Юрий Самарин НЕБЛЕСТЯЩИЕ ПИСАТЕЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Юрий Самарин НЕБЛЕСТЯЩИЕ ПИСАТЕЛИ

Нынче блестяще пишут. Мастер на мастере. И не только по стилю оно видно, но и по сюжету закрученному, по иронии тончайшей, по умению совместить всевозможные исторические и временные пласты и выдернуть иголочку смысловую в необходимой точке. Читаючи удивляешься даже — здорово пишут! Блестяще! Правда, порой так глаза слепят, что ни мысли, ни чувства не разглядишь. Пройдет день-другой — с надсадой вспомнить пытаешься: о чем же читал? Или хоть эпизод какой яркий?.. Только блеск поверхностный помнится. Обидно даже иногда. Желается даже корявинки, шероховатости какой, чтоб занозила, зацепила, запомнилась.

Но, как известно: не всё то золото, что блестит. И речь сегодня хочу вести о писателях неблестящих. Которые как бы манерой своей выбрали отсутствие поверхностного блеска и присутствие правды. Говорю о рассказчиках — Михаиле Тарковском и священнике Ярославе Шипове. А поводом взяться за перо послужили попавшие в руки почти одновременно два сборника рассказов — книга "Долгота дней" Ярослава Шипова и "Жизнь и книга" Михаила Тарковского, опубликованная в журнале "Октябрь". По поводу последней стоит оговориться. Павел Басинский, например, "Жизнь и книгу" Тарковского удачным писательским приемом счел,— дескать, два раза обыграл одну тему. Но взгляд на жизнь нельзя сделать литературным приемом, а четкие мировоззренческие акценты остаются для писателя неизменными.

Именно рассказчики драгоценны сегодня. Когда-то Варлам Шаламов провозгласил принцип новой, невымышленной прозы. Работать в этом русле можно по-разному, трактуя этот принцип натуралистически или все же поднимаясь до обобщений. Эти писатели создают портреты наших современников, следовательно — лепят образ народа. Этим и дороги особенно.

Скажут: другие тоже современников пишут. Вон, почитайте-ка: бомжи, проститутки, алкоголики, бандиты, гнусные правящие коррупционеры, изменники всех мастей, тайные сластолюбцы и явные сребролюбцы. Всё это множество изображается карнавально, нарядно и даже весело. Ну, допустим! Есть это всё, вся эта накипь. А люди-то где? Где народ? Сто миллионов где? Литература — не паноптикум! А это заранее предполагаемое убожество людей и мира, по сути, губит львиную долю современной прозы.

Тарковский и Шипов работают в одном ключе, взяв за основу метода ПРОСТОТУ. И материал у них, кстати, сходный, богатейший. Разве что по интонации Тарковский печальней, с отблеском пронзительной страсти (тут и Юрия Казакова как предшественника добрым словом помянуть хочется). И тема писательства — достойное ли занятие? — бередит душу. "Всю жизнь мучусь: всё мне писательство грешным кажется занятием, бездельем даже. Мужики вон все вокруг делом заняты, кто сено возит, кто на рыбалке сопли морозит, один я по избе в чистой рубахе хожу да всякие истории сочиняю, и всё больше за чужой счет. Человек целую жизнь прожил, ты за месяц или за год про него повесть написал, а читатель за час прочитал. Не размен ли?.." ("Пашин дом"). Без этого самого стыда не может быть русского писателя — так когда-то Лев Толстой определил. На пути этого самоукорения Тарковский доходит и до настоящего авторского мужества — дает читать рассказы свои героям этих рассказов. Только писатель может понять до какой степени должен ты быть правдив, чтоб позволить себе подобное, пусть и долетит со стороны, что, мол, "Мишка фигню про него написал…", да зато честно!

Что же касается священника Ярослава Шипова, то пишет он как бы в счастливом расположении духа, свойственном человеку, укорененному церковно. Это ощущается даже в самых страшных рассказах, вроде "Новой Москвы", где есть история смерти мальчика просто невыносимая ни уму, ни сердцу. Социальной горечи вообще очень много. Уж никак не скажешь, что писатели эти — лакировщики. Пожалуй, скажу так: горечь великая, но не поражающая насмерть, не отрицающая самого смысла жизни. В рассказах нет страха перед людьми, а значит, нет и злобы.

Еще одна сходная и основная черта: бытие самого рассказчика (читай — автора) внутри изображаемого мира. Тарковский так же рыбачит и охотится, как и прочие жители таежного поселка Бахта, батюшка же сообщает, что, к примеру, с медведями "бывали встречи забавные, бывали — спокойные, бывали — опасные: вспоминать все — времени не достанет…" Не реже, думается, в своих поездках по северной глухомани имел встречи с волками, кабанами и прочей живностью. Все это воспринимается спокойно, серьезно и с добродушным юмором. Много в этой авторской позиции от пословицы: чему быть — того не миновать. Отсюда и спокойствие. Из ощущения Промысла, постоянно присутствующего в жизни. В общем-то, все рассказы Шипова темы этой касаются, но некоторые особенно выразительны. Скажем: "Соборование".

"Уговорили меня военные лететь за шестьсот верст в таежное зимовье, чтобы причастить и пособоровать тяжко болящего…" И вот к этому "промысловику, затерявшемуся на одном из притоков далекой реки" батюшка и полетел с двумя летчиками на самолете Ан-2, а приземлился к удивлению на том же аэродроме, откуда взлетел. Пилот прояснил ситуацию: "Мы тут поспорили из-за встречного: Ан-2 или Як-12? Подлетели — конечно, Ан-2… Ну и с дороги немного сбились… Сейчас быстренько подзаправимся и — дальше…". Однако "подзаправиться" не удалось, машина за горючим должна была отправиться только на следующий день. Остались на ночевку в ветхом домишке, с надписью мелом "Ноtеl". Батюшке выпало топить печь, и он заготовил дрова с помощью бензопилы и всю ночь поддерживал огонь, "так что к рассвету мы смогли снять ушанки". "А утром прилетел вертолет, и на борту его был тот самый охотник. Вертолетчики рассказали, как им "случайно" удалось узнать, что старик совсем плох, и они прихватили его, чтобы доставить в больницу, находившуюся как раз в том самом поселке, куда "по случайности" попали мы. И "случайно" начальству потребовалось направить вертолет именно в эту точку, и "случайно" в больнице дежурил именно тот врач, который бывал у старика на рыбалке и знал его хвори… Тут, помнится, все они заметили, что "случайностей" для одного раза неправдоподобно много, и смущенно затихли".

Потому-то и раздражения никакого нет на "нелепости" жизни, что есть вера.

Мир, который открывают нам и Тарковский, и Шипов, — по преимуществу мужской. Это мир охотоведов, охотников и рыбаков, летчиков-вертолетчиков, механизаторов, гидрологов, газовщиков, бывших моряков и офицеров. Это люди, крепкие в мастерстве и профессии, цельные душевно. Мир этот осознается как твердый, вооруженный, технически оснащенный, самостоятельный. Надежный. Писателю-рассказчику всегда есть дело до мужских занятий, он — с ними и среди них. "Гляньте-ка на свои руки… То-то и оно — обыкновенные: в порезах, мозолях, чернота въелась…".

Женщины, конечно, тоже присутствуют, но, так сказать, косвенно. На обочине мужского мира. Есть женщины — соответствующие, есть — так себе… В рассказе Шипова "Елизавета" выписана такая "правильная" женщина: "Негнущаяся, что ли?.. Или — несгибаемая?.. Во, точно: несгибаемая Елизавета". Зато про других сказано без лицеприятия: "Есть такой тип церковных тетушек: ездят с прихода на приход, ссылаясь на чьи-то благословения, передают батюшкам приветы неведомо от кого… рассказывают, рассказывают… Ну, думается, коль уж такие тетушки есть, наверное, они зачем-то нужны… Один старый архиерей называл их "шаталова пустынь" и утверждал, что они, напротив, ни для чего не нужны…"

Яркий образ рыбачки тети Шуры Денисенко рисует Михаил Тарковский в рассказе "Новый дом тети Шуры", сплетая сюжет судьбы с темой переменчивости, непостоянства человеческой жизни. И как бы на фоне повествования прорезается и звучит тема смерти.

Немало строк посвящено в рассказах Ярослава Шипова тяжелой обязанности священника — хоронить. "У меня за три дня — четвертые похороны…" ("Поминки"). Даже в почти юмористическом, чудесном рассказе "Переправа" — та же звучит горькая нота. "Хороню, хороню, хороню, — сказал он о главном в своем служении, — тягостное это занятие…". Да, тягостное. И не в покойниках дело: за них, бывает, и порадуешься еще, — тягостно видеть горькую скорбь живых, вмиг осознавших, что не смогут уже испросить прощения за нанесенные оскорбления и обиды…". Противопоставляются в этой теме столица и провинция: в Москве, де, гибнут, а в провинции — мрут.

Многие детали напоминают о положении дел в государстве. Теперь становится модным быть сдержанно-политкорректным, подхваливать за положительные начинания власть. Священник Ярослав Шипов в своей прозе бескомпромиссен: "… с тех пор, как власти начали разорять общественные хозяйства, дальние нивы пришлось побросать, и они зарастают бесполезным кустарником. Да и сами комбайны дышат на ладан и в редкий день выбираются за ворота старого гаража…". Горюет батюшка и о том, что "подводных дел мастера" вместо того, чтобы заниматься строительством подводных лодок, после того, как "всякое полезное созидание прекратилось", — рады изготовить "хоть что". "Но что говорить об этом, когда народ Отечества нашего выбрал себе в правители своих же наипервейших врагов?..".

И вообще, конечно, греха очень много, какого-то каменного и в то же время — легкомысленного. Греха, взращенного не только на атеизме, но и на жутком количестве водки. Когда, например, двое сыновей сидят "поминают" отца, а он — за занавесочкой — еще вполне живой, что с изумлением обнаруживает батюшка ("Лютый"). Или герой рассказа "Земля и небо", который, упившись по поводу установления креста на храме, домой может только ползти. Или всеобщее кладбищенское пьянство на Троицу, сквернящее и Праздник, и память.

Но недаром, наверное, и вся книга Шипова "Долгота дней" завершается рассказом "Несокрушимая и легендарная", невыдуманным, современным армейским эпизодом. Кому как не священнику знать — ч е м до сей поры живы и на ч е м стоим. Потому и книжка впечатление, несмотря на всю правдивую горечь, производит светлое и даже — исцеляющее.

Жив народ-то еще наш! Вот главный и радостный вывод, за который спасибо. Спасибо в равной степени — и Ярославу Шипову, и Михаилу Тарковскому. За эту, по-шукшински значимую портретную галерею, где в каждом образе — живая "изюминка", индивидуальность. За возможность сквозь шелуху частностей прозреть глубину. За умение так просто, в нескольких абзацах сказать так много важного. За твердость нравственных оценок. Даже удивляешься, как еще в вину не поставили, скажем, Тарковскому такие вот слова: "…Все говорят, что надо нам в чем-то каяться, оправдываться, и никому не приходит в голову другое: а кто-нибудь хоть раз сказал русскому человеку: "Самый добрый ты, самый терпеливый и совестливый, трудолюбивый и жалостливый, самый лучший на свете"?... или другие, о Родине: "И теперь, когда в очередной раз уходят целые поколения и от боли за будущее опускаются руки, снова и снова говорю себе: ничего, образуется все, если столько раз уходила Россия и до сих пор не ушла — значит, и в этот раз не уйдет совсем и прорастет, проклюнется свежими побегами на закате нашей жизни…". В лоб написано — как манифест. А литературным всяческим построениям и выкрутасам иная логика противопоставляется, потому что жизнь "в сто раз изобретательней и горше любой литературы".

Не сомневаюсь, что свидетельство этих писателей о нашем времени, будет признано потомками НЕЛОЖНЫМ, потому и хочется объединить их — таких разных, особенных, но и таких схожих — в высказанной правде. Вот они перед нами: Михаил Тарковский — представитель знаменитой фамилии и уже признанный критиками и читателями прозаик, и священник Ярослав Шипов, мелькавший в восьмидесятых на литературном горизонте, а вот теперь возвращающийся самодостаточным и зрелым. Писатели это — в смысле прихотливости формы и сюжетных перипетий — НЕБЛЕСТЯЩИЕ, но ДРАГОЦЕННЫЕ иным.