Николай ДОРОШЕНКО СИЛА ЧУВСТВА
Николай ДОРОШЕНКО СИЛА ЧУВСТВА
ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ
Супруги Шевцовы поженились в самом зените тех пылких чувств, на которые могут быть способны только по-настоящему молодые люди. И всех нас удивляли своей необыкновенной привязанностью друг к другу.
В буквальном смысле, держась за руки, доучились они на филологическом факультете МГУ, а на работу устроились хоть и в разные, но расположенные по соседству журнальные редакции – в знаменитой "молодогвардейской" высотке на Новодмитровской улице.
И всегда было так: Надежда Викторовна ещё только собирается уходить с работы, а Вячеслав Вячеславович уже заглядывает к ней, радостнейшей улыбкой показывает, как он соскучился. Личико Надежды Викторовны (тогда ещё Надечки) – простенькое, с чистыми, без косметики, глазками – тут же наполнялось столь великим сиянием, словно муж её заявлялся к ней живым и невредимым не с другого этажа, а, по меньшей мере, из кругосветного путешествия. А бывало, что она, торопливо запихнув недочитанные рукописи в свою лёгенькую матерчатую сумку, сама бежала к нему на этаж. И Шевцов начинал виновато оправдываться: "Главред велел, чтобы я зашёл к нему в конце дня, а сам куда-то пропал…" – "Да что ты, Славочка! Вместе мы твоего главного сколько угодно будем дожидаться!" – радостно возражала она.
Разумеется, их ровесникам всё это давало повод к бесконечным остротам. Например, в обеденный перерыв сотрудники журнала "Литературная учёба" и их бородатые приятели (это, например, могли быть и Михаил Попов, и Вячеслав Артёмов, и Пётр Паламарчук, и Юрий Доброскокин, и прочие, тогда ещё только оперяющиеся прозаики да поэты) усаживались за столик в буфете, разливали по стаканам из-под компота особо приманчивую в такой компании водку, подзывали Шевцова, с их точки зрения слишком уж постно обедающего с супругой, подзывали якобы лишь для того, чтобы сообщить нечто важное, и, найдя ему дислокацию, при которой для Надечки он мог стать невидимым, предлагали: "Выпей же хоть полтинничек!" Он с жадным ощущением их тайного праздника свою долю водки выпивал, и позволял себе еще услышать, как, допустим, Паламарчук вдруг вопрошал: "А кто скажет, что такое спаренные редакции?" И все дружно поднимали компотные стаканы, чтобы выпить теперь уже за "Молодую гвардию" и "Юный художник", в которых трудились Шевцовы. Сам Шевцов своей вполне мирной улыбкой всем показывал, что шутку он оценил, что он такой же обыкновенный человек, как и все его товарищи.
А коллеги старшего возраста глядели на безупречно влюблённую супружескую пару с тем нежным восторгом, в котором таилась также и давно задереве- невшая грусть по поводу не совсем идеальных итогов собственных семейных взаимоотношений (а разве бывают эти итоги идеальными).
Скоро из Шевцова (если верить статье авторитетнейшего критика Вадима Кожинова, опубликованной в журнале "Литературная учёба") стал получаться довольно-таки редкий поэт. Так что писательский Союз стал приглашать его даже на выездные литературные мероприятия. И на сером бетоне московских перронов жена с ним прощалась, словно бы навеки, а он, одинаково страдая и от разлуки с ней, и от завидно беспечного вида других, свободных от жен, писателей, в конечном итоге все же ощущал себя предателем. Кончилось тем, что ему, как это позволялось лишь нуждающимся в особой опеке инвалидам, писательское начальство разрешило брать с собой и жену. И ехали они на восток или на запад, на север или на юг необъятной державы, опять-таки, крепко держась за руки, цепко храня свою нескончаемую ласку друг к другу.
Но следует мне напомнить ещё и о том, как Надежда Викторовна в поезде или в гостинице, или даже на обкомовском ужине в честь столичных именитых гостей умела по общей настоятельной просьбе вдруг запеть хоть и тоненьким, но более чем чувствительным голоском "То не ветер ветку клонит…" и что-то в этом роде, или даже самую нашу любимую – "Лунной тропою…" И всё восхищённо глядели на неё, на "нашу ж Надечку!" Да и сам Шевцов, всегда привет- ливый, всегда участливый, вносил в наши пёстрые компании атмосферу особой душевности и доверительности. Одним словом, мы только радовались, когда выпадало нам провести в поездке сколько-то дней с удивительнейшей четой Шевцовых.
И если у древних греков век за веком звучали Гомеровы гекзаметры о взятии Трои, то в наших писательских кругах год за годом пересказывалась исто- рия о том, как Надежда Викторовна, будучи на девятом месяце беременности (это, если я не ошибаюсь, Шевцовы ожидали своего пока ещё первого ребёночка), примчалась на электричке в Рязань только потому, что либо нехороший сон ей приснился, либо вдруг вот так она по мужу соскучилась. Мобильных телефонов в ту пору не было. И, сойдя с электрички, Надежда Викторовна вынуждена была понять, что Рязань большая, и как здесь найти мужа – неизвестно. Слава Богу, не только на редкость жалостливая, но и, к тому же, весьма расторопная дежурная по вокзалу, к которой Надежда Викторовна обратилась за помощью, быстро добыла по справочной службе номер телефона местного отделения Союза писа- телей, быстро выяснила, что московские гости "уже с выступлениями покончили" и выехали в сторону вокзала, и что их поезд в Москву отправляется чуть ли не через полчаса. Вмиг посуровев, дежурная вызвала носильщика – не менее ответственного, чем сама, но молчаливого, многое, наверно, в жизни повидавшего. Несмотря на полуобморочные протесты уже смертельно уставшей от волнений Надежды Викторовны, была она усажена на его просторную каталку и привезена на нужную платформу ("А то родит ещё, а мне тут бегай!" – приказала носильщику дежурная). И когда Вячеслав Вячеславович в распахнутом плаще, со сбившимся набок галстуком и в компании поэтов, успевших выпить на дорожку, появился на платформе, то сразу же увидел он бегущую ему навстречу жену. Правою рукою она придерживала изрядно колышущийся живот, левою же размахивала для пущей своей остойчивости. "Т-т-ты что тут делаешь?!" – сквозь невольные рыдания возопил он. "Сама не знаю…" – вышептала она со свойственной лишь ей чистосердечной горячностью.
"Так я свободен или не свободен?" – сам у себя, только для порядка, спросил оставшийся наедине с каталкой носильщик, поскольку дежурная велела ему сторожить беременную женщину аж до отхода поезда. Но пока столь чудные москвичи – полупьяный поэт в компании пошатывающихся бородачей и его, уже на сносях, жена – не уселись в вагон, с места носильщик не стронулся, пытался он хотя бы по косвенным признакам понять, какая житейская драма тут вдруг разыгралась у него на глазах. Потому что никогда бы не поверил он, что всё это сотворилось не от большого горя и не от крайней нужды, а от одной только силы чувств.
Где-то на десятом году семейной жизни вдруг вспомнилась Вячеславу Вячеславовичу его ещё детская страсть к рыбалке. И купил он спиннинги для тяжёлых и лёгких блёсен, купил он закидушки на леща, познакомился на Птичьем рынке с чудо-мастером, который по его заказу вытачивал из латуни и нержавейки такие чудеса, о которых в швециях и норвегиях даже уважающие себя рыбаки мечтать до сих пор не могут. Надежда Викторовна тут же к этому арсеналу прикупила мужу широкополую соломенную шляпу, импортный, со множеством карманов, ветровик и даже где-то добыла ему маленькую и очень уж изящную фляжку, а затем, при полной тыловой поддержке матери, охотно ездила с ним и в устье Волги, и в Архангельскую область, и на Валдай, и по ближним подмосковным водоёмам. Сама вроде бы тоже научилась забрасывать спиннинг, но все же её собственная рыбацкая удаль была, как об этом быстро догадался муж, вовсе и не удалью, а лишь готовностью быть вместе с ним всегда, везде и во что бы то ни стало.
И, жалея её, на рыбалку он стал выезжать через раз.
А на своё сорокалетие Вячеслав Вячеславович вдруг получил от жены в подарок ружьё.
То есть за неделю до этого события они просто гуляли по Москве, по любимым старым улочкам, наслаждались спокойным и тихим, для них самих незаметным, движением своего счастья и, как из лодки, глядели из своего счастья по сторонам. И вдруг Шевцов увидел охотничий магазин. И, смущаясь своего внезапного азарта, предложил зайти туда, чтобы поглазеть на витрины. А Надежда Викторовна, привыкнув находить что-то крайне интересное во всём, что вызывало столь живое любопытство у мужа, вслед за ним сама стала впиваться глазами в ружья, в патроны, в свирепейшие ножи. Когда же Шевцов к одной очень ладненькой тульской двустволочке прикипел особо и даже повертел её в руках, то Надежда Викторовна от восторга перестала дышать. И в день его сорокалетия, не сумев дотерпеть до того часа, когда соберутся гости, именно это ружьё она ему торжественнейше вручила. А глядя, как раскрасневшийся от волнения муж дрожащими руками пытается вытащить ружьё из чехла, от счастья чуть не умерла. И когда он затем почти каждый день своё ружьё доставал, поглаживал, прижимался щекою к прохладной деке, прицеливался, она словно бы и сама ощущала тот остро колющий холодок, который вдруг прояснялся в его груди.
На свою первую охоту в Курскую область, организованную местным другом-поэтом, Шевцов поехал опять-таки с женой.
Все вечерние и утренние тяги Надежда Викторовна выстояла рядом с мужем, якобы наслаждаясь видом на бескрайнее, до самого горизонта, болото и якобы дыша свежим, "всё ж таки не московским", воздухом. И ещё она глядела и не могла наглядеться на мужа, обутого в высокие резиновые сапоги, в фуфайке, в давно купленной ею и, пригодившейся также и для охоты, шляпе, очень уж похожего на героя приключенческих фильмов. В общем, любой иной человек, если он не охотник, умер бы у этого болота от скуки, а она вела себя вполне бодро.
Но дома она со слишком явным ужасом глядела на четырёх подстреленных Шевцовым уток, и с превеликой радостью согласилась, чтобы мать приехала к ним и приготовила их вместе с картошкой в духовке по ей лишь известному рецепту.
А чуть ли не на следующий день был писательский пленум. Шевцов всем только и рассказывал, как умеет, не целясь, по наитию ("так, ребятушки, пишется лишь самая первая строка в стихотворении!") вскидывать ружьё и не прома- зывать. Разумеется, нашлись среди писателей охотники настоящие (был тут и поэт Константин Скворцов, у которого охотничьи маршруты простирались от Урала до Забайкалья). Так что после пленума охотничьи беседы продолжились в буфете Центрального Дома литераторов. А затем Шевцову писатели-охотники звонили из разных городов, приглашали: "Ты приезжа-а-ай! С Костей Скворцовым приезжай! Тут уток у нас, как комаров!" И супруга тоже умоляла: "Ну, как ты можешь из-за меня томиться… Я тебя отпускаю!" "А ты?" – спрашивал он с отчаянием. "Да это на рыбалке я вам бутербродики поделаю, и вы все рады, а на охоте вы, как чумовые, и я вам только в обузу… Я ж чувствую!" И он уехал сначала с самим Скворцовым. Потом ездил и без него. Возвращался. Жена делала вид, что рада его охотничьему счастью. А он ненавидел себя за то, что вот, все нормальные люди, в том числе и давно женатый Скворцов, живут свободно, а он, поэт, даже когда стихи свои потихонечку отстукивает на машинке, уже не может отделаться от ощущения, что в чём-то перед женой виноват.
Ведь и когда он писал вот эти, давно ставшие хрестоматийными, строки: "Вот и всё, царевна-рёвушка, мне ль руки твоей просить, на колу моя головушка не обвенчанной висит…", то ещё и мысленно согласовывал с супругой степень условности своей "не обвенчанной" головы…
Душа же всё явственнее требовала того уютно-горестного, того светло-грустного одиночества, в котором простая исповедальность его стихов должна была проявиться не в его личной, а, скажем так, в бытийной, в безусловно трагичной полноте ощущений. Однажды в Центральном Доме литераторов намечен был грандиознейший поэтический вечер (помню, имя Шевцова стояло в афише рядом с такими именами, как Передреев, Ступин и Юрий Кузнецов!), и Надежда Викторовна очень страдала, что в такой-то важный день должна она вместе с детьми ехать на мамин день рождения. "Да обойдутся на этом вечере без меня!" – охотно умаляя своё значение в текущей литературе, шёл на привычную жертву Вячеслав Вячеславович. "А вот и не надо тебе вечно на меня оглядываться! – не менее жертвенно требовала и Надежда Викторовна. – Да пообщайся ты хоть разочек со всеми, а то у тебя скоро, как в гоголевской "Женитьбе", всюду только жена будет мерещиться!" И ради очень уж обезоруживающего примера с гоголевской "Женитьбой" он уступил (хотя и представить было невозможно, что от участия в таком событии что-то заставило бы его, поэта, только-только почувствовавшего вкус настоящей славы, отказаться). А на вечере не утерпел, прочитал тайное, заветно-трагическое: "Лодка коснётся тихой заводи, качнётся, птиц переполошит… Мы не сойдём с тобою на воду, на солнечную тонкую дорожку…" – и ещё аплодисменты не затихли, а он уже различил в задних рядах Большого зала сиротливо белеющее лицо супруги, которая всё-таки долго не высидела за праздничным столом у мамы, примчалась в Дом литераторов, чтобы "быть вместе".
За детьми, оставшимися гостевать у бабушки и дедушки, они из Дома литераторов ехали молча. Надежда Викторовна молчала из великодушия. Он же молчал только потому, что и на самом деле не мог объяснить ей, почему столь откровенно проявившаяся трагическая нота в его любовной лирике их личных взаимоотношений никак не касается…
Впрочем, нельзя было глядеть на них без зависти, когда встречал я их в залах Третьяковки и Пушкинского музея, или – шагающими по насквозь вызолоченному Тверскому бульвару.
Казалось, что это специально для них писали свои картины Брюллов и Саврасов, Ленэн и Шарден, что это только для них над всем городом небо вдруг очищалось от туч, дабы залила всё вокруг чистейшая, под цвет глаз Надежды Викторовны, вышняя осенняя синева.
А однажды я увидел их шедшими по Калининскому проспекту под меленьким, как ледяная мошкара впивающимся в лицо, дождиком.
– Привет! – окликнул я их.
Из-под огромного полушария чёрного зонта, который держал в руке Вячеслав Вячеславович, на меня тут же выглянули, как из сновидения, их четыре одинаково распахнутых глаза.
Затем Вячеслав Вячеславович вымолвил:
– Ты?!..
И тут же Надежда Викторовна воскликнула:
– А вот и Коленька!
Хотя я был их ровесником, но вот так же сердечно назвать её по имени, без отчества, я уже давно не решался. Потому что это было бы похоже на нарушение их очень уж для меня восхитительной суверенности. Или – я даже не знаю, почему супругу Шевцова, для которой все были только Коленьками, Мишечками и Сашечками, я не мог назвать Надечкой.
– Вот, в Дом книги решил заглянуть… – сказал я.
– А мы тоже! – зарадовалась Надежда Викторовна.
– Мне сказал Паламарчук, что "Лето Господне" там появилось… – сказал я.
– И нам тоже Петя Паламарчук позвонил! – воскликнула Надежда Викторовна и теперь уже глядела на меня как на самого родного человека.
Однажды во время нашего очень уж долгого совместного сидения в писательском буфете появился вымокший до нитки прозаик Трапезников и сообщил: "А на улице такая грозища шпарит!" И никогда не отдыхающая от счастья своего супружеская пара тут же поспешила через дубовый зал на улицу, чтобы глянуть с крытого цедеэльского крыльца на разыгравшуюся стихию. Я тоже оставил кофе недопитым и поплёлся вслед за Шевцовыми.
То, что затем увидели мы, было похоже скорее на водопад, чем на простое атмосферное явление. Надежда Викторовна сначала словно бы онемела от восторга, а затем прокричала нам сквозь плотный шум стихии:
– Да где ж там в небе хранится столько воды-ы-ы!
И тут же часть улицы, видимая нам из-под крыльца, покачнулась во вспышке молнии, грянул оглушительный гром, порыв ветра свирепейше вырвал искры из моей сигареты, и ещё не успела Надежда Викторовна прижать свою заколыхавшуюся юбку к коленке, как вдруг из Шевцова вырвался ликующий голос:
– А я не зря говорил, что только у Держ-ж-жавина всё вот так же клокочет!!!
– Славочка! Стань ко мне поближе! Там ты намокнешь! – крикнула ему Надежда Викторовна.
А Шевцов, запрокинув голову, уже рокотал стихами Державина в льющееся ему навстречу небо:
Ах! Окр-р-ропи меня
Ты звёз-з-зд иссопом,
Вод благости Твоей;
Омо-о-ой, Твор-р-рец,
мне гр-р-рудь ты слёз-з потопом!..
И если б сама преисполнившаяся восторгом Надежда Викторовна тут же не шагнула под ливень, он дочитал бы державинское "Покаяние" до конца. Но – вынужден был ухватить свою супругу за руку и досадливо предложить мне:
– Пойдём же просушимся коньяком!
Далее я пил с ними коньяк. И слушал теперь уже величаво спокойную и от того ещё более проникновенную державинскую речь Шевцова:
Как червь оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурна воздуха равнину
На крыльях блещущих летит…
А глаза Надежды Викторовны посверкивали вслед каждому его слову.
Затем я, чтобы перевести дух, склонил голову к бокалу, но ещё больший восторг охватил меня, когда и в золотых искрах наполненного коньяком бокала задрожали вот эти ненасытно озвучиваемые Шевцовым строки:
О радость! О восторг любезный!
Сияй, надежды луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог – жива душа моя!
Но даже такая, как у Шевцовых, любовь не может звучать в одном только вечном мажоре. И, наверно, я первым это почувствовал…
В тот день мне нужно было срочно передать Шевцову газетную полосу с его новыми стихами, чтобы он её вычитал. Поэт встретил меня во дворе своего дома не только вместе супругой, но и с собакой ("Мы уж решили заодно собаку выгулять", – сказал он). И, разговаривая со мной, поглаживал своего и без того смирного вальхунда. А Надежда Викторовна, отойдя от нас на пару шагов, крошила хлеб голубям. Я, чтобы и к ней проявить своё вежливое внимание, взял у неё ломтик и тоже принялся кормить голубей. Она же не без значения вымолвила: "Мне, Коленька, больше всего жалко не каких-нибудь синичек, а вот этих бедненьких голубей… Потому что все птицы почти как шёлковые… И только голуби похожи на ошмётки… Ты посмотри, у них же нет ни одного пёрышка гладенького! А всё потому, что зависят они, бедненькие, от нас…"
Она кинула кусочек хлеба самому не гладкому и потому, видимо, самому несвободному голубю. И тот, словно бы иллюстрируя правоту суждения Надежды Викторовны, с жадность набросился на её подаяние.
– Но не мы же виноваты, что голуби выбрали себе такую жизнь, – сказал я.
– А разве кому-то из нас можно свою судьбу переменить?..
– Ну-у, живут же птицы на воле, например, в лесу…
– В лесу?! – Она посмотрела на меня так, что я даже невольно вздрогнул. – А что ты значишь для них в лесу? В их лесу!
Отчего вдруг случилась у Шевцовых эта хоть и, может быть, минутная, но слишком явная размолвка – я понять не мог…
И, к сожалению, время тоже не стояло на месте.
Уже ничего не осталось от того нашего государства, которое позволяло нам всем, в том числе и Шевцовым, жить вполне беспечно, ещё и воюя за свои принципы ("Я, Славочка, сказала редактору, что либо уйду с работы, либо мою статью про художника Васечкина он напечатает!"). Да и двух редакционных зарплат Шевцовым вскоре стало хватать только на городской транспорт и на более чем скромный обед в буфете. Так, что свою работу Надежда Викторовна оставила уже без всяких принципов, а Вячеслав Вячеславович, дабы семья не голодовала, после не слишком мучительных раздумий вынужден был переметнуться к своему приятелю Санкину – тоже поэту, только более молодому и потому быстрее других догадавшемуся завести собственный бизнес в виде продюсерской фирмы. "Ты, к сожалению, поэт настоящий, так что пиши, если хочешь, но знай при этом, что твои стихи уже никому не нужны! И побыстрее осваивайся в своей новой шкуре", – снисходительно подсказал он Вячеславу Вячеславовичу.
Шевцов в вот этой непривычной, отбирающей у него все силы, "шкуре" очень быстро поскучнел. А после того, как ни одно издательство не приняло у него рукопись совсем уж вольной, точнее сказать, очень уж унылой, книги ("теперь уже никто стихи не читает"), он и совсем потух. Но сколько жена ни уговаривала его уйти от Санкина "на свободу", он ей не покорялся. "Да можно и супами с кашей пока обходиться, и вообще, чем дешевле, тем здоровее любая еда…" – умоляла она.
Он же, как Тарас Бульба, уже усевшийся на коня, слушал её и не слышал.
Однажды пришёл домой, как всегда, поздно, весь выпитый. Ужинал, ни слова не промолвив. А она жалостливо говорила и говорила ему всё то своё, что за день успело прийти ей на ум. А потом вдруг сама потухла, умолкла. И он виновато сказал:
– Извини, я сегодня сначала полдня пытался понять, почему Санкина не устраивает сценарий этого дурацкого фильма, а потом мне же пришлось этот сценарий не менее по-дурацки переписы- вать… В общем, чувствую себя полным идиотом…
Она скорбно отвернулась.
Он вздохнул, нахмурился. Потом вдруг сознался:
– В общем, такая теперь жизнь, что выбирать не приходится… Надо только пахать и пахать…
Скорбь её сменилась на очень уж рассеянную задумчивость.
Он встревоженно умолк.
А она вдруг улыбнулась так, как до сих пор улыбалась лишь сыновьям, когда догадывалась, что в дневники их лучше не заглядывать, что иногда надо их пощадить…
– Ну, ты сама всё понимаешь… – заключил он.
– Да я-то понимаю…
– Вот и потерпим вместе, а там будь, что будет…
Но улыбка её в этот же миг куда-то улетучилась и Шевцов увидел, как вдруг обнажились на её лице каждый мускул, каждая задрожавшая жилочка.
Смутившись, он стал смотреть в тёмный квадрат окна, где застыли их призрачные, словно бы уже лишённые жизни отражения.
Но она даже пересела к окну, чтобы он видел не только её отражение, а и её саму, и, поймав его осторожный взгляд, вдруг спросила:
– А как же я, Славочка?
И затем повторила:
– Как же я?!
– Ну, это как на вокзале… Люди просто ждут того часа, с которого у них опять начнется какая-то настоящая жизнь… И, допустим, смотрят по сторонам… – рассудил он, стараясь всё-таки не видеть её некрасиво обнажившегося лица.
– Славочка, я же осталась одна на твоем вокзале! У меня же ничего своего нет! Ты своё всё бросил, а того не подумал, что всё твоё было моим! А чем теперь я буду жить? Ты подумал об этом?!
Он неуклюже отворачивался, а она, уже рыдая, твердила:
– Ты подумал, чем теперь я буду жить?! Да ты не только себя, ты и меня предал, Славочка!
– Вот если бы я, как другие, не мог своим детям купить ботинки, то тогда бы… – он не договорил, потому что, оказывается, оба сына глядели на них сквозь проём кухонной двери из глубины неосвещённого коридора.
– Быстро спать! – крикнул он почему-то так жалобно, что сыновья тут же исчезли.
Надежда Викторовна встала, закрыла кухонную дверь, вернулась уже обыкновенною, даже без слёз, и объявила:
– Я ходила в школу, меня после моего стажа в "Юном художнике" возьмут преподавать МФК!
– И мы будем жить, как Мальвина с Буратино…
– Мы будем жить, как жили! А главное ты, ты опять будешь обыкновенным поэтом! А дети наши с голоду не умрут! Потому что они – твои дети, а не дети какого-то переписчика дурацких сценариев!
– Ты хоть отдаёшь отчёт своим словам?! – взмолился он, а затем вдруг в отчаянье добавил: – Ты же их мать… Почему ты только о себе и обо мне, а не о них думаешь!
– А ты… ты…
Ей не хватило дыхания, прежде чем он понял, что она на самом деле ему хотела сказать. Вскочил, обнял её, стал целовать её опять помокревшие щеки. Но она, перетерпев суматошные его поцелуи, сказала вдруг абсолютно спокойно:
– Ладно, больше не буду тебя мучить… В конце-концов, я…
– Да и ты, и я… мы же понимаем, что не всегда бывает так, как нам хотелось бы…
Он усадил её, зажёг под чайником газ, поставил на стол чашки…
– Вот, даже чая с тобою не выпили…
– …в конце концов, кто я такая, чтобы тобою распоряжаться, – уже почти спокойно договорила она.
– Да не распоряжаешься ты мной… Мы чай будем пить?
– Я сама заварю...
А у Санкина дела пошли в гору. В расчёте на универсальность Шевцова подрядился он создавать телепередачу на канале, частоты для которого выкупила одна известная нефтяная компания. И бедный Шевцов уходил из дома в половине восьмого утра, а возвращался, в лучшем случае, к одиннадцати вечера, а чаще – за полночь, с чугунною головой.
При этом он понимал, что если его пока ещё не отодвинули в сторону более молодые да более ловкие умельцы, то лишь потому, что побаивались его личной дружбы с самим Санкиным, – а кому он будет нужен, если вдруг Санкин станет без него обходиться?
В одно из воскресений Надежда Викторовна сообщила, что заедет к ним Михаил Попов. Шевцов этой новости обрадовался. Никак не мог дождаться, пока Попов заявится. А потом, под водку, никак не мог он с Поповым наговориться досыта и о древнем Египте (кто ж знает, почему именно на этой теме они вдруг разгорячились), и о том, почему Доброскокин, даже уехав в свой родной Калач, рассказы не пишет, и даже о последних событиях в Чечне…
– Вот видишь, надо нам про людей не забывать, – удовлетворённо сказала Надежда Викторовна мужу, когда Попова проводили они до метро.
– Да, хорошо посидели…
– А в Союзе писателей, между прочим, скоро откроется выставка Васечкина. Так что сходим мы и туда.
На выставке Васечкина, когда-то появлявшегося со своими картинами и в Манеже, и на Кузнецком, а теперь экспозиции в узком коридоре Союза писателей России радующегося, Шевцов, пока супруга делилась с художником своими впечатлениями о его новых работах, не удержался и занырнул вместе с прозаиком Трапезниковым в кабинет к Юрию Лопусову. И просидел там, пока за разговорами не допиты были все лопусовские запасы.
Надежда Викторовна дожидалась его, как Алёнушка, потерявшая братца Иванушку. "Ты прости… мы нечаянно разговорились…" – пробормотал он. "Я понимаю…" – трагически прошептала Надежда Викторовна. "Да ничего ты не понимаешь!" "Ну да, конечно… – обиженно согласилась она. – А когда-то тебе никто не был нужен"…
– Ну, не специально же я от тебя сбежал… Так само получилось…
– Что само получается, то и должно быть…
С тех пор она принялась убеждать мужа, что ему требуется некая личная жизнь. Он терпеливо пытался убедить её, что личная жизнь ему не нужна. И это было правдой. Более того, он вдруг понял, что его жизнь будет не фальшивой только в том случае, если будет она такой же неприкаянной, никому не нужной, как и его неизданная книга новых стихов.
И словно бы угадав его мысли, она лишь убедилась в собственной правоте. Но – и обиделась:
– В конце-концов, мне тоже хочется уважать себя… И вообще, Славочка, это тебе только кажется, что ты меня до сих пор любишь… Когда человек любит, то ему уже ничего не нужно! И даже нищета ему будет казаться счастливой!
Так что когда вдруг объявился телефонным звонком из Курска забытый было приятель-охотник и стал звать к себе на открытие сезона, Надежда Викторовна сделала всё, чтобы Шевцов уехал даже вопреки своему желанию. "А кто меня отпустит с работы?! Только на два выходных дня нет смысла ехать!" – сопротивлялся он. Она же схватила телефонную трубку, быстро набрала номер Санкина, которого знала ещё с тех пор, когда он в Пёстром зале Центрального Дома литераторов, превозмогая смущение, пытался прочесть ей какое-то свое стихотворение. "Вовочка! Это я! Ты представляешь, твоего Шевцова приглашают на охоту! Да, на чудное Липенское болото… Ну, это в Курской области… От Москвы не так уж далеко! А он боится, что ты его не отпустишь! Да, да, так и сказал мне, что ты его не отпустишь! А чтобы взять тебя с собой, это ему в голову не пришло! Да, ты прав, стал он какой-то заторможенный… Что? Поедешь?! С радостью?! Вот и передаю я трубку самому Шевцову! А то ты бы видел, какие молнии он в меня мечет!"
Молнии он, действительно, метал. Но далее сопротивляться не стал и на охоту вместе с Санкиным уехал.
Когда на четвёртый день вернулся, жена сама устроила праздничный ужин из его уток. Была необыкновенно весёлой. И только по необыкновенно осторожной тихости уже подросших сыновей он мог догадаться, что во время его отсутствия они были свидетелями, может быть, самых бессильных её рыданий о том, что в её жизни уже истаяло.
И – так жалко, так жалко ему стало эту, действительно, уже каждой ресничкой самую для него родную и, оказывается, уже вполне немолодую женщину!
Он даже вздрогнул, когда вдруг понял, что жене его, давно не безрассудной, давно присмиревшей, всё-таки хочется, чтобы её бесконечные стояния у плиты, бесконечные походы на рынок и в магазины имели тот же таинственный смысл, во имя которого она когда-то безотчётно мчалась в Рязань, кормила комаров на Липенском болоте...
Он, вот так подумав, только взглянул на неё, а она вся сразу будто зажглась.
"Да ей же, как собаке, ничего не надо говорить! – оторопел он. – Она сама всё чувствует и всё видит насквозь!"
И когда в этот вечер они остались одни, он смог не столько приласкать её, сколько пожалеть. А она жадно впитывала в себя каждое его даже случайное прикосновение.
На следующий день на работу он ехал с одной только твёрдой мыслью: как бы ни вымораживала ему душу ненавистная эта работа, а жене какое-то тепло своё надо постоянно показывать. Потому что, оказывается, ничего другого ей уже не нужно!
Но жизнь с тех пор сама упростилась. Потому что не тепло он стал показывать ей, а новые стихи. То есть, и по дороге на работу, и по дороге с работы, и даже на работе у него в голову вдруг стали складываться сами какие-то строки. И он бубнил их жене со специально заведённого блокнотика или по памяти, а она слушала, сияла.
Однажды, возвращаясь домой, Вячеслав Вячеславович встретил во дворе старенького поэта Прохорова, жившего в их писательском кооперативе, и теперь редко где, кроме своего двора, появляющегося. Он выгуливал своего кокер-спаниеля – тоже состарившегося, превратившегося в существо, у которого огромные вислые уши, наверно, стали и главной ношей, и причиною глубочайшей кротости.
– Ну, Слав, ты как? – спросил Прохоров вместо приветствия.
– Никак, – ответил Вячеслав Вячеславович и отвернулся от кокер-спаниеля, слишком уж выжидательно глянувшего ему прямо в глаза.
– Ты вроде бы служишь где-то?
– Служу…
– Да, стихами теперь не проживёшь… А твоя Надя как поживает? В лифте встретилась, а она уже и не сияет… Превратилась, значит, в такую всю из себя солидную женщину… Да и ты давно не паренёк…
– Был у нас с Надей один переходный период… – Шевцов нашёл вдруг самое точное определение своим всё-таки переменившимся отношениям с женой и сам поразился его простоте.
– А моя старуха померла, и в ухо мне уже никто не зудит… – сказал Прохоров. И чтобы перебить горечь от сказанного, спросил: – А ты хоть стихи продолжаешь крапать?
– Вроде бы…
– И не прочтёшь?
А из Шевцова вдруг всё само полилось.
Прохоров, сурово склонив голову, слушал.
– И что?.. – спросил Шевцов, когда не остановиться в чтении было уже неловко. – Я просто давно никому ничего не читал…
– Надо нам по граммулечке выпить, – после некоторого размышления предложил старый поэт. – А то я пью теперь только со своим спаниелем.
Вячеслав Вячеславович согласился. Очень уж захотелось ему услышать какие-то слова о своих новых стихах от некогда знаменитого Прохорова.
– Знаешь, твоя первая книжка, где "маятник был похож на большую каплю, которая так и не упала на пол", – это чистый выпендрёж! – твердил Прохоров с прямотою истинного мэтра. – Я даже переживал, сможешь ли ты выкарабкаться из этого своего словоблудия! Потому что, мало ли на что может стать похожим маятник, если тебе сказать нечего!
– Да… – охотно соглашался Шевцов.
– А вот твоя "Царевна-рёвушка" – это уже был прорыв!
– Мне тоже "Царевна" до сих пор нравится, – сказал Шевцов с благодарностью за то, что старик помнит его самые первые стихи.
– Вот ты и продолжай писать…
– Да я пишу!
– За тебя выпьем…
– А я за вас выпью… Когда-то вы читали своего "Жаворонка", а у меня мурашки по коже… А помните, как на Тютчевском празднике мы выступали в деревне и мужик один, с вот такенными кулачищами, слушал вас и фуражкою глаза утирал?..
Их согревала эта общая память о прошлой волшебной жизни, когда стоило только опубликоваться, и сразу, как эхо, приходили вороха читательских писем, когда их книги, изданные стотысячными тиражами, исчезали с магазинных полок в три дня...
– Теперь уже и лермонтовское "Выхожу один я на дорогу…" никто бы не заметил… – горестно сказал старик.
– Никто бы не заметил!
– Да и чтобы такое написать, надо быть уверенным, что всё человечество без такого стихотворения уже жить не может…
– Да…
– А ведь это лермонтовское стихотворение – вершина всей мировой поэзии!
– Согласен… И Рубцову его "Горницу" только сам Бог мог продиктовать!
– Но и Бог не может диктовать в пустоту!
– Не может.
– Воздуха нам теперь не хватает!
– Не хватает…
Домой он вернулся, может быть, через час. С торжественной грустью вернулся. И долго читал свои стихи ещё и жене. А она благодарно слушала.
На следующий день Шевцов абсолютно безотчётно, только под впечатлением от беседы с Прохоровым, вручил свои новые стихи Санкину, который о собственном желании стать поэтом давно и благополучно забыл. И к вечеру тот вернул ему рукопись со словами:
– Приноси всё, что у тебя не напечатано. Я сам спонсирую твою новую книжку! – И затем, расчувствовавшись, добавил: – Не пропадать же такому добру!
Вячеслав Вячеславович летел с работы, весь переполненный этой новостью.
А уже во дворе своего дома увидел, как к подъезду, поцокивая каблучками, подходит его новая соседка по этажу. "Ух ты!.." – от избытка радостных чувств, восхитился он. А затем обогнал её и стал рыться в кармане в поисках ключа от магнитного замка. А ключ, как назло, куда-то запропастился. И девушка, снисходительно улыбаясь, глядела на него своими огромными, тушью дорисованными глазами. Наконец ключ был найден. Вячеслав Вячеславович приставил его к замку, затем картинно распахнул перед девушкой дверь и воскликнул:
– Прошу вас, сударыня!
И уже сам за нею вслед прошмыгнул, но, закрывая дверь, почувствовал, что кто-то входную дверь придерживает. Оглянулся и увидел собственную жену, нагруженную тяжеленными сумками.
– Дай же хоть помогу! – заторопился он.
– Я сама донесу…
Но он сумки отнял.
А лифт уже был вызван девушкой, и она, направив на них огромные глаза, снисходительно дожидалась. Как обречённые, вошли они в кабину.
Деваха же поглядывала то на померкшую Надежду Викторовну, то на слишком уж взволнованного Вячеслава Вячеславовича. И, вроде бы как что-то своё понимая, улыбалась.
– Представляешь, – сообщил Шевцов жене, едва они оказались без пригляда молодой соседки, – Санкин проспонсирует мою новую книгу!
– …
– Что ли ты не рада?!
– Я рада…
– Ох, ну почему у нас всё стало вот так непросто? Почему я теперь должен допытываться, рада или не рада ты, что у твоего мужа через столько лет молчания выйдет толстенная книга стихов?
– А проще и некуда, Славочка… Я ко двору подошла и почувствовала, что тебя у подъезда встречу… Уже почти догнала тебя со своими сумками, а ты и не оглянулся, стал вилять хвостом перед этой девкой…
– Ну, не каждый же день я с такою новостью домой возвращаюсь! Просто было у меня хорошее настроение и я в шутку…
– Но каждый день ты раскланиваешься с соседкой, которая, как только в доме у нас поселилась, так и стала по тебе глазищами своими стрелять…
– Когда-а-а? Я видел её в подъезде всего лишь пару раз, да и то мельком!
– А когда я тебя три дня назад на работу провожала, а она с нами в лифте ехала?
– Вот уж не знал, что ты…
– Зато я, Славочка, знаю, что почти у всех поэтов в твоем возрасте появляются вот такие девицы, – вымолвила она вдруг жалобно.
– Ага, – столь же беспомощно стал возражать Шевцов, – и теперь мы будем жить, как на бомбе, в ожидании того дня, когда сбудутся твои великие знания о поэтах… Ну почему я, в отличии от тебя, не подозреваю в тебе какую-нибудь хищницу бальзаковского возраста? Почему?!
– Господи! – вдруг воскликнула Надежда Викторовна, и даже слёзы заблестели в её глазах. – Да думала ли я когда-то, что вместо того, чтобы нам за твою новую книжку радоваться, я стану тебя вот так мучить! Это я дома сижу целыми днями и превращаюсь в обыкновенную дуру… Потому что без тебя тут сижу… Ты не обращай внимания!
А беседы с Прохоровым у Шевцова продолжились. К тому же и квартиры их располагались на одной лестничной площадке. Так что грех было не зайти к старику хотя бы раз в месяц.
Однажды Прохоров после прихваченной Шевцовым с работы бутылки хорошего виски совсем уж быстро отяжелел. Но, не склонив головы, упрямейше слушал, как Шевцов читал то, что сегодня наскоро сочинил:
Среди тишины, покоя,
Над вечно текущей рекою,
Под вышней охраной небес
Одна деревенька есть.
А в той деревеньке, кроме
Всех прочих домов, есть домик,
В котором отца и мать
Учился я понимать.
Для памяти и поклона
От них осталась икона:
Георгий змею поражает,
Змея ему угрожает.
Лик воина сосредоточен,
Змеюке глядит он в очи.
Копье под его рукою
Полно тишины, покоя…
С такой же спокойной властью
Над каждой моей напастью
Мать нитку в иголку вдевала,
Рубаху мне дошивала…
С такой же святой отвагой,
В сиянии слезной влаги,
Отец до военкомата
Меня провожал в солдаты…
Затем, приоткрыв глаза, Шевцов вдруг обнаружил, что старик-Прохоров, так и не склонив головы, уснул. И вот эти свои строки поэт прочитал уже неуверенно:
Страну мы сдали без боя,
Не стало в стране покоя…
Прохоров же, когда голос у Шевцова поменялся, вдруг ожил, недовольно вымолвил:
– Ну, что ты слова глотаешь!
И Шевцов, кое-что пропустив, всё же догудел последние строки:
Лишь в небе – светло да ясно.
Лишь в памяти – не напрасно
Мать нитку в иголку вдевает,
Рубаху мне дошивает…
– Вроде бы как-то натужно… И потом что это у тебя за рифмы появились: вдевает-дошивает… Полная чушь это, а не рифмы… – сонно резюмировал Прохоров. – Но надо бы ещё и на свежую голову послушать. Не может быть, чтобы ты с такою натугою стал писать…
– Ладно, мне пора, – сказал Шевцов, ничуть не обидевшись на охмелевшего старика.
Прохоров заморгал глазами и попросил:
– Ты уж собери то, что портится, в холодильник, а остальное в ведёрко выбрось… А то как-то очень уж душевно расслабился я сегодня… И если сейчас же не усну, всю ночь не буду спать…
– Да вынесу я и ведро, а дверь потом сам захлопну, – пожалел старика Шевцов.
И такое умиротворение исходило от Прохорова, что Вячеслав Вячеславович, уже и сам позевывая, без пиджака, в тапочках и с ведром в руке вышел на лестничную площадку к мусоропроводу, а затем, с пустым ведром, машинально вернулся не к Прохорову, а домой.
И вот, значит, достал он из брючного кармана ключи, открыл свою входную дверь. А в прихожую тут же влетела сияющая Надежда Викторовна – в фартуке, с половником в руке.
– Я решила, поскольку ты всегда поздно возвращаешься, на ужин готовить тебе овощные супчики! – радостно успела сообщить она. И, уже обнаружив, что муж вернулся с работы без пиджака, в тапочках и с ведром, успела добавить: – А то мама сказала, что от поздних ужинов ты растолстеешь…
Минуты две они затем стояли молча друг против друга.
Сияние на лице Надежды Викторовны сначала сменилось на недоумение, а потом и на обыкновенный ужас.
– Что случилось, Славочка?
– Да просто я перепутал дверь…
– О, Господи! А почему ты и без туфлей? И чью это ты дверь перепутал со своей?!
– Ну, я понимаю, что выглядит всё как в анекдоте…
– Какие анекдоты, Славочка! Какие могут быть анекдоты с чужим ведром в руке!
– Ну-у-у…
И тут Вячеслав Вячеславович, которому столь некстати вспомнился рассказанный Лопусовым анекдот (некий муж сказал, что едет в командировку, а сам занырнул к красотке-соседке, а когда скопилась у них батарея винных бутылок, он надумал ночью по-партизански выбросить их в мусоропровод, а по рассеянности вернулся уже в свою квартиру), вдруг весь заалел, как пойманный за ухо на месте своих проказ школьник.
Надежда Викторовна, у которой фантазии сначала хватило предположить, что мужа её во дворе кто-то ограбил, с внезапной и безрассудной яростью выхватила у Шевцова ведро и выбросила его в коридор. И убежала в спальню, упала на кровать, зарыдала, как полоумная.
Он, тем не менее, сначала подобрал ведро, отнёс в квартиру Прохорова, подхватил там свои пиджак и галстук, тапочки сменил на туфли, проверил, захлопнулась ли прохоровская дверь, вернулся домой, сел с пиджаком и галстуком в руке на кровать, стал смотреть на жену.
Она, впрочем, вдруг перестала рыдать и глянула на мужа словно бы даже с мольбой…
– Если не веришь, – взбодрился он, – пойдём к Прохорову, и он подтвердит тебе, что я был у него. Просто на кухне у него было жарко, и я снял пиджак… А потом я решил его мусорное ведро вынести… Ему ведь за восемьдесят, ну и сон старика сморил…
И впервые в жизни поэт Шевцов услышал её теперь уже чужой, теперь уже абсолютно холодный голос:
– Я, Славочка, теперь не знаю, как мы будем дальше жить. Потому что ты никогда еще не пытался оправдываться… Даже представить себе не могла, что это так унизительно – видеть тебя оправдывающимся… Ещё никто меня так не унижал!
С того дня Надежду Викторовну словно бы выключили.
Он уходил на работу, она его кормила, провожала до двери:
– Значит, проверь, взял ли ключи, мобильник, очки…
– Я всё проверил…
Вечером она его тоже кормила. И, если младший сын ещё не спал, шла затем к нему читать вслух бесконечную "Фрегат-Палладу" Гончарова.
А Вячеслав Вячеславович, уже ей не нужный, шёл спать.
Вдруг Надежда Викторовна обнаружила у себя на ноге бугорочки опухолей.
В поликлинике определили что-то неладное с сосудами. Послали на обследование. И выяснилось, что эта болезнь не лечится, хотя "бывает по-всякому". Вячеслав Вячеславович позвонил знакомому военному врачу, и тот согласился принять Надежду Викторовну на лечение к себе в госпиталь.
– Ни в какие больницы и госпитали я ложится не буду! Сколько осталось мне, столько и хватит, – заявила Надежда Викторовна с упрямым отчаяньем.
Вячеслав Вячеславович опять позвонил врачу-полковнику. Тот пояснил, что при воспалении сосудов у больных развивается ещё и особого рода психоз. Так что принимать всерьёз заявления жены не следует. Надо срочно её госпитализировать. "Ах, так это от болезни у неё такие перепады в настроениях!" – догадался Шевцов и крикнул полковнику в трубку полным страдания голосом:
– Как я её заставлю госпитализироваться? Связать, упаковать и привезти?!
– Каждый потерянный день может обернуться катастрофою! И ты сам решай, как побыстрее её привезти к нам!
Жена же стояла на своём. Да и не о болезни она больше всего переживала.
– А знаешь, почему мы теперь с тобою без причины ругаемся? – вдруг спрашивала она о своём.
– Я с тобою никогда не ругался!
– Просто такой жизни, какую я хотела, не бывает! И я это поняла…
– Это у тебя уже психоз! – не удержался Вячеслав Вячеславович, невольно вспомнив о словах врача-полковника. – А мы как жили с тобой, так и живём!
Она обиделась.
– Если ты думаешь, что я всего лишь сошла с ума, то лучше уж нам ни о чём друг с другом не говорить, – сказала она. – И вообще, я устала, оставь меня в покое.
Врач-полковник приехал к Шевцовым домой. И лишь подтвердил диагноз. По его рецептам Шевцов накупил лекарств. Сам втирал гели в ненавистные опухоли. Но, исчезая в одном месте, опухоли появлялись в другом. И Надежда Викторовна становилась всё более раздражительной. Но лечить себя она ему запретить не могла.
К лету совсем сдалась, стала умолять мужа, чтобы он хотя бы раз съездил на рыбалку.
– А то мне тяжело глядеть, как ты все выходные тут со мною маешься…
– Если хочешь, поедем вместе, – предложил он.
– Я теперь быстро устаю… Езжай сам и хоть немножечко отвлекись… И у меня на душе полегчает… Я не хочу быть чемоданом без ручки...