Сергей Шаргунов БЕЛАЯ ПОВЯЗКА, ЧЁРНАЯ ОТ ДЫМА Цхинвал-Гори: блокнот

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сергей Шаргунов БЕЛАЯ ПОВЯЗКА, ЧЁРНАЯ ОТ ДЫМА Цхинвал-Гори: блокнот

Только Что мы сидели в кафе с друзьями: сценаристом Дуней Смирновой, заглянувшей из Питера, писателем Захаром Прилепиным, заехавшим из Нижнего Новгорода, и Романом Сенчиным, тоже писателем. И, выпивая, говорили про литературу. Ни словечка про политику. Когда замолкаешь про политику, она обидчиво превращается в шквальный ветер.

Приехал ночью домой — узнал про войну. И поехал на войну.

Сначала был Владикавказ, Владик. Затем Алагир, местечко по дороге на Цхинвал. Утоптанное поле, душный травяной запах, какой бывает в хлеву или из клетки кроликов. Нагретые палатки. Арбузы на земле. Почти нет мужчин. Женщины, дети, старухи.

— Есть место свободное? — то и дело звучит голос поиска.

— Нету!

Захожу в палатки. Женщины кричат — осетинки, русская. Последняя показывает мне колени, стертые. Она сегодня вырвалась из Цхинвала, и около Рокского тоннеля их автобус начал обстреливать снайпер. Они ползли. Ползла она. До спасительного укрытия тоннеля. Кожа сорвана, блестит красное на женских ногах. Они рассказывают о зверствах: в Цхинвале на перекрестке расстреляли машину, в ней дети были, там до сих пор косточки… Езжай — посмотри. Нет, лучше не езжай — там стреляют, там мины. Они кричат, что Россия пришла не сразу, в субботу ввечеру, а напали вечером в четверг. И еще они проклинают народ. Не Грузию, не президента Саакашвили, а грузин. Таков крик ожесточенности, они не знают, где их мужчины, у каждой убило либо соседа, либо родственника, если не в этот раз, то в предыдущее военное цунами. И их ненависть пылает, а в палатках душно и пахнет утоптанной травой. Молчат дети. "Мой сын кулаки не разжимает", — женщина показывает малыша, у него сжаты и кулачки, действительно, и губы. Полоска рта. И колоссальные глаза. Он устрашен войной и этим несчастным криком женщин над ним, как сиренами тревоги. Я треплю его по макушке, он не отводит глаз, это глаза, в которые бьет прожектор ужаса, хотя в палатке тенисто.

А потом еду в Цхинвал на попутке. Южная Осетия. Гулкий серый тоннель. Бесконечное железо ползущей техники. В городке Джава лезу в БМПшку. Внутри давка, солдаты, ящики со снарядами, грохот, жара, пот, внутрь врывается песок и дым. Залезаю на броню. Вокруг горящие деревни. Въезжаем в Цхинвал, едем по городу, подсчитываю увечья зданий. Ни одного целого окна. Каждый дом в отметинах обстрела. В каждом пятом доме угольный провал от прямого попадания. Выжженное насквозь здание Университета. В окрестностях стреляют. Чмок-чмок-чмок — говорит снайпер. Бух-бубух-бух — следует ответ. Дуэт.

На перекрёстке — три сожженных грузинских танка. Железо скрючило и до последней гайки разметало щедро, по соседним дворам. Ножка танкиста (юная нога) в оранжевом ботинке. Из-за решетки дома напротив меня зовёт женщина. Она актриса осетинского театра. Провела весь штурм здесь. На её глазах страшной ночью танки катались по Цхинвалу, из этих танков было спалено здание Универа, их подбили. Двое танкистов выскочили, упали под автоматной очередью у дверей её дома.

Я иду в больницу Цхинвала, раненых привозили в подвал, тут же, в подвале, оперировали. В темноте, без электричества, при фонариках, под грохот. Кровавые тряпицы. Сдвинутые школьные парты. Раскладушки в крови. Врач побежала на верхний этаж за лекарством, и была убита. Рядом — полевой госпиталь МЧС. Спортивные палатки реанимации. В трубках лежат и не двигаются люди. Мужские заостренные профили. Один профиль грузинский — между двумя осетинскими. Грузин — пленный и в смертном бреду.

Иду по городу, скрипя стеклом. "Дубовая роща" называется выезд из Цхинвала. Сюда подвозят первые встречные осетины на замызганной тачке. За баранкой — министр здешнего правительства, небритый партизан. "Когда в мой кабинет попало из гранатомета, я взялся за автомат", — рассказывает он, и щедро отламывает половину кирпича хлеба. Дар. В городе мало воды, нет света, нечего жрать, мужчины питаются сигаретами. "Не хочу смотреть, — в голосе водителя человеческое страдание, — Хочешь — смотри". Он про тела. Пластилиновые, изогнутые, лежат грузины. "А вон нигер". Мы тормозим. Смотрю. Наверно, африканец. Черная плоть, не опалённая, пожалуй. Раздутые губы, сплюснутый боксерский нос.

Я иду по городу. Трупная вонь из подвалов. Дуэт стрельбы. Дикие собаки летают стаями. Улица Сталина. Её до сих пор простреливают.

— Держись к домам поближе, — говорит мрачно-статный, накачанный каким-то траурным покоем, мужик.

Зовёт к себе, на лестницу, где спят и пьют автоматчики-ополченцы. Пьём с ними яркое венозное вино в этом полуразрушенном доме, закуски ноль.

Ночую в штабе войск на полу, под боком батальон "Восток". Заместитель Ямадаева — высокий, сухопарый чечен, по пояс голый, до пупка — рыже-седая борода. Всю ночь орёт коза. У солдат на завтрак, обед и ужин — перловка с рыбными консервами и гнусное какао. Хоть бы козу дали зажарить…

Днём брожу по Цхинвалу, в огороде дома хоронят женщину. Была берёменная, убило осколком. На огороде убило, тут и погребают.

Просачиваюсь из Цхинвала, дальше, вдаль. Договорился с дагестанцами, они стоят на границе республики. Этой ночью пережили обстрел. Вталкивают меня в попутную машину с осетинами, и вот уже, без виз, несусь по Грузии, солнечный вихрь лупит по лицу, кругом пламя. Надписи на грузинском и английском, баскетбольные и футбольные площадки, коттеджи, пухлые крылья пожара. Счастливые пираты окликают друг дружку. Хрюкает свинья под ножом, куры врассыпную. В сёлах еще много грузин, в том числе, вооруженных, "зона Гуляй-поле". Возле Гори всех останавливает русский БТР. Майор кладет моих спутников на асфальт. А мне подмигивает.

— Ты-то стой, наш.

— Да я могу тоже прилечь.

— Пусти, командир. Я в Гори не был, — просьба с земли. — Охота в Гори.

— Не, пацаны, дальше я не пущу. Хватит шалить.

Он пропускает вперёд молодую грузинку, она розова от слез, её интенсивно, за грудь, обнимает муж. Майор — спаситель. Он из 58-й армии — той, которая воевала в Чечне.

А потом я остался один. С белой повязкой осетина-ополченца на рукаве светлой рубахи. Среди чужих деревень, ничейного пространства, под выстрелы и треск пожара, за двадцать пять километров до Цхинвала. Под хохот победительных пиратов, вывалившихся из разгромленного ресторана. Под косым взглядом старика, оперевшегося на кривую палку. А потом свезло — я тормознул трофейный бумер с двумя русскими спецназовцами. Покуда мы мчали, они вышибли прикладами лобовое стекло, чтобы легче было ответить при стрельбе. Они пили грузинский лимонад, скалились до ушей, поводили автоматами, травили анекдоты и говорили, как им ждётся приказа — развернуть машину, и рвать вперёд, до упора, до смерти. Но — вперёд!

Во двориках и садах Цхинвала хоронят убитых, а я гуляю по зелёному саду с отцом Михаилом.

Когда штурм на полчаса улёгся, он выехал из Цхинвала за рулем своего "жигулёнка" с четырьмя девушками на заднем сиденье и женщиной-инвалидом рядом. Хотели уехать из-под обстрела. При выезде из города стояли три грузинских танка. Он не знал, что они стоят, а они стояли. В районе Дубовой Рощи, где теперь лежат тела, возможно, тех танкистов. Танк начал давить автомобиль. Отец Михаил пытается улыбнуться, но в зрачках по-прежнему трепещет пережитое.

— Я уже простился с жизнью. Сердце ушло в середину тела, рёбра трещат, голову давит, гусеница крутится перед лицом, лоб режет. Все в машине кричат, я молюсь. Танк сдал назад, чтобы вспрыгнуть на нашу машину, и забуксовал. Тут мы выскочили, женщины улепетывают, я стою и ору на него. Танкист, наверно, увидел, что я в рясе, вот и дал мне уйти. Вот такая история — попал под танк и выжил! — Он слабо осторожно смеется, пробуя смех на звук. — Машину не вернёшь. А надо бы, плохо без машины, я храм строю. Надо хотя бы мобильный телефон восстановить.

Рассеченный лоб. Во взгляде отвага воина и детское страдание. Пережитое им — кошмарная смерть и неожиданное чудо. Почти воскресение.

Отец Михаил Хаматов — катакомбник. Южная Осетия оказалась вне присутствия Московской патриархии, здесь действуют греки, а остальные ушли в катакомбники. В зелёном саду я видел искреннего праведного человека, раненого, с рассечённым лбом, волшебно избежавшего смерти. Спасение — его и пассажирок машины — гораздо сильнее занимает меня, чем канонические споры.

Война выдала обилие рисков, однако и новые шансы. Вчерашние политические неприятели готовы переступить неприязнь. Это шанс перезагрузки. И голод. Голод по подлинным крепким силам. Узнаешь, что иногда вчерашний день неважен. Обиды, даже смертельные, ничто иногда. Так Иван Бунин, вышвырнутый на чужбину окаянными орками, опрокидывал за Сталинград и здоровье брата-солдата. Главное, чтобы успех не скис в коррупции — экономической и политической, чтобы этот маломальский успех не обернулся торжественной вылазкой трусливых и бездарных харь, которые в войну хоронились в Москве, а теперь с бодрым рвением продолжат зачищать сложное и чудесное общество. Зачем? А для "порядку", при котором "пилить" сподручнее.

То есть я не питаю ни в чем никаких иллюзий. Даже напротив. Но я доволен, что Россия не промолчала. И иду дальше по пустыне горящих деревень с марлевой повязкой, теряющейся на рукаве светлой городской рубахи.