ПРОПИСНЫЕ БУКВЫ
ПРОПИСНЫЕ БУКВЫ
24 марта 2007
100 лет со дня рождения Лидии Чуковской.
Цифра очень странная, потому что, например, в последнем нашем телефонном разговоре голос у нее был совсем молодой. (Немножко даже слишком звонкий — наверное, от неотвязной физической боли.) Каких-нибудь одиннадцать лет тому назад.
С другой стороны, это были особенные одиннадцать лет: опустошавшие культурную память. Словно в приключенческом фильме: салон самолета разгерметизирован — и разные вещи, составлявшие ручную кладь, взмывают, как бы теряя тяжесть, к разбитому иллюминатору и непрерывной струей устремляются в наружную пустоту. Или словно в сказке Корнея Чуковского «Федорино горе». Утюги за сапогами, и т. д.
Среди этих улетевших утюгов, сапог и особенно пирогов оказались чуть ли не все слова, какими следовало бы говорить про Лидию Корнеевну — про ее необыкновенную жизнь, про ее поразительные, захватывающие, мучительные книги.
Можно сказать и так, что вышел для этих слов срок годности. Одни утратили свой смысл, другие приобрели противоположный. Причем началась эта порча, вообще-то, давно (еще Салтыков, с его тревожным обонянием, ворчал, якобы недоумевая: дескать, был же смысл, что-то же они значили — такие, допустим, слова, как Совесть или, там, Правда, а кто их помнит?) — и с ускорением продолжалась целое столетие — и вот finita.
В самом деле — ну заставьте хоть свой внутренний голос произнести, предположим: величие души — нет, серьезно! серьезно! — получилось? То-то и оно.
А Лидия Корнеевна спокойно, уверенно и правильно пользовалась (и в текстах, и в быту) даже таким термином, как честь.
Она умела думать всеми этими — с прописных букв — существительными, чувствовать и действовать по этим архаичным глаголам.
Умела, вообразите, благоговеть. Презирать. Сострадать.
Сразу, как она умерла, все эти лексемы утратили отношения с реальностью. (Так осенью один резкий порыв ветра срывает с берез последнюю, прозрачную листву — разом всю, но не дает упасть, истлеть спокойно.) Как если бы их ценность обеспечивалась исключительно существованием Лидии Чуковской.
Потому что она была — скажем под протокол, для школьного учебника — последний представитель русской классической литературы. Ее великая дочь.
Догматы этой литературы вошли в ее кровь и плоть — буквально: придали непобедимую силу ее характеру. Она олицетворяла эти догматы, воевала за них — одна против целой эпохи, — за них положила свою долгую, грустную жизнь.
Например, она, по всей видимости, полагала, что творчество представляет собой наивысшее — причем естественное — проявление человечности.
Что, открывая новые связи между фактами ли, понятиями или словами, оно углубляет наше понимание всего происходящего, то есть находится в ближайшем родстве с т. н. Правдой.
Которая является всеобщим и притом наиболее ценным достоянием народов и людей.
И что вышеупомянутая Правда, сделавшись для них, для людей и народов, полностью доступной, способна освободить их от Зла (гнездящегося в них и гнетущего извне).
Каковое Зло, должно быть, состоит в помрачении умов, доходящем до степени, при которой мерещатся достойными такие жизненные цели, что их не достигнуть, не применив как средства — страх, боль и даже смерть.
Прочному успеху Зла способствует (и это даже условие sine qua non) эпидемия т. н. Глупости, чей возбудитель — т. н. Ложь.
(Под мощный оркестровый звук которой прошло почти все время Лидии Чуковской на земле. Как в стихотворении 1939 года:
Консервы на углу давали,
Мальчишки путались в ногах.
Неправду рупоры орали.
Пыль оседала на губах.)
Из чего якобы вытекает, что антидот Глупости (и в конечном счете — Зла) — Правда и что назначение человека — синтезировать это волшебное вещество. Любыми способами, из любого подручного материала, не останавливаясь, не тратя даром ни минуты. Под руководством т. н. Совести.
На искусства же и среди них на литературу, поскольку они располагают возможностью производить Правду в промышленных количествах, падает самая большая и тяжелая ответственность. Так что человек, например профессионально занимающийся изготовлением фальшивой литературы, — отравитель и гад, не менее того. (Хотя и не более.) Хорошо еще, что подделку отличить от подлинного художества позволяет т. н. вкус, который есть не что иное, как Совесть, только в другом измерении. (В том, где пошлость — оборотень Лжи.)
Ну и т. д. Вся эта сбивчивая, иллюзорная схема нынче выглядит, пожалуй, забавно. И возможно, еще через поколение сюжет повести «Спуск под воду» будет восприниматься как неправдоподобный анекдот.
Там рассказана любовь между мужчиной и женщиной: как она тихо, но скоро возникает из взаимного доверия, взаимного сострадания (он сидел в лагере, а у нее погиб в тюрьме муж) — и как гибнет эта почти случившаяся любовь буквально в одночасье: потому что оба — литераторы, и она прочла рукопись его романа, и роман оказался — на дворе-то 1949 год! — насквозь советским, с небывалым размахом трудового подъема и разоблачением вредителей производства. Кто бы мог этого ожидать: опыт лагерной шахты пошел на достоверные детали для идиллии про предоктябрьскую стахановскую вахту.
Бессмертную тему «Русский человек на rendez-vous» Лидия Чуковская закрывает так:
«Чувство стыда было такое сильное, что время остановилось. Как от счастья.
Шагов я не слышала. Раздался стук в дверь…
…Я указала ему на стул по другую сторону стола. Всегда в этой комнате он сидел на маленькой скамеечке возле меня. Он удивился, но сел.
Вы трус, — сказала я. — Нет, хуже: вы лжесвидетель. — Он начал приподниматься. — Вы лжец. „Ты не чеченец, ты старуха…“
Он поднялся, распрямляясь. Не спуская с меня глаз, он, не глядя, протянул руку и нащупал папку.
„Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали“, — сказала я и тоже встала. — Все. Можете идти. Это все, что я могу сказать вам о вашей литературе… Прощайте. Почему у вас не хватило достоинства промолчать? Всего только промолчать? Ведь от вас никто этого не требовал… Неужели… из уважения к тем, кого вы засыпали землей… вы не могли как-нибудь иначе зарабатывать себе на хлеб с маслом?.. Чем-нибудь другим. Не лесом. Не шахтой. Не ребенком — тамошним. Не… заиканием вашего друга?
Он вышел».
Что я и говорю: Лидия Чуковская — автор необъяснимый. Этой сцене и современники-то не хотели верить, а на что надеяться от каких-то там будущих других? Она именно думала, что пишет для и ради неизвестных братьев, которые найдутся же когда-нибудь и всё поймут, тяжесть и стоимость каждого звука. А они вот возьмут и как раз не поймут, скажут: рецензия в лицах — а женщин таких не бывает, или никто их не любит.
Действительно — партия, правительство и, главное, ГБ несколько десятилетий подряд чего только не делали, чтобы излечить своих трудящихся от этой, столь неестественной, аллергии на вранье. Таких и всего-то существовала в СССР — горстка, и Лидия Корнеевна почти всех пережила.
Разумеется, это чудо (еще одно слово, нуждающееся в начальной прописной). Нет, не то, что в 1937-м или в 1938-м, на крайний случай — в 1939-м она должна была стать советским человеком или/и погибнуть, а она не стала, и не погибла: это не чудо, а халтурный недогляд органов и рассеянность (кто знает — вдруг и притворная) судьбы. Чудо — что она написала — что вообще какой-то человек в России тогда мог дойти до такой глубины, чтобы написать — «Софью Петровну».
Где впервые в мировой литературе (за десять лет до Оруэлла) именно это и описано — скрупулезно ясно: как становится человек — советским. То есть существом нового подвида, с мышлением приплюснутым (Набоков это угадал), двумерным. Как человека — и с ним целую страну — день за днем для этого жестоко сводят с ума. Кстати, заметите ли вы, дальние братья из будущего, как странно эта повесть — с таким финалом, что и у Шекспира поискать, — эта повесть, говорю, фактически завершающая русский классический канон, — как загадочно (потому что нисколько не преднамеренно) похожа она на гоголевскую «Шинель»?
Как надо было верить в литературу — как в наивысшую инстанцию вечной справедливости, — чтобы написать такое произведение в полной темноте, под свирепый рев торжествующего злодейства, на скользком краю бездны, в которую только что сбросили любимого человека.
Ей по ошибке оставили жизнь. Она превратила ее в оружие — в смертельно опасный снаряд: она ее всю записала. Болью, как живым зеркалом, отразив доставшуюся ей вселенную. И осветив. Как в стихотворении 1979 года:
Облить себя бензином.
Поджечь себя, как факел.
Мальчишка рот разинул,
А бородач заплакал.
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло,
Чтобы вражья сила
Огонь не погасила.
Умела, умела ненавидеть. Умела не прощать. И боготворить. И любить тех, кого любила, — бесконечно. Как сорок тысяч сестер. И даже бывать счастливой: от снега, от гениальных текстов, и если Правде почему-либо выпадала победа.