ПЕДАГОГ МАКАРЕНКО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕДАГОГ МАКАРЕНКО

Однажды я в женском обществе смотрел популярную телепрограмму «60 минут». Сюжет был жалостливый, и дамы ахали и сморкались: ах, какой хороший человек, бывают же такие люди! Речь шла о вьетнамском ветеране, который уехал в одну из малых стран Латинской Америки и основал там сиротский дом на собственные деньги. И вот, значит, возился он с сиротками, вкладывая всю душу в это дело. Я человек и сам скорее чувствительный, но что-то меня удерживало в данном случае от умиления. Дело в том, что я не верю в существование святых. И вообще доктор Фрейд меня испортил, лишил идеализма. Меня насторожило то, что все сироты были мальчики. Естественно, я оказался прав в своих подозрениях. Вдруг ведущая передачи Дайана Сойер прервала демонстрацию соответствующих кадров и сказала: вот так мы хотели построить всю нашу передачу, но в процессе ее подготовки стали известны новые факты; нам сообщили, что этот человек своих мальчиков сексуально эксплуатирует, этот его сиротский дом на самом деле гомосексуальный гарем. И началась другая уже передача – интервью с самим героем, в котором он, разумеется, отрицал все возводившиеся на него обвинения.

После такой интродукции легко догадаться, что я буду говорить об Антоне Семеновиче Макаренко. Идеализм неуместен и в данном случае. Название знаменитой книги – «Педагогическая поэма» – начинает звучать в высшей степени двусмысленно, если учесть, что в лагерях «педагогами» называли людей, сидевших за гомосексуализм, который, как известно, до самого недавнего времени был в России уголовно наказуем. Документов по этому делу никаких нет и быть не может, факты соответствующие – дела давно прошедших лет, в официальной советской литературе, опять же ясно, никаких даже намеков не найти, не то что следов. Но Макаренко писал книги, а книги, тексты страшно выдают авторов, обнажают всю их подноготную, особенно касательно авторских сексуальных склонностей. Всё это относится к тому феномену, который был назван Фрейдом психопатология обыденной жизни: человек проговаривается, делает ошибки, обмолвки, совершает так называемые симптоматические действия (например, бренчит в кармане ключами или мелочью) и так далее; и всё это рассказывает о человеке, о его затаенных желаниях и проблемах. Книга Макаренко «Педагогическая поэма» полна такими проговорками. Я читал ее с карандашом в руках – и отметил шестьдесят четыре случая, описывающих красоту мальчиков. Вот, скажем, речь идет о Короткове – воре, присутствие которого в новой, куряжской колонии, куда перевел свою базу Макаренко, больше всего ему мешало. Его внешность описывается трижды. Первый раз: «Его смазливое лицо с темными, прекрасно оттушеванными глазами»; затем: «Коротков стоял, прислонившись к стене, спокойно рассматривая прекрасными глазами нашу компанию на сцене»; третий раз: «Коротков чуть-чуть прищурил серьезные красивые глаза». Поистине, Макаренко готов полюбить за прекрасные глаза, и это буквально! О тех же куряжанах в одном месте говорится так:

Остроумный Алеша Волков, разобравшись в бесконечной ярмарке всяких вещей, расставленных вокруг собора, прежде всего вытащил на поверхность единственное наше трюмо, и его в первую очередь приладили два пацана на возвышении. И возле трюмо сразу образовалась толпа желающих увидеть свое отражение в мире и полюбоваться им. Среди куряжан нашлось очень много красивых ребят, да и остальные должны были похорошеть в самом непродолжительном времени…

«Ребята» означают в данном случае именно «мальчики», потому что о девочках говорится отдельно, в следующем абзаце.

Вот еще цитата:

Хорошо, уютно, красиво и разумно стало в колонии, и я, видя это, горжусь долей своего участия в украшении земли. Но у меня свои эстетические капризы: ни цветы, ни дорожки, ни тенистые уголки ни на одну минуту не заслоняют от меня вот этих мальчиков в синих трусиках и белых рубашках… Вот они, горьковцы. Они стройны и собранны, у них хорошие, подвижные талии, мускулистые и здоровые, не знающие, что такое медицина, тела и свежие красногубые лица.

Или такое:

Комсомольцы слышали много хорошего о колонии и пришли познакомиться с нами… Хлопцы их любовно заключили в тесную толпу, терлись о них животами и боками и в таком действительно тесном общении провели день…

С ранней весны колонисты не носили штанов, сообщает Макаренко: трусики были гигиеничнее, красивее и дешевле.

И так десятки раз: все эти прекрасные глаза Короткова, стройные ножки Вани Зайченко, красивые губы Петра Ивановича, чуткие пальцы пацанов, бесстыдные пацаны и их несложные одежды, большой и умный рот Спиридона, мальчишеские талии, локти и животы, прелестные малыши-женоненавистники, колонисты, сравниваемые с эльфами и Меркурием, у которого крылышки на ногах; даже о враге колонии инспекторе губнаробраза автор не применет сообщить, что он был красивый брюнет. Макаренко как-то не по-советски жеманничает, возникает образ типичного, я бы сказал хрестоматийного, образцово-показательного педераста. Он, например, играл с воспитанниками в фанты; «только без поцелуев», спешит добавить Макаренко. Здесь же помещена такая фраза: «Задоров мило скалил зубы и всё почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина». Конечно, криминала никакого нет в этих фантах, но как-то странно всё это звучит, странную атмосферу вы всё время ощущаете на страницах «Педагогической поэмы».

Это характерные, конечно, но мелочи. В книге можно, однако, выделить и другие сюжеты, первостепенно важные для понимания обстановки, царившей в колонии. Возьму два таких сюжета: об умершем ребенке воспитателя Дерюченко и о самоубийстве колониста Чобота.

Воспитатель Дерюченко был семейным человеком, что и вызвало у Макаренко стойкую неприязнь к нему и желание от него избавиться. Глава о Дерюченко написана в откровенно издевательском тоне, причем объектом издевки и какого-то, сказал бы я, торжества служит у Макаренко факт в высшей степени трагический: смерть ребенка.

Сначала Макаренко не без удовольствия сообщает, как колонистский ездовой Антон Братченко отказывал Дерюченко в лошадях, когда его жена рожала:

Антон орудовал математическими данными и был уверен в их особой убедительности:

– За акушеркой пару лошадей гоняли? Гоняли. Акушерку отвозили в город, тоже пару лошадей? По-вашему, лошадям очень интересно, кто там родит?.. А вы подумайте, что будет, если все начнут такие безобразия!..

Но до настоящего белого каления Антон дошел только тогда, когда Дерюченко потребовал лошадей ехать за роженицей. Он, впрочем, не был счастливым отцом: его первенец, названный поспешно Тарасом, прожил в родильном доме только одну неделю и скончался, ничего существенного не прибавив к истории казацкого рода. Дерюченко носил на физиономии вполне уместный траур и говорил несколько расслабленно, но его горе всё же не пахло ничем особенно трагическим…

Как видим, автор не в силах скрыть своей радости по поводу того, что у кого-то не задается ненавистная семейная гетеросексуальная жизнь: вот смысл этого сюжета. И в этой же главе Макаренко рассказывает, что, избавившись от Дерюченко, он быстро нашел другого воспитателя – Петра Ивановича (того самого, у которого красивые губы); у него, говорит Макаренко, «не было ничего такого, что нам не нужно: никакого намека на педагогические предрассудки, никакой позы по отношению к воспитанникам, никакого семейного шкурничества».

Вторая история еще трагичнее, и рассказана почти в таком же ерничающем тоне. Это история самоубийства колониста Чобота. Чобот полюбил девушку из соседнего крестьянского хутора Наташу, уговорил ее уйти от дядьки, у которого она была чем-то вроде батрачки, и поселиться в колонии. Наташа оказалась очень способной к учебе; вот за это и ухватился Макаренко, чтобы разлучить эту пару. Когда молодые люди захотели пожениться, он подверг Наташу моральному давлению: да что ты будешь делать с этим туповатым граком (так называли в колонии крестьян), да ты такая способная, да мы тебя на рабфак отправим. Наташа заколебалась и в конце концов отказала Чоботу. Он повесился. Самое характерное в этой истории – приводимые Макаренко отклики колонистов:

Хлопцы встретили самоубийство Чобота сдержанно. Никто не выражал особенной печали, и только Федоренко сказал:

– Жалко казака, – хороший был бы буденновец!

Но Федоренко ответил Лапоть:

– Далеко Чоботу до Буденного: граком жил, граком и помер, от жадности помер.

Коваль с гневным презрением посматривал в сторону клуба, где стоял гроб Чобота, отказался стать в почетный караул и на похороны не пришел:

– Я таких, как Чобот, сам вешал бы: лезет под ноги с драмами своими дурацкими!

Плакали только девочки, да и то Маруся Левченко иногда вытирала глаза и злилась:

– Дурак такой, дубина какая, ну, что ты скажешь, иди с ним «хозяйнуваты»! Вот счастье какое для Наташи! И хорошо сделала, что не поехала! Много их, таких Чоботов, найдется, да всем ублажать?

Пускай вешаются побольше.

Вот еще один разговор колонистов, представленный Макаренко:

– У Чобота всё равно никакой жизни не было. Чобот не человек, а раб. Барина у него отняли, так он Наташку выдумал.

– Выкручуете (хитрите), хлопцы, – сказал Семен. – Этого я не люблю. Повесился человек, ну и вычеркни его из списков. Надо думать про завтрашний день. А я вам скажу: тикайте отсюда с колонией, а то у вас все перевешаются.

«Тикать отсюда» – значит из крестьянского окружения, от сельской мирной жизни, к которой почувствовал тягу несчастный Чобот. Семья, земля, природа, хозяйство – всё это реальности, враждебные Макаренко и его колонистам, так он их и воспитывал. И здесь мы соприкасаемся уже не с психологией, а с идеологией Макаренко – идеологией, которая сделала его героической фигурой советского мифа.

Макаренко – очень типичный «герой нашего времени», то есть советской, большевицкой эпохи. Идеология в нем важней, чем психология, какие бы интересные завитки этой психологии ни прослеживались. Макаренко и его колония – очень стильное явление, эмблематичное, символически репрезентативное. И мы будем еще говорить об этом, разумеется; но сейчас я хочу объяснить мое понимание макаренковских педагогических методов – учитывая всё вышесказанное: как мог этот человек, с такой его слабостью к мальчикам – то есть с зависимостью от них, – как он мог всё же с ними управиться, с беспризорниками и малолетними преступниками? Всякому ясно, что игрой в фанты эту стихию не укротить. Педераст, попавший в среду малолетних преступников, – фигура, можно сказать, обреченная, они его сожрут, как сожрали пляжные беспризорники героя пьесы Тенесси Уильямса «Внезапно прошлым летом». Как же Макаренко укротил своих хлопцев?

Есть в «Педагогической поэме» одна знаменитая сцена, которую все помнят: как Макаренко ударил воспитанника Задорова. Сколько ж по этому поводу наговорили разных жалких слов, сколько всяких псевдодискуссий провели. Я же полагаю, что соответствующая сцена и весь этот сюжет о возможности насилия в педагогике в книге Макаренко представлен эвфемистически. Не исключаю, что Макаренко не только бил своих беспризорников, но и убивал. Недаром он носил револьвер. Конечно же, обстановка в колонии была террористической, фанты появились потом. Этого вовремя не заметили, потому что она создавалась во время гражданской войны, в двадцатом году, в обстановке всеобщего переполоха и нестроения, когда легко было замести следы. Макаренко был не педагог-воспитатель, он был лагерный пахан, а его колония была воровской малиной. Конечно, он навел в ней железный порядок, так что мог обдурить любую комиссию.

Но недаром же о колонии имени Горького в педагогических кругах ходили нехорошие слухи. Макаренко даже не скрывает этого в книге; к примеру, он приводит слова одной своей врагини, некоей товарищ Зои:

– Вы, Макаренко, солдат, а не педагог. Говорят, что вы бывший полковник, и это похоже на правду. Вообще не понимаю, почему здесь с вами носятся. Я бы не пустила вас к детям.

Другой пример реакции начальства:

Мы этот ваш жандармский опыт прихлопнем. Нужно строить соцвос, а не застенок.

Макаренко представляет своих оппонентов карикатурно, хочет показать их глупее, чем они были на самом деле. Вообще Макаренко всё время как бы раскрывает карты: сам сообщает соответствующую информацию, в смягченном, конечно, варианте. Притом – у него были покровители: «Кто-то меня, очевидно, защищал, потому что меня не прихлопывали очень долго». Ясно кто: чекисты, с которыми умный Макаренко догадался завести дружбу; поэтому он и поплевывал на идеалистов из наробраза. Надо полагать, он знал, что основная работа с беспризорными ведется по линии ОГПУ – личная инициатива тов. Дзержинского. Это была очень серьезно просчитанная политика: создание из беспризорных будущих кадров чека. Идеальный чекист формируется по нечаевскому «Катехизису революционера»: это человек без привязанностей, без семьи прежде всего.

Но, видимо, он всё-таки какого-то «лишка двинул», как говорят на фене, какой-то скандальчик в конце концов состоялся. Очень подозрительна история удаления Макаренко из колонии, он говорит о ней очень глухо, и в этом невнятном рассказе поражает одна фраза: «Нужно было как можно скорее вывести из колонии моих друзей». Что это за друзья? Полагаю, что речь идет о так называемом активе, об этих макаренковских отрядных командирах. Это были приближенные урки, вместе с которыми Макаренко пользовал мальчиков: ведь недаром Задоров мило скалил зубы и всё почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина. И воспитателей, положенных по штату, Макаренко подбирал соответствующих: почти все они были из разряда холостых чудаков (это опять же эвфемизм), лишенных, как говорит Макаренко, семейного шкурничества. В конце книги пропет настоящий гимн чекистам:

Чекисты – это прежде всего коллектив, чего уже никак нельзя сказать о сотрудниках наробраза. И чем больше я присматривался к этому коллективу, чем больше входил в рабочие отношения, тем ярче открывалась передо мною одна замечательная новость. Как это вышло, честное слово, не знаю, но коллектив чекистов обладал теми самыми качествами, которые я в течение восьми лет хотел воспитать в коллективе колонии. Я вдруг увидел перед собой образец, который до сих пор заполнял только мое воображение, который я логически и художественно выводил из всех событий и всей философии революции, но которого я никогда не видел и потерял надежду увидеть… я близко познакомился с настоящими большевиками, я окончательно уверился в том, что моя педагогика – педагогика большевистская, что тип человека, который всегда стоял у меня как образец, не только моя красивая выдумка и мечта, но и настоящая реальная действительность, тем более для меня ощутимая, что она стала частью моей работы.

Чекисты как образцовый коллектив для Макаренко – это коллектив замкнутый, хранящий тайну, владеющий монополией на любую связанную с ним информацию. И это коллектив преступный, то есть банда. Философия революции, которую совершенно правильно ухватил Макаренко, в том и заключалась, что метод организации банд она сделала методом государственного и прочего строительства. Криминальную подкладку режима воспроизводил в миниатюре Макаренко в своей колонии. Один из мифов, которыми он тешил «хлопцев», был миф о Запорожье, о вольной казацкой жизни. Но запорожцы это и есть прежде всего мужской коллектив с совершенно четко ощущаемыми гомосексуальными обертонами: возьмите хоть песню о Стеньке Разине и персидской княжне, хоть речь гоголевского Тараса Бульбы о товариществе, – модификация архаического мужского воинского союза как противовеса «гражданскому обществу», созидаемому женским началом. Но банде нужна, так сказать, предметная деятельность – набеги и налеты. Чем, кроме террора, держал Макаренко своих беспризорников? Ответ на это опять же ясен из книги: организацией разбоя, жертвой которого были окрестные крестьяне, эти граки и куркули. Происходило постоянное натравливание колонистов на хуторян, с понятной мотивировкой классовой вражды. «Педагогическая поэма» наполнена рассказами о столкновениях «хлопцев» с крестьянами и о том, как Макаренко покрывал своих малолетних разбойников. Идеологическая атмосфера была такова, что подобные подвиги ему и не надо было особенно скрывать. Вот важнейшее идеологически место книги:

Колонна вошла в Подворки. За плетнями и калитками стояли жители, прыгали на веревках злые псы, потомки древних монастырских собак, когда-то охранявших его богатства. В этом селе не только собаки, но и люди были выращены на тучных пастбищах монастырской истории. Их зачинали, выкармливали, воспитывали на пятаках и алтынах, выручаемых за спасение души, за исцеление от недугов, за слезы пресвятой богородицы и за перья из крыльев архангела Гавриила. В Подворках много задержалось разного преподобного народа: бывших попов и монахов, послушников, конюхов и приживалок, монастырских поваров, садовников и проституток…

…Вот здесь, на улицах Подворок, я вдруг ясно понял великое историческое значение нашего марша, хотя он и выражал только одно из молекулярных явлений нашей эпохи. Представление о колонии имени Горького вдруг освободилось у меня от предметных форм и педагогической раскраски… Остались только чистые люди, люди нового опыта и новой человеческой позиции на равнинах земли. И я понял вдруг, что наша колония выполняет сейчас хотя и маленькую, но острополитическую, подлинно социалистическую задачу.

Шагая по улицам Подворок, мы проходили точно по вражеской стране, где в живом еще содрогании сгрудились и старые люди, и старые интересы, и старые жадные паучьи приспособления. И в стенах монастыря, который уже показался впереди, сложены целые штабели ненавистных для меня идей и предрассудков: слюноточивое интеллигентское идеальничание, будничный, бесталанный формализм, умопомрачительное канцелярское невежество и дешевая бабья слеза.

Это страшно похоже на «железную поступь рабочих батальонов» в конце ленинской «Что делать?». Вообще Макаренко – в большевицком стиле. И эта стилистическая выдержанность придает его книге, да и всему его делу определенную эстетическую выразительность. Основная черта этого стиля – сила, техническая мощь и динамика, противопоставленные застойности, неподвижной косности природы. Женоненавистничество Макаренко в этом стилевом измерении сублимируется, ненужная и враждебная женщина предстает как природа, подвергаемая обрабатывающему воздействию мужской – рациональной, точно рассчитанной воли. Это и было заданием большевизма: подмена природы технической цивилизацией, коня трактором, женщины мужчиной. Для такого мировоззрения природная символика кажется слишком женственной, не выражающей сути дела. Так психосексуальный казус становится адекватным носителем мировоззрения эпохи, мизогин-женоненавистник делается культурным ее героем.

Вот еще одна черта, без зазора ложащаяся в «конструктивистскую» стилистику Макаренко:

Наше педагогическое производство никогда не строилось по технологической логике, а всегда по логике моральной проповеди… А я, чем больше думал, тем больше находил сходства между процессами воспитания и обычными процессами на материальном производстве, и никакой особенно страшной механистичности в этом сходстве не было… Очень глубокая аналогия между производством и воспитанием не только не оскорбляла моего представления о человеке, но, напротив, заражала меня особенным уважением к нему, потому что нельзя относиться без уважения и к хорошей сложной машине.

Конечно, человек, который сексуально эксплуатирует воспитанников, воспитателем не может быть назван. Но Макаренко, повторяю, крайне интересен как культурный герой большевицкой эпохи, носитель большевицкого индустриального стиля, распространяемого не только на природу, но и на людей. Технологическая обработка людей, колесики и винтики Сталина – это и есть большевизм. Макаренко стилистически, эстетически выразителен. Максим Горький, патрон макаренковских колонистов, говорил: идеология – это технология. Это же формула, данная Ю. Хабермасом для позитивистской «логики господства» как основной черты эпохи Просвещения. Но диалектика Просвещения и порождает тоталитарный строй, подвергая человека технологической обработке, вводя в социальную практику приемы рациональной технологии.

Макаренко не зря назвал свою колонию именем Горького. В пестрой биографии знаменитого писателя он, надо полагать, выделял момент декларативного босячества как некое потребное его воспитанникам сверх-Я: босяк, беспризорный сделался хозяином жизни. Вот в чем была социалистическая перспектива работы Макаренко, да и всей тогдашней большевицкой работы: не хозяин на земле, не хуторянин-семьянин, а не помнящий родства босяк с железяками.

Всё это я говорю не в уничижение Макаренко, а как бы в комплимент: талант этого человека сказывался в острой интуиции стиля эпохи. И в этом ему помогала его гомосексуальность – априорная чуждость всякой бытовой, а то и бытийной укорененности. Макаренко – гностик, не любящий мира и того, что в мире. Это и есть последнее основание всяческого революционаризма.

Случай с Чоботом навел Макаренко на важные мысли. Он переосмыслил достигнутые успехи. Ведь что он сделал из своих беспризорников, помимо гомосексуального гарема? Сельскохозяйственную колонию, большую, эффективно работающую ферму, да еще во «вражеском» окружении находящуюся, среди граков и куркулей. Начался «застой», причем настоящий, правильный, так сказать, застой: укоренение, врастание и обрастание, как говорили в двадцатые годы, – прежде всего обрастание бытом. Сегодня Чобот захотел выделиться на хутор с хозяйкой Наташей, а завтра, того гляди, и все захотят. Утрачивалась социалистическая перспектива. И Макаренко понял, что «социалистическая перспектива» – это прежде всего и единственным образом перспектива как таковая, как формальный принцип, иллюзорная линия горизонта.

В полный рост встал перед моими глазами какой-то грозный кризис, и угрожали полететь куда-то в пропасть несомненные для меня ценности, ценности живые, живущие, созданные, как чудо, пятилетней работой коллектива, исключительные достоинства которого я даже из скромности скрывать от себя не хотел.

В таком коллективе неясность личных путей не могла определять кризиса. Ведь личные пути всегда неясны. И что такое ясный личный путь? Это отрешение от коллектива, это концентрированное мещанство: такая ранняя, такая скучная забота о будущем куске хлеба, об этой самой хваленой квалификации. И какой квалификации? Столяра, сапожника, мельника. Нет, я крепко верю, что для мальчика в шестнадцать лет нашей советской жизни самой дорогой квалификацией является квалификация борца и человека.

Я представил себе силу коллектива колонистов и вдруг понял, в чем дело: ну, конечно, как я мог так долго думать! Всё дело в остановке. Не может быть допущена остановка в жизни коллектива. Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная, захватывающая диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на месте. Всемирный закон всеобщего развития только теперь начинает показывать свои настоящие силы. Формы бытия свободного человеческого коллектива – движение вперед, форма смерти – остановка.

Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники, та же столярная и тот же ежегодный круг.

Круг – это и есть образ устойчивости и повторяемости, бытийной укорененности, принимающий в большевицких глазах Макаренко признак «окружения», неизбежно вражеского. Это крестьянское хозяйство с непременной семьей, то есть нечто уже выделенное, индивидуализированное. Макаренко же как противоядие преподносится образ трудармии, бросаемой распоряжением начальства на очередной «прорыв». Это – лагерь, ячейка ГУЛага. Какая тут семья, какой Чобот с Наташей! Семья здесь – бригада (Солженицын). Хозяйствование здесь по существу иллюзорное, главное – занятость, отсутствие безработицы как преимущество социализма. Хозяйство – кочевое, подсечное, вырубающее лес, уничтожающее тайгу. Предел такого хозяйствования – уничтожение его природной базы, «подавление природы», аннигиляция бытия и деятельности, то есть социализм как общественно реализуемый инстинкт смерти. Зачем же рожать детей, зачем жениться казаку? Стилист Макаренко чувствует, что женатый Дерюченко напрасно казакует, напрасно назвал своего сына Тарасом, потому над ним и издевается: настоящий казак, из Тарасов, детей своих убивает. Вариант: сексуально эксплуатирует. Ведь недаром «Тарас Бульба» начинается многозначительной фразой: «А поворотись-ка, сынку!»

Образец макаренковского юмора – рассказ о том, как колонистка Раиса, родив, задушила ребенка. Любимец Макаренко Семен Карабанов отвозил труп в больницу – и увидел там ряды банок с заспиртованными младенцами: «Наш – найкращий!» – сказал Семен. Найкращий, то есть самый красивый, младенец – это мертвый младенец.

Какова генеалогия Макаренко? Уж, конечно, не народное учительство и не педагогический институт в Полтаве. Связь с Горьким, конечно, чрезвычайно важна, главным образом по линии «идеологии как технологии». Но тут важно также вспомнить еще одну линию связи – с горьковским «босяцким ницшеанством». И здесь важнее не столько босячество, сколько ницшеанство. В Макаренко неожиданно просматривается человек, испытавший влияния ныне прославляемого русского Серебряного века. В книге Макаренко упоминаются Ницше, Врубель, Шопенгауэр, «столп и утверждение» педагогики, в последнем же узнается не столько ап. Петр, сколько Флоренский. Макаренко видится в том социально-культурном процессе, который вел от декадентов к футуризму Маяковского и последующему ЛЕФу. Культурные корни Макаренко здесь – в эпохе декаданса, который нынче принято называть «религиозно-культурным ренессансом». Гомосексуализм – не как персональная сексуальная ориентация, а как некая культурная метафора – может выразиться не только в изломанной позе декадента, но и в энергии насильничества над природой, каковое насильничество и есть большевизм.

Зачем, снеся памятник шефа Макаренко Дзержинского (тоже большого любителя беспризорных мальчиков), сохранять в неприкосновенности одного из бесов его легиона?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.