партнером, политиком, специалистом, профессионалом, производителем, потребителем. Но какой начальник не чувствует над собой начальства? Ведь ко всем из нас применима такая максима: может, и удастся иногда кого трахнуть, но уж тебя-то трахают постоянно.

По крайней мере, эпоха фрагментации не оставила никакого сомнения вот по какому поводу: повседневность есть поле битвы, на котором идет сражение между властью и общностью, где власти приходится использовать все силы, чтобы контролировать общность.

Чего мы требуем, прикрывая власть ежедневной жизни под огнем власти иерархической? Мы требуем всего. Мы занимаем свою жесткую позицию в обобщенном конфликте, распространяющемся от домашней склоки до революционной войны, и ставка в нашей игре — воля к жизни. Это означает, что мы должны выжить как антитеза выжившим. На самом базовом уровне нас волнуют лишь те моменты, когда жизнь пробивается сквозь оледенение выживания, будь эти моменты бессознательные, теоретические, исторические (например, революция) или личные.

Но нам надо отдавать себе отчет и в том, что нам не дает свободно плыть по течению таких моментов (за исключением, пожалуй, собственно момента революции) не только общее давление со стороны власти, но и требования нашей собственной борьбы и тактики. Нам надо найти способы компенсировать это накопление ошибок путем более полного охвата таких моментов, через демонстрацию их качественной важности. Тому, что мы говорим о строении повседневной жизни, не дает стать обедненным достоянием культурного и субкультурного истеблишмента (академиков с оплачиваемыми отпусками) лишь тот факт, что все идеи ситуационистов суть верные продолжения и логические расширения действий всех тех тысяч людей, которые пытаются не дать каждому своему дню выродиться в двадцать четыре часа потерянного времени. Авангардны ли мы? Если да, то быть авангардным означает двигаться в ногу с реальностью.

17

Мы не заявляем исключительных прав на разум как таковой, а только на его применение. Наша позиция — стратегическая, мы находимся в центре всякого конфликта. Качественное — наша ударная сила. Люди, лишь отчасти понимающие то, что пишется в этом журнале, просят нас выпустить книгу с разъяснениями, с помощью которых они смогли бы убедиться, как силен их интеллект и насколько всеобъемлюща образованность — иными словами, понять, что они законченные идиоты. Человек, приходящий от нашей писанины в возмущение и выбрасывающий ее в урну, действует более разумно. Рано или поздно надо будет отдать себе отчет в том, что слова и фразы, которые мы используем, отстают от реальности на несколько шагов. Искажение и неуклюжесть, с какими мы расписываем свою доктрину (которую один не лишенный вкуса человек изящно окрестил «не очень-то приятным герметическим терроризмом»), происходят от нашей центральной позиции, позиции на размытом и постоянно смещающемся фронте, где язык, захваченный властью (обусловливающий), и язык свободный (поэзия) схлестнулись в своей бесконечно запутанной схватке. Тем, кто плетется за нами, мы предпочитаем тех, кто раздраженно и нетерпеливо отвергает нас из-за того, что наши слова не есть еще законченная поэзия, не есть еще свободное строительство повседневной жизни.

Все, что связано с мыслью, связано и со спектаклем. Почти каждый человек живет в постоянном страхе от мысли, что он может проснуться и очутиться в самом себе, и пламя этого страха сознательно раздувается властью. Обусловливание, особая поэзия силы и власти, подчинило себе столь большое количество вещей (ведь все материальное принадлежит ему: пресса, телевидение, стереотипы, магия, традиция, экономика, технология — все то, что мы зовем захваченным языком), что ему почти удалось растворить то, что Маркс называл недоминируемым сектором, заменив его сектором доминируемым (см. наш составной портрет «выжившего»). Но пережитый опыт не может с такой легкостью быть разложен на набор последовательно сменяющихся пустых ролей. Сопротивление внешней организации жизни, т.е. организации жизни в качестве выживания, содержит больше поэтического заряда, чем самый толстый том прозы или стихов, и тот поэт в литературном смысле слова, кто сумел, по меньшей мере, понять или почуять это. Такая поэзия находится в весьма опасном положении. Конечно, поэзию в ситуационистском смысле слова умалить невозможно, и она не может пойти на компромисс с властью, потому что любой акт компромисса — стереотип, нечто обусловленное языком силы. Но она окружена властью со всех сторон. Власть заключает в себе неумолимое путем изоляции; такая изоляция не может быть продолжительной, и одна из сторон должна уступить. Один зубец клещей — угроза распада (безумие, болезнь, лишения, суицид), другой — удаленно контролируемая терапия. Первый дарует смерть, второй — безжизненное выживание (пустые сообщения, видимость «совместности» с семьей и друзьями, психоанализ на службе у отчуждения, здравоохранение, эрготерапию). Раньше или позже СИ придется защищать свое положение терапевта: мы готовы отстаивать чистую, истинную поэзию, сотворенную всеми, в борьбе против фальшивой поэзии, махинации власти. Докторам и психоаналитикам тоже следовало бы разобраться в этом, или однажды они вместе с архитекторами и другими апостолами выживания будут вынуждены лицом к лицу встретиться с последствиями того, что однажды сделали.

18

Все неразрешенные, несмещенные вовремя противостояния ослабевают. Такие противостояния могут эволюционировать только в том случае, когда они заключены в предыдущих, несмещенных формах (например, искусстве, направленном против культуры, внутри культурного спектакля). Любая экстремальная оппозиция, которая терпит крах или добивается лишь частичной победы (что по сути одно и то же), постепенно вырождается в оппозицию реформистскую. Фрагментарные оппозиции как зубья на шестернях, они сцепляются и заставляют работать машину спектакля, машину власти.

Миф сохранял весь спектр противостояний, весь набор антагонизмов внутри манихейского архетипа. Но что может служить архетипом в раздробленном обществе? Воспоминания о прошлых противостояниях, представленные в обесцененной и неагрессивной форме, сегодня выглядят, как последняя попытка внести некоторую последовательность в организацию внешнего — настолько далеко уже ушел спектакль по дороге вырождения в фарс запутанности и усреднен-ности. Мы готовы стереть всякий след этих воспоминаний путем аккумуляции всего заряда, накопившегося в прошлых противостояниях, для грядущей глобальной борьбы. Все ручьи, которые власть так долго блокировала, однажды прорвутся мощным потоком, водопадом, который изменит лицо мира.

В общей карикатуре противостояний власть призывает каждого занять свою позицию по отношению к Бриджит Бардо, к новому роману, «ситроену» в четыре лошадиных силы, итальянской кухне, мес-калю (мексиканской водке из сока алоэ), мини-юбкам, ООН, классикам, национализации, термоядерной войне и езде автостопом. Каждого человека спрашивают его мнения о малейшей детали, чтобы не дать ему возможности сформировать своей позиции в отношении всеобщности — совокупности вещей в их целостности. Каким бы неуклюжим ни был такой маневр, он бы сработал, если бы агенты, которым было поручено нести его от двери к двери, не очнулись и не осознали своей собственной отчужденности. Теперь же к пассивности обездоленных масс добавляется еще и растущая пассивность режиссеров и актеров, подвергнутых абстрактным законам рынка и спектакля и все бесповоротнее теряющих из-за этого реальный контроль над миром. Признаки назревающего недовольства происходящим уже видны среди актеров — это и звезды, пытающиеся сбежать из-под света прожекторов, и правители, критикующие свою собственную власть (Бриджит Бардо, Фидель Кастро). Инструменты власти изнашиваются, поскольку их воля к свободе — это фактор, которым нельзя пренебрегать.

19

В тот самый момент, когда восстания рабов угрожали перевернуть структуру власти и выявить отношения между трансцендентностью и механизмом личного присвоения, явилось христианство со своим грандиозным реформаторством, главным демократическим требованием которого было условие рабам согласиться не на реальность человеческой жизни, потому что это было бы невозможно без осуждения отшельнического аспекта личного присвоения, а на нереальность существования, которое черпает счастье из мифа (имитация Христа как цены того, что последует дальше). Что изменилось? Ожидание того, что грядет, превратилось в ожидание радужного завтра; жертва жизни настоящей и немедленной — вот цена, уплаченная за иллюзорную свободу жизни кажущейся. Спектакль — это та сфера, где насильный труд превращается в добровольную жертву. В мире, где выживанием шантажируют труд, максима «каждому по труду», пожалуй, наиболее подозрительна, не говоря уж о «каждому по потребностям» в мире, где потребности определяются властью. Любой конструктивный проект, определенный в отрыве от остальной сущности и потому частичный, не принимающий во внимание тот факт, что он на самом деле определен от все приостанавливающего противного, становится реформистским. А это сродни попыткам строить на зыбучем песке вместо цемента. Игнорирование или непонимание контекста, установленного властью, может послужить только укреплению этого контекста. Те спонтанные действия против власти и ее спектакля, которые мы видим повсюду, надо вначале предупредить обо всех препятствиях на их пути и вооружить тактикой, которая учитывала бы силу врага и его способность к нахождению компромиссов. Эта тактика, которую мы собираемся популяризовать, называется detournement (у ситуационистов термин, обозначающий некую абстрактную девиацию от общепринятой нормы, иначе — похищение, кражу).

20

Принесение жертвы должно быть вознаграждено. В обмен на их настоящую жертву рабочие получают инструменты освобождения (составляющие комфорта, различные технические приспособления), но это освобождение остается чистой фикцией, поскольку власть контролирует те способы, которыми можно использовать этот материал. Иначе говоря, власть использует себе на руку как инструменты, так и тех, кто ими орудует. Христианская и буржуазная революции демократизировали мифическое жертвоприношение, «принесение хозяина в жертву». Сегодня бесчисленные посвященные получают крохи со стола власти за то, что обращают на службу общественности свои фрагментарные знания во всей полноте общности. Они больше не «посвященные» и пока не «жрецы Логоса»; они просто специалисты.

На уровне спектакля силу их отрицать невозможно: и участник шоу «Кто хочет стать миллионером», и почтовый чинуша, болтающий весь день про особенности своей машины, отождествляются со специалистом, и мы знаем, как производственные менеджеры используют такую самоидентификацию, для того чтобы заставить неквалифицированных рабочих ходить по струнке. Истинной миссией технократов было бы объединение Логоса, если бы они не были так безнадежно и абсурдно изолированы и разведены по своим отделам жизни. Любой специалист отчуждается, если не совпадает по фазе с остальными; каждый знает что-то о частности и ничего — о целом. Физик-атомщик, стратег, политик — кто из них имеет реальный контроль над ядерным оружием? Как может власть льстить себя надеждами проконтролировать всякую направленную против нее манифестацию? Ведь сцена настолько перегружена актерами, что единственным постановщиком спектакля служит хаос, и «порядок правит, но не управляет» («Internationale Situationniste », №6).

В той степени, в какой специалист участвует в развитии инструментов, формирующих и преобразовывающих мир, он подготавливает дорогу для революции привилегированных. До настоящего времени такая революция называлась фашизмом. Практически это оперный переворот (разве не считал Ницше Вагнера своим предшественником?), в котором особенно бесправные актеры, долгое время прозябавшие в «кушать подано» и чувствовавшие, как постепенно теряют свободу, внезапно начинают исполнять ведущие роли. Говоря языком медицины, то фашизм — истерия мира спектакля, доведенная до точки климактического разрешения. В такой кульминационной точке спектакль мгновенно обретает целостность и раскрывается во всей своей абсолютной нечеловечности. Через фашизм и сталинизм, которые суть его романтические кризисы, спектакль открывает свою истинную природу: это болезнь.

Мы отравлены спектаклем. Все элементы, необходимые для успешной нейтрализации токсинов (то есть для того, чтобы мы сами взяли в свои руки процесс построения наших ежедневных жизней), находятся в руках специалистов. Поэтому мы в высшей степени заинтересованы в них, но все по-разному. Некоторые случаи безнадежны: например, мы не будем демонстрировать специалистам от власти, правителям, насколько глубоко они зашли в своей горячке. С другой стороны, мы готовы принять в расчет горечь тех специалистов, которые заключены в тесных, постыдных, абсурдных ролях. Должны признаться, впрочем, что наше снисхождение не беспредельно. Ведь бывает так, что, несмотря на все наши усилия, они упорствуют в том, чтобы употреблять свою нечистую совесть и свою горечь на службе власти путем фабрикации системы условий, которая колонизирует их же собственную каждодневную жизнь; что они предпочитают лишь видимость своего представительства в иерархии причастных к настоящей власти; что они настаивают на том, чтобы всюду рекламировать свои специализации (свои картины, свои романы, свои уравнения, свою социометрию, свой психоанализ, свою баллистику); что они, в конце концов, отлично зная (а вскоре и незнание этого факта уже не будет служить оправданием), что только власть и СИ владеют ключом к использованию их специализации, тем не менее, по-прежнему предпочитают служить власти (ибо власть, разжиревшая на их инерции, выбрала их, чтобы служили ей, чтобы получить все, что они могут дать, а затем трахнуть их!). У нашей щедрости есть предел. Они должны понимать все это, а в особенности то, что бунт актеров, отлученных от власти, таким образом, связан с бунтом против спектакля (см. ниже тезис о СИ и власти).

21

Общее пренебрежение люмпен-пролетариатом выросло из того его использования, какое ему было найдено буржуазией, которой он служил одновременно и как регулирующий механизм, и как источник рекрутирования для более двусмысленных сил порядка (полиции, информаторов, наемных убийц, художников...) Тем не менее, люмпен-пролетариат воплощает потрясающе радикальную скрытую критику рабочего общества. В его открытом презрении как к лакеям, так и к хозяевам содержится хорошая критика работы как отчуждения, критика, которая не принималась в учет до сегодняшнего дня не только потому, что люмпен-пролетариат был неоднозначным сектором, но также и потому, что на протяжении XIX и начала XX века борьба против естественного отчуждения и производства благосостояния по-прежнему выступала как необходимое и достаточное оправдание работы. Как только стало ясно, что избыток потребительских товаров не что иное, как оборотная сторона отчуждения в производстве, люмпен-пролетариат приобрел новое измерение: он исполнился презрения к организованной работе. Она в эру Государства, предоставляющего пособие по безработице, приобретает такие масштабы, что их неадекватность по-прежнему отказываются признавать только правители. Вместо постоянных попыток власти свести к компромиссу каждый эксперимент, ставившийся в каждодневной жизни, то есть каждая попытка превзойти такой эксперимент (а ведь эта деятельность была нелегальной со времен разрушения феодальной власти, когда она была сужена до тонкой прослойки правящего меньшинства), ныне конкретизируется в критике отчуждающей работы и отказе предоставить принуждаемый труд. Это тем более верно, потому что новый пролетариат может быть абстрактно определен как «Фронт Против Принудительного Труда»: фронт этот объединяет вместе всех, кто сопротивляется ассимиляции властью. Это наше поле действия, арена, где мы с помощью уловок истории ставим на кон против уловок власти, поддерживая рабочего (будь то металлург или художник), который — сознательно или нет — принимает работу под диктатом власти. В этой перспективе не лишена основания попытка предугадать переходный период, во время которого автоматизация и воля нового пролетариата оставят работу исключительно специалисту, низведя менеджеров и бюрократов до уровня временных рабов. С расширением автоматизации «рабочие», вместо управляющих ими машин, смогут посвятить свое внимание присмотру за специалистами по кибернетике, чьей единственной задачей будет увеличение продукции, которая через искажение перспективы перестанет быть приоритетным сектором и станет вместо этого служить примату жизни над выживанием.

22

Единая власть пыталась растворить частное существование в коллективном сознании с тем, чтобы каждый отдельный социальный элемент субъективно определял себя как частичку с точнным весом, зависшую, как будто в масле. Всем следовало ощущать необычайный подъем от самоочевидного. Единая власть стремилась распылить индивидуальное существование в коллективное сознание так, чтобы каждая социальная ячейка предметно определила себя как частица с ясно детерминированным весом, поддерживаемым на манер частиц, плавающих в воде. Каждый должен был чувствовать себя переполненным вездесущими свидетельствами того, что все — лишь глина, сырой материал в руце Божией, а Бог использует все это в своих личных целях, которые, естественно, находятся вне разумения отдельного индивидуума. Все феномены являлись эманациями высшей воли; любая, казалось бы, необъяснимая пертурбация полагалась новым способом к достижению некой большей, скрытой гармонии (Четыре Царства, Колесо Фортуны, испытания, посланные богами). Любой может говорить о коллективном сознательном в том смысле, что оно единовременно для каждого индивидуума: сознание мифа и сознание отдельного-существования-внутри-мифа. Власть иллюзии была такова, что жизнь, действительно прожитая, черпала свой смысл из того, что существовало лишь иллюзорно. Отсюда и жреческое проклятие жизни, низведение жизни до простой последовательности, до убогого материализма, до тщетного внешнего и до униженного состояния трансцендентности, которое все более деградировало, по мере того как покидало свою мистическую организацию.

Бог был гарантом времени и пространства, его координаты определяли единое общество. Он был общей отправной точкой для всего человечества; в нем сходились пространство и время, как и все существа обретали в нем единение со своей судьбой. Сейчас, в эпоху раздробленности, человек разрывается между пространством и временем, которые ни одна трансцендентность не способна объединить через посредничество любой централизованной власти. Мы живем в пространстве-времени, которое лишено системы координат, несбалансированно, как будто нам суждено никогда больше не вступить в контакт с самими собою, хотя к тому и есть все предпосылки.

Есть место, где ты создаешь себя, и время, в течение которого ты себя играешь. Пространство каждодневной жизни, то есть единственной истинной реализации человека, окружено тысячей разных условностей. Самих нас определяет узкое пространство нашей истинной реализации, а мы определяем себя во времени спектакля. Иначе говоря, наше сознание — больше не мифическое сознание некоего существа внутри мифа, но, скорее, сознание спектакля и некой роли внутри спектакля. (Выше я проанализировал связь между всею онтологией и единой властью; здесь следует вспомнить, что кризис онтологии проявляется по мере продвижения к раздроблению.) Можно сформулировать это и так: в системе пространственно-временных отношений, где расположено все и вся, время стало воображаемой величиной (полем отождествлений); нас определяет пространство, хотя мы сами определяем себя лишь в воображаемой плоскости, и воображаемое определяет нас через субъективности.

Наша свобода — это свобода абстрактной временности, в течение которой мы именуемся на языке власти (и имена эти соответствуют ролям, нам уготовленным). Все колебания нашего выбора сводятся к официально принятым синонимам для нас самих. С другой стороны, в пространстве нашей аутентичной реализации, то есть в пространстве повседневной жизни, доминирует молчание. Никаким словом невозможно назвать пространство пережитого опыта, кроме как словом поэтическим на языке, свободном от контроля власти.

23

Десакрализуя миф и разбивая его на фрагменты, буржуазия потребовала прежде всего независимости сознания (свободы мысли, свободы прессы, свободы исследования, отрицания догм). Вследствие этого сознание перестало быть мифом, отражающим сознание. Оно стало осознанием череды ролей, исполняемых в спектакле. Превыше всего буржуазия ставила свободу актеров и массовки в спектакле, теперь режиссируемом не Господом с его приспешниками и жрецами, а естественными и экономическими законами, «неумолимыми и капризными законами» под защитой новой команды законников и специалистов.

Бог был оторван, как использованный бинт, но рана так и не затянулась. Возможно, бинт и не давал ране зажить, но он оправдывал страдание, он придавал ему значение, ради которого вполне можно было стерпеть несколько уколов морфия. Теперь же у страдания оправдания нет вовсе, а морфий дорог. Разлука приобрела конкретные очертания, и каждый может их увидеть, потрогать. Единственное решение проблемы, которое предлагает нам кибернетическое общество, — это стать зрителями в театре, где бал правят гангрена и гниение, в театре, где ставится спектакль о выживании.

Драма сознания, о которой говорил Гегель, есть на самом деле осознание драмы. Романтизм отдается звуками, напоминающими плач души, вырванной из тела. Страдание это тем более остро, что каждый из нас вынужден в одиночестве наблюдать, как рушится священная всеобщность и все остальные дома Эшеров.

24

Всеобщность является объективной реальностью, в движении которой субъективность может принять участие только в форме реализации. Все не связанное с реализацией ежедневной жизни присоединяется к спектаклю заново — это спячка; замерзшее в ней выживание подается кусками. Никакая реализация невозможна вне объективной реальности, вне всеобщности. Все остальное — фарс. Объективная реализация, которая функционирует внутри механизма спектакля, — просто успех объектов, которыми манипулирует власть («объективная реализация в субъективности» известных художников, актеров, знаменитостей). На уровне организации внешнего каждый успех — и даже каждая неудача — раздувается до тех пор, пока не превратится в стереотип, и преподносится как единственно возможный успех или неудача. До сих пор единственным судьей была власть, хотя суждения ее и подвергались различным проверкам и выдерживали давление. Ее критерии — единственно удовлетворительные для тех, кто согласен играть роль в спектакле по его внутреннему распорядку. Но ведущих актеров на этой сцене больше не осталось. Есть только массовка.

25

Пространственно-временной континуум частной жизни был гармонизирован пространством-временем мифа; и гармония Фурье откликается на колебания этой извращенной гармонии. Как только миф перестает объединять индивидуума и частность во всеобщности, доминируемой священным, каждый фрагмент, каждая доля превращается во всеобщность, а каждый такой фрагмент тоталитарен. В разобщенном пространстве-времени, составляющем частную жизнь, время — абсолютное в форме абстрактной свободы, свободы спектакля — объединяет в целое силой самой своей разобщенности пространственный абсолют частной жизни, его изоляцию, его стесненность. Механизм отчуждающего спектакля столь силен, что частная жизнь теперь уже определяется как нечто отлученное от спектаклей; тот факт, что кому-то не достается ролей и категорий в спектакле, воспринимается как дальнейшее усиление лишений, и это-то гнетущее ощущение власть использует как предлог для сведения повседневной жизни до статуса ничего не значащих жестов (открывания двери, сидения на стуле, стирки).

26

Спектакль, устанавливающий свои нормы для жизненного опыта, сам по себе возникает из пережитых вещей. Удивительное время, что было проведено в смене последовательных ролей, превращает пространство аутентичного опыта в область объективного безвластия, бессилия; в тоже время объективное бессилие, происходящее от обусловливания личного присвоения, делает спектакль конечной точкой потенциальной свободы.

Элементы, рожденные из накопленного опыта, признаются только на уровне спектакля, где они выражаются в форме стереотипов, хотя такое выражение постоянно опротестовывается и опровергается жизненным опытом. Составной портрет выживших, тех, кого Ницше называл «маленькими людьми», или «последними людьми», может быть представлен только в контексте следующей диалектики возможного и невозможного: возможность на уровне спектакля (разнообразия абстрактных ролей) усиливает невозможность на уровне пережитого опыта. Невозможность (то есть рамки, наложенные на аутентичный опыт процессом присваивания) определяет поле абстрактных возможностей.

Выживание двухмерно. Какая сила сможет в противодействие такому подавлению поднять вопрос, составляющий ежедневную проблему всякого человеческого существа: диалектику выживания и жизни? Либо те силы, на которые рассчитывал СИ, сделают возможной смену этих двух противоположных начал, вновь объединяя пространство и время в строительстве ежедневной жизни; либо жизнь и выживание сцепятся в противостоянии, становясь все слабее и слабее до тех пор, пока не запутаются окончательно и не падут до уровня абсолютной нищеты.

27

На поставленные в спектакле куски пережитой реальности аккуратно наклеены ярлыки биологических, социологических или иных категорий, которые хотя и связаны с осознаваемым-вербализуемым, никогда не несут в себе ничего, кроме фактов-оболочек, из которых было выскоблено все их аутентичное нутро. Именно в этом смысле иерархическая власть, заключающая всех в объективном механизме частного присвоения (допущение/исключение, см. раздел 3), тоже представляет собой диктатуру над субъективным. В таком качестве эта власть и пытается с переменным успехом заставить каждую индивидуальную субъективность перерасти в объективность, иначе говоря, стать объектом для манипуляции. Эту исключительно интересную диалектику надо проанализировать более подробно (объективная реализация в субъективности — реализация власти — и объективная реализация в объективности, то есть та, что составляет часть практики формирования ежедневной жизни и уничтожения власти).

Факты лишаются своего содержания во имя вербализуемого, во имя абстрактной универсальности, во имя извращенной гармонии, в которой каждый реализует себя в искаженной перспективе. Здесь СИ занимает свое место в линии интеллектуального соперничества, тянущейся через Сада, Фурье, Льюиса Кэрролла, Лотреамона, сюрреализм и леттризм (по крайней мере, в наименее известных течениях этого потока, которые были одновременно и наиболее радикальными).

Внутри фрагмента, устроенного как всеобщность, каждая следующая доля сама по себе тоталитарна. Индивидуализм расценивал чувственность, желание, волю, ум, вкус, подсознательное и все категории эго как абсолюты. Хотя социология сегодня и обогащает психологию категориями, все же разнообразие ролей всего лишь подчеркивает монотонность рефлекса самоотождествления. Свобода «выжившего» будет заключаться в возможности принять форму абстрактного компонента, до размеров которого он по своей воле себя уменьшит. Единожды из общей картины будет исключена настоящая реализация, останется только психосоциологическая драматургия, в которой внутреннее будет функционировать как клапан безопасности, отдушина, через которую человек будет выпускать пар, скапливающийся в нем после эффектного дефиле на ежедневной выставке. Выживание становится конечной стадией жизни, организованной в виде механического воспроизводства памяти.

28

До сегодняшнего дня подход к общности был фальшив. Власть паразитировала на ней в качестве незаменимого посредника между человеком и природой; но взаимоотношения человека и природы основываются лишь на практиках. Именно практики постоянно проламывают фанеру лжи, которую усердно чинит миф и его суррогаты. Именно практики, пусть даже отчужденные, остаются в постоянном контакте со всеобщностью. Раскрывая свой собственный фрагментарный характер, практики в то же самое время открывают настоящую всеобщность (реальность): это общность, реализующаяся посредством своей противоположности, фрагмента.

В перспективе практик каждый фрагмент есть общность. В перспективе власти, которая отчуждает практики, каждый фрагмент тоталитарен. Этого должно быть достаточно для того, чтобы разрушить попытки кибернетической власти окутать практики несвойственной им мистикой, хотя серьезность таких попыток недооценивать нельзя.

В нашем проекте встречаются все формы практик. Все они попадают к нам с присущей им долей отчуждения, с инородными вкраплениями власти, но очистить их — в наших силах. Мы осветим и придадим новую силу и чистоту акту отказа, мы разъясним, в чем суть манипулятивных маневров власти — не в манихейской перспективе, но путем осуществления нашей собственной стратегии, той битвы, которая уже началась. В данный момент в ней наши враги пытаются повсеместно найти общий язык друг с другом, но лишь бессмысленно сталкиваются, потерянные в неиссякаемой темноте и неопределенности.

29