Кремлевский романс / Политика и экономика / Спецпроект
Кремлевский романс / Политика и экономика / Спецпроект
Кремлевский романс
/ Политика и экономика / Спецпроект
Вячеслав Костиков — о том, как Высоцкий решал квартирный вопрос, а Солженицын с Ельциным — курильский, о романе с президентом, стоившем дипломатической карьеры, о секретном дневнике из сталинского сейфа и ностальгических посиделках на главном государственном флаге СССР, а также о том, как папу Иоанна Павла II не узнали его собственные кардиналы
Из тихой гавани литературного сочинительства бурные волны новой России перебросили Вячеслава Костикова на влиятельный пост пресс-секретаря первого президента Бориса Ельцина. Причем пик его кремлевской карьеры пришелся на самые острые и памятные события двадцатилетней давности — 1993 год.
— В Кремль, Вячеслав Васильевич, попали, конечно, по знакомству?
— Ну как в России без этого! Борису Николаевичу меня порекомендовал министр печати Михаил Полторанин. Он был очень дружен с Ельциным, которого знал еще со времен его работы в московском горкоме. А мы с Михаилом Никифоровичем до этого трудились вместе в Агентстве печати «Новости». И позднее иногда вместе пили чай. Помогла и уже устойчивая к тому времени репутация, заработанная на статьях в гремевшем тогда «Огоньке» Виталия Коротича.
Но первую «демократическую инфекцию» я подхватил задолго до этого, в Париже во время длительной — в общей сложности 12 лет — работы в Секретариате ЮНЕСКО. Окунулся в закрытый тогда для советского человека мир русской эмиграции, познакомился с самиздатовской литературой. Стал завсегдатаем знаменитого в ту пору магазина русской книги издательства «ИМКА-Пресс» в Латинском квартале. Позднее стал собирать эмигрантские книги, документы. Все это впоследствии влилось в книгу «Не будем проклинать изгнанье... (Пути и судьбы русской эмиграции)». Первое издание вышло 100-тысячным тиражом в 1990 году. На сломе горбачевской оттепели. Это был, пожалуй, первый откровенный разговор о русской эмиграции.
— Как вас встретила эмигрантская среда?
— Вхождение было сложным. К homo soveticus эмигранты относились с большим недоверием: полагали, что если кто-то идет с ними на контакт, то это либо стукач, либо сотрудник КГБ. Во многом они были правы. Мне помогла московская дружба с очень известным в те годы публицистом и писателем Евгением Богатом. Он тоже занимался эмиграцией, интересовался масонством. Он и дал мне рекомендательное письмо к очень влиятельному в эмиграции человеку, председателю Русского офицерского морского собрания Николаю Павловичу Остелецкому. Остелецкий обладал своеобразной исторической аурой: потомок знаменитой флотской семьи. Во время Второй мировой летал на английских бомбардировщиках. Кстати, Андреевский флаг c «Императрицы Марии» я по его просьбе перевез в Севастополь. Он и поныне там в Морском музее.
— Дружба с эмигрантами не повредила карьере?
— Чуть было не погубила. Советская контрразведка в Париже была весьма активна. И мои связи быстро засекли. Дело могло закончиться печально: речь практически шла о том, чтобы меня отозвать в Москву. Спасло то, что постоянным представителем СССР при ЮНЕСКО был Александр Сергеевич Пирадов, зять Громыко. Человек широких взглядов, светский, компанейский. И у меня с ним сложились хорошие, почти товарищеские отношения на фоне моего увлечения гитарой.
— Да, вы ведь поете и еще сочиняете.
— Это целая история. Бренчать на гитаре меня научила мама. Пел на уровне «рязанских страданий». Мама-то из рязанских! Все изменилось после знакомства с Владимиром Высоцким. Дело в том, что, уезжая в 1972 году в Париж, я умудрился сдать ему квартиру. И не просто ему, а вместе с Мариной Влади. Признаться, я был в сомнениях: сдавать — не сдавать. У Володи в то время была репутация бесшабашного барда. Говорили, что шибко попивает. Но для разговора приехал он сам, потом вместе с Мариной… Ну как было устоять! Тем более что мне позвонили из Моссовета, некий покровитель и почитатель попросил за него. Словом, мы сдались вместе с квартирой. Сдали совершенно за гроши, просто чтобы платили за коммуналку. И по сей день в квартиру иногда стучат подростки: «А правда, что здесь жил Высоцкий?»
До моего отъезда в Париж Володя несколько раз успел побывать у меня в гостях. Естественно, с гитарой. Кстати, именно у меня в старой квартире в Матвеевском он впервые спел свою знаменитую «Идет охота на волков». Он еще и текст плохо помнил. Заглядывал в бумажку. Ну я и заразился. Принялся писать в подражание собственные песенки. И на дружеских посиделках пел. Слегка диссидентствовал. Пирадову, несмотря на статус посла, это нравилось. Он-то меня и прикрыл своим авторитетом, когда стали наезжать кагэбэшники.
— А с Мариной Влади в Париже встречались?
— Отношения сохранились и после смерти Володи. Помню, как-то я даже попросил ее выступить перед советскими дипломатами. Согласилась, приехала, рассказывала, естественно, о Володе. Жалею, что не сохранились записи…
Вспоминается еще одно интересное знакомство: с Диной Вьерни. Простая девушка, после революции через Одессу она уехала во Францию. И вот она судьба! Где-то ее фигуру приметил знаменитейший французский скульптор Майоль. Девушка не просто приглянулась, а стала его любимой моделью. Те, кто бывал в Париже, наверное, видели знаменитые женские скульптуры около Лувра. Это она, Дина, во всей своей соблазнительной крестьянской красоте. После смерти мастера она стала его наследницей, создала музей Майоля. Дружила с русскими — и с эмигрантами, и с советскими. Одно время она держала неподалеку от площади Сен-Мишель небольшой русский ресторанчик. Водочка, грибочки, огурчики. Но главное не это. А то, что Дина иногда сама брала в руки гитару. Удивительно, но пела она исключительно блатные и лагерные песни. Да так, будто сама прошла через весь этот ужас. Есть виниловая пластинка с ее песнями. Так и называется: «Блатные песни». Хороший голос: с хрипотцой, с бабьей слезой.
— А вы какие песни сочиняли?
— Скорее связанные с неким песенным осмыслением истории. Об Иване Грозном, о Борисе Годунове: «Один на смертном одре Годунов, кругом бояре тесно обступили. Что там безмолвствует народ, как бы без времени не задушили...» Но поскольку жил я за границей, естественно, была и ностальгическая нотка: «Над Россией версты длинны, все снега да все снега. Видно, сами мы повинны в том, что числимся в бегах...»
— В Кремле-то, наверное, стало не до песен? Как складывались отношения с президентом? Ему не пели?
— У Бориса Николаевича были другие вкусы. Он любил народное, про рябинушку. Отношения сложились не сразу. Мое водворение в Кремль в 1992 году было столь неожиданным, что Борис Николаевич какое-то время присматривался. Но политические события развивались столь стремительно, что ему требовался человек, который бы мог очень оперативно и остро реагировать на камнепад событий, обеспечивать поддержку в СМИ. Сам он, как известно, был человеком не очень разговорчивым. Словом, срочно требовался переводчик с кремлевского языка на язык улицы. И вот как-то сидели мы с Полтораниным в тесном кабинетике на Зубовском бульваре, где размещалось АПН, и он мне говорит: «Вот, Слава, никак не можем найти пресс-секретаря. Так, чтобы был и профи, и надежный, и из демократов, и чтобы ладить умел с таким непростым человеком, как Борис Николаевич...» А я ему так простодушно: «А ты, Михаил, не хочешь посмотреть повнимательнее на меня?» Вот он и посмотрел. И буквально через несколько дней была встреча с Борисом Николаевичем. Говорили минут 20. Я ему, похоже, приглянулся. Президент спросил, когда выйду на работу. «Да хоть завтра». — «А какое у нас завтра число?» Оказалось — 13-е. «Ну тогда выходите послезавтра. Не будем рисковать…»
— Долго обустраивались, привыкали, вживались?
— Привыкать было некогда. Надо было работать с колес. Администрация президента только формировалась, была очень малочисленной. Никакой бюрократии. До такой степени никакой, что только через месяц выяснилось, что я не оформлен на работу, что у меня временный пропуск. Хорошо, что зарплату платили. Позвонили из кадров месяц спустя и попросили написать заявление о приеме на работу.
— А прохождение всех проверок, кадры, спецслужбы, собеседование...
— Никаких спецбесед не было. Был недолгий разговор с первым помощником — Виктором Васильевичем Илюшиным. А через несколько дней ко мне в кабинет (кстати, бывший кабинет Брежнева) совершенно неформально зашел личный охранник президента Александр Коржаков, поговорили минут пять… вот и вся Лубянка.
— Какие-то указания, подсказки от президента были?
— Сказал, что мне было бы неплохо съездить в США, посмотреть, как пресс-служба работает там.
— Ездили?
— Куда там! События так стремительно развивались, что было не до стажировок. Борис Николаевич, кстати, понимал и очень ценил, что служба помощников, в том числе и служба пресс-секретаря, работает не за страх, а за совесть. В самом деле, это была команда единомышленников. Кстати, никакой манны небесной с кремлевской крыши в наши карманы не сыпалось. Зарплата от получки до получки, машина — «Волга» (правда, со спецсвязью, так что из машины можно было звонить президенту в самолет), командировочные то ли 15, то ли 20 долларов в день. Помню, на какой-то праздник выдали помощникам премию — мешок сахарного песка.
— А заветная мигалка?
— Мигалка имелась. Но пользоваться ею было как-то не принято. Стеснялись. Включали изредка, когда ехали в кортеже с президентом. Чтобы не отстать.
— Слышал, что в службе помощников вас как бы в шутку называли силовой структурой. Вы сами из военных?
— Происхождение у меня самое рабоче-крестьянское. Папа шофер, мама ткачиха. Из Рязанской губернии оба приехали, спасаясь от голода, в 20-е годы. И в детские годы много времени я проводил в деревне. Жили бедно и в деревню ездили на молоко и на ягоды. Знаю практически все крестьянские работы — пахать, сеять, молотить. Застал времена, когда в личном подворье молотили при помощи цепов. Как на картинах Венецианова. Думаю, что отчасти именно понимание народной жизни и психологии мне очень помогло в отношениях с президентом. Они из формальных довольно быстро переросли в доверительные. Борис Николаевич, несмотря на партийную школу, в душе оставался очень народным, очень русским человеком. Понимал шутку, острое русское словцо (хотя матом никогда не ругался), ценил юмор. И в трудные, стрессовые моменты президент был достаточно откровенен со мной. Хорошо помню однажды сказанную им фразу: «Если бы вы знали, Вячеслав Васильевич, как мне тяжело, как трудно…» Эта фраза стала как бы тайным ключиком к нашим отношениям. Я вспоминал ее и позднее — когда работать с Борисом Николаевичем стало труднее, когда он стал раздражительным, менее терпимым, и особенно когда он стал ближе к 1996 году утрачивать вкус к президентской работе. «Стал лениться», — как мы, помощники, говаривали меж собой. Тогда-то и возникло это, наверное, наивное стремление вернуть прежнего Ельцина. Но это было много позднее…
— А помните свои первые шаги, заявления? Как пресс-секретарь затачивал перо?
— Было время острых и часто злых столкновений — с депутатским корпусом, с Верховным Советом, с региональными начальниками, с «красными директорами». Шла война нервов и слов. В такой обстановке пресс-секретарь не мог вышивать гладью. Приходилось делать резкие заявления. О некоторых жалею до сих пор. Например, по поводу Горбачева. Связано это с тем, что Михаил Сергеевич, выехав за границу, сделал несколько комментариев, задевавших Ельцина. Борис Николаевич позвонил мне: «Надо как-то отреагировать». И я сделал достаточно резкое заявление. Но дело этим не закончилось. Силовики, не знаю, с чьей подачи, начали трясти Фонд Горбачева. Пора, дескать, прикрыть эту лавочку. Тут мы, несколько помощников, и пошли к президенту: «Борис Николаевич, это уж слишком. Ну сделали заявление и хватит. Закрытие фонда может вам же и повредить. Вы не думаете, что когда-нибудь сами можете оказаться в подобном положении?» Видимо, этот аргумент и подействовал…
— Как пресса восприняла этот конфликт между президентами?
— Несмотря на то что основной массив прессы поддерживал Ельцина, в этой ситуации журналисты вступились за Горбачева. На следующий день после моего заявления «Известия» опубликовали резкую статью под заголовком «Говорите, Михаил Сергеевич». Это была настоящая оплеуха. Заслуженная… Кстати, уже позднее, встретив Горбачева на какой-то журналистской площадке, я попросил у него прощения. Был прощен, и с тех пор у нас добрые отношения.
— Вы всегда действовали только по поручению президента?
— В тот период у пресс-секретаря было большое поле для маневра. Более того: пресс-служба стала важным каналом взаимодействия президента с обществом, с интеллигенцией. Часто устраивались встречи с писателями. Существовал влиятельный Клуб главных редакторов. Главные редакторы были для президента важным источником независимой информации. Хотя, почувствовав при Ельцине большую свободу, они стали очень зубастыми. Часто Борису Николаевичу было тяжело выслушивать высказывания Попцова, Голембиовского, Павла Гусева. Особенно сложно было с Голембиовским. «Известия» нередко бравировали своей независимостью. Были обиды, но президент никогда не прибегал к репрессиям. Хотя в разговорах с пресс-секретарем иногда пузырилась старая партийная закваска: «Вячеслав Васильевич, ну что же это? Неужели ничего нельзя сделать с этим Голембиовским?» Отвечаю: «Борис Николаевич, сегодня мы сделаем что-то с Голембиовским, завтра с Попцовым, послезавтра с Гусевым, а с кем же вы останетесь? Ведь пресса-то в целом вас поддерживает». Он, поджав губы, соглашался. Единственный, пожалуй, грех, который он взял на душу, это увольнение из «Останкино» Егора Яковлева. Но есть и оправдание: президенту в те годы приходилось вести очень сложные игры с президентами республик, с губернаторами. Приезжая в Москву, они постоянно кляузничали на прессу, на телевидение, на журналистов. В обмен на лояльность требовали головы то одного, то другого. Кто-то из республиканских бонз взъелся на Егора Яковлева. Президент проявил слабость. Потом об этом жалел.
— А каким Борис Николаевич был при обыденном, рабочем общении?
— У Бориса Николаевича была одна очень смешная, какая-то детская привычка: он не мог пройти мимо зеркала, чтобы не вынуть из кармана расческу и не поправить шевелюру. Но «культ личности» этим, пожалуй, и ограничивался.
— Но ведь кто-то назвал Ельцина царем Борисом? Не вы ли?
— У части кремлевской команды — у той, которая приехала с Борисом Николаевичем из Свердловска, — было некоторое преклонение перед Бабаем (так они его называли). Им, недавно обосновавшимся в Москве, президент виделся политической глыбой, огромным человечищем. У другой, московской ветви — Сатаров, Батурин, Краснов, Лившиц, Рюриков, Костиков — был более отстраненный, нейтральный взгляд. Они пришли в Кремль работать как профессионалы, не на вырост, а на демократическую Россию. Мы относились к Борису Николаевичу с любовью, уважением, но и с долей критического реализма. У всех свердловских на столе обязательно стоял портрет Бориса Николаевича, а у московских — нет. У Лившица, например, на стене висел портрет отца, ветерана войны. Иногда по поводу величия Ельцина возникали разночтения. Помню, как готовилась его встреча с Солженицыным. Борис Николаевич волновался. Не знал, как себя поставить, на какой ноте говорить. Помню, кто-то из свердловской группы внушал ему: «Борис Николаевич, ну что вы волнуетесь? Ну кто такой Солженицын? Ну писатель. Да таких тысячи. А вы у нас один!» Борис Николаевич на лесть не покупался. Хотя в трудную минуту и ему нужны были добрые слова. Солженицына он принял с подчеркнутым уважением. А после того как они выпили по рюмочке, разговор вообще стал дружеским.
— Возможны ли были политические вольности? Не вам ли приписывают идею поделиться с японцами Курильскими островами? Сегодня за такое заклевали бы!
— Ельцин в поисках решения сложнейшего вопроса с Курилами искал неординарный выход. И в этой связи президент, оставаясь в стороне от споров, поощрял довольно вольную дискуссию — и на уровне дипломатов, и на уровне СМИ и экспертов. Атмосфера в Кремле была нервозной. Борис Николаевич хотел разрубить этот узел. Но как? Оппозиция, коммунисты его бы съели живьем. Между прочим, Солженицын, будучи несомненным патриотом, считал что Курилы нужно отдать, но дорого. Финансовое положение России было аховое. Казна была пуста, рабочим месяцами не платили зарплату, останавливались заводы, воспрянувшие духом коммунисты вели наступление в регионах. В Верховном Совете витийствовал Хасбулатов. В серьезных кругах обсуждалась даже сумма, которую можно было бы запросить у Японии. Борис Николаевич, надо сказать, относился к идее продажи без энтузиазма (хотя, напомню, Аляску-то продали американцам). Незадолго до запланированной, но несостоявшейся поездки в Японию Борис Николаевич неожиданно обратился ко мне. Обратился с некоторой иронией: «У вас-то, наверное, тоже есть мысли по этому поводу». «Да я же не дипломат», — возражал я. «Тем лучше. Вот и попробуйте…»
Я не спал всю ночь и наутро явился — ну и времена были! — с идеей аренды политического суверенитета. Идея была такова: сдать спорные острова или часть островов в длительную аренду. Условно говоря, на 50 или на 100 лет — с тем чтобы администрация там была японская, но при формальном сохранении суверенных прав России. Сумасбродная, конечно, идея. Но я, в сущности, вольно интерпретировал одну из дипломатических фантазий, витавших в коридорах МИДа. Борис Николаевич мою записку читал. Реакции никакой не последовало. Лежит где-то в архивах. Такие вот были загогулистые времена…
— Словом, надвигался октябрь 1993-го…
— Тяжелейшее испытание для демократии, для власти, лично для президента.
— Ельцина часто обвиняют в том, что жесткие меры по укрощению строптивого Белого дома были частью продуманного плана: запугать оппозицию, нейтрализовать Верховный Совет и укрепить личную власть…
— Никакого коварного плана не было. И это говорит о серьезных просчетах в работе кремлевской команды. Опасность была недооценена. Была наивная вера, что Борис Николаевич найдет выход. Но события стали развиваться почти неконтролируемо. Ельцин надеялся договориться. Шел на уступки. Но и Руцкой, и Хасбулатов готовы были идти до конца. Более того, у оппозиции уже были готовы списки, кого они будут интернировать в случае победы. Позднее в Кремле мы изучали один из них. Именовался он «списком Руцкого». Мое имя было в первой десятке. А позднее в моей трудовой книжке появилась уникальная запись: благодарность президента (цитирую дословно) «за активное участие в ликвидации попытки вооруженного государственного переворота 3—4 октября 1993 года».
— Какие события из тех времен вспоминаются острее всего?
— И в августе — сентябре, и даже в самом начале октября в Кремле не предполагали, что конфликт приобретет столь резкий оборот. Не было никакой внутренней мобилизации. Если бы был план, то все помощники денно и нощно сидели бы в Кремле и работали. Но даже накануне октябрьских событий все разъехались по домам, по дачам. 3 октября за мной прислали машину. Москва была пустынная, тревожная. Приехал в Кремль практически одновременно с Борисом Николаевичем. Он впервые прилетел на вертолете. В ночь с 3 на 4 октября в группе помощников вызрело мнение, что ситуация настолько остра, что Борис Николаевич должен выступить с обращением. Но «Останкино» уже было в осаде боевиков. Нужно было ехать к Олегу Попцову на 5-ю улицу Ямского Поля на Российское телевидение. Ехать через всю Москву, которая была уже отчасти в руках воинствующей оппозиции. Рисковать безопасностью президента было нельзя. Но текст обращения уже был написан в группе спичрайтеров. Мы ему сказали об этом. Он стал настаивать на личной поездке. Злился. Когда по просьбе Илюшина я зашел к нему в кабинет с какими-то новыми аргументами, он в резкой форме бросил мне текст и чуть ли не прорычал: «Вот вы и поезжайте!» И я поехал. По темной столице сновали грузовики с красными флагами, толпа кричала, кто-то уже пел «Смело, товарищи в ногу…». Перед самым выездом Коржаков выдал мне пистолет. «Захвати на всякий случай…» Стрелять я, кстати, умел и нередко захаживал пострелять по мишени в тренировочный зал в кремлевском Тайницком саду.
— Вас ждали на Российском телевидении?
— Российский канал хотя и работал, но был почти на осадном положении. В коридорах на полу, вытянув ноги, сидели солдаты в бронежилетах с автоматами в руках. Я шел по неосвещенному лабиринту, переступая через ноги солдат. Встретили меня молча. Чувствовалось крайнее напряжение. Меня провели в студию, и я стал читать. Потом зачитал тот же текст по радио. От напряжения у меня из носа пошла кровь. Представляете, если бы это случилось в телевизионной студии во время прямого эфира. Вот было бы страху на всю страну…
— Когда пришло понимание, что опасность миновала?
— В Кремле ждали, когда в Москву войдут войска. Переговоры об этом Борис Николаевич вел всю ночь и с министром обороны Грачевым, и с Генеральным штабом. Все тянули время. Министр обороны Грачев требовал от Главнокомандующего письменного приказа. Между тем в центре Москвы всю ночь бушевали митинговые страсти. Одни за Ельцина, другие против. Один из демократических митингов шел около здания Моссовета, на Тверской. Туда по призыву Гайдара стекались демократы. Но часть москвичей, сочувствующих Ельцину, собралась на Васильевском спуске, около Спасской башни. Огромная толпа кричала и требовала, чтобы Ельцин вышел к народу. Выйти президент не мог. По некоторым сведениям, в толпе были снайперы и провокаторы. К тому же Ельцин продолжал затяжные переговоры с силовиками. По инициативе Коржакова к толпе вышел пресс-секретарь. «Ты часто мелькаешь на телевидении, тебя знают, тебе и идти…» Перед самым выходом Коржаков сказал мне, что к Москве уже стянуты войска, «готовые встать на защиту законного президента». Напомню, что генерал Руцкой к этому времени уже объявил себя новым, законным президентом и выпускал указ за указом…
…Я вышел из Спасских ворот. Кто-то из толпы подставил мне под ноги ящик. Толпа на мгновение замолкла. Боже мой! Что сказать? Я совершенно не был готов к разговору с возбужденной толпой, хотя бы и сторонников президента. Начал нести какую-то общедемократическую пургу. Говорил, что Борис Николаевич ведет переговоры. Что он в Кремле. Что демократия победит… А мне из толпы кричат: «Хватит болтать, где войска? Почему медлит Ельцин? Продержится ли Кремль?» Я крикнул, что войска на подходе и занимают позиции. Народ одобрительно загудел. А между тем… после этих успокаивающих слов прошло еще долгих 11 часов, прежде чем войска реально вошли в город…
— На чьей все-таки стороне были москвичи?
— Население не поддержало путчистов. Иначе исход событий был бы иным. Но интерпретаций, в том числе и антидемократического толка, много и до сих пор. Руцкой, Хасбулатов, коммунисты позиционируют себя чуть ли не как герои сопротивления, как борцы за демократию. Нынешние идеологи почему-то не любят вспоминать, какие ставки были на кону, отдают трибуну организаторам неудавшегося государственного переворота. А ведь речь шла о реставрации коммунистического режима. На кону было будущее России.
— Как складывались отношения с президентом после октябрьских событий?
— Борис Николаевич очень тяжело переживал события октября 1993 года. Был психологически травмирован. Его угнетало и то, что обещанные Гайдаром перемены не наступали. Население проявляло нетерпение. После одной из поездок на московский автозавод (задумка была посоветоваться с рабочими), где президента встретили очень прохладно, у Бориса Николаевича появились признаки политической хандры. Он стал реже приезжать в Кремль, все чаще «работал с документами» на даче. Обострились проблемы со здоровьем. Подкрадывалось время больших разочарований. Помощники, понимая, что их прослушивают, все чаще выходили в длинный кремлевский коридор, шушукались и задавали друг другу извечные русские вопросы: «Что делать?», «Куда идем?»
— Личные отношения с президентом не пострадали?
— Сложности начались после печально знаменитой поездки в Берлин, где Борис Николаевич в приподнятом настроении дирижировал оркестром. По результатам поездки был подготовлен обзор прессы. Нашей и европейской. Говорилось о том, насколько пострадал авторитет власти и России. Борис Николаевич все больше стал отстраняться от помощников. Активность падала. Президент замыкался в кругу «неполитических друзей», в окружении Коржакова и его людей. Портились отношения с интеллигенцией, которая видела негативную эволюцию власти и в открытую говорила об этом. В группе помощников вызревало решение, что с президентом надо поговорить начистоту. Коржаков, при всей сложности отношений с ним, нас поддержал. Просчет состоял в том, что мы решили не поговорить с Борисом Николаевичем начистоту, а написать ему строгое письмо. Кстати, о возможных последствиях такого шага нас предупреждал Илюшин, первый помощник, знавший Бориса Николаевича многие годы и лучше нас понимавший особенности его психологии. Президент, говорил Илюшин, не любит оставлять после себя такого рода документы. Но у нас, что называется, ретивое взыграло. Решили, что мы должны четко обозначить свою позицию. И непременно в письменном виде. Так появилось знаменитое «письмо семерых». Илюшин, кстати, хотя и возражал против письма, тоже подписал его.
— Как готовилось письмо?
— Помощники и спичрайтеры готовили идеи, аргументы, предложения, некоторые формулировки. Но окончательный текст из этих кубиков складывал пресс-секретарь. Договорились, что отдадим письмо в самолете, чтобы президент не смог его случайно затерять. Лично в руки Ельцину письмо отдавал по дороге на отдых в «Бочаров ручей» Коржаков. Борис Николаевич, не подозревавший о демарше, стал читать. И по рассказам очевидцев, на глазах серел. Замкнулся в себе и несколько часов ни с кем не разговаривал. Даже с верным Коржаковым.
В последующие поездки президент меня с собой уже не брал. Очень обиделся. Я продолжал ходить на работу в Кремль, но президент больше не звонил и на мои звонки не отвечал. «Дулся»,— говорили мы тогда. Идешь по коридору, навстречу президент: «Борис Николаевич, здравствуйте!» А он отвернется демонстративно и не поздоровается. Некоторое время не подавал руки.
— Так «роман с президентом» и кончился?
— Нет, время многое сгладило. Но не все. Дело в том, что в отличие от других подписантов я не стал просить прощения. И некоторое время спустя в моем кабинете раздался телефонный звонок. Голос президента: «Вячеслав Васильевич, как вы смотрите на то, чтобы поработать за границей? Ватикан подойдет? Заходите, поговорим». Поговорили. Обиды уже не осталось, но некая горечь висела. Потом и она ушла. И вот незадолго до отъезда в Ватикан (я продолжал работать в Кремле) на записи какого-то телеобращения Бориса Николаевича я подошел к нему что-то уточнить, а он, склонившись ко мне, вдруг тихо так: «Я уже подписал указ о вашем назначении. Но… может быть…» И замолчал, отвернувшись в сторону. Я понимал, что прежней близости, а следовательно, и настоящей работы уже не будет. Быть говорящим кремлевским попугаем не хотелось. Да, честно говоря, и поездка в Ватикан, и собор Святого Петра, и станцы Рафаэля уже снились мне по ночам… И я тягостно выдавил из себя: «Вы же, Борис Николаевич, приняли решение…»
Президент и бровью не повел. А вскоре еще раз доказал, что он настоящий русский мужик. Все мелочи в сторону…
Дело в том, что, когда посол направляется за границу, ему могут присвоить ранг Чрезвычайного и Полномочного, а могут и сказать: вы там поработайте годик в качестве посланника, а мы потом решим. Вот и со мной чуть было не произошла такая же история. Идет коллегия МИДа. Выступает кто-то из заместителей министра. Когда речь зашла о моем назначении в Ватикан, я слышу: «Вы же, Вячеслав Васильевич, не профессиональный дипломат. Дать вам сразу высший ранг не совсем корректно. Потерпите годик, поработайте, мы вам потом все дадим».
Ну что тут спорить, тем более что дипломат был по-своему прав. Тем не менее, приехав в Кремль, я позвонил Борису Николаевичу и попросил о встрече. «Борис Николаевич, — схитрил я, — а ведь нас с вами обманули». «Как так?» — поднял брови президент. «А так: вы говорили с Козыревым о Чрезвычайном и Полномочном, а он не дает». — «Как не дает?» Я рассказал ему историю с коллегией. Борис Николаевич поднимает трубку телефона, где написано «Козырев». Прямая связь. Ни слова не говоря, не объясняясь, сурово так: «Это по поводу Костикова. Я же сказал, что Чрезвычайный и Полномочный». И хрясь трубку на место. Через 15 минут в мой кремлевский кабинет звонит помощник Козырева: «Вячеслав Васильевич, вышло недоразумение, вопрос улажен. Вы Чрезвычайный и Полномочный». Так что с тех пор и поныне ко мне можно обращаться: «Ваше превосходительство». Друзья в шутку так и делают…
— Но ваша дипломатическая карьера как-то очень быстро оборвалась…
— Не потому, что я оказался неспособным к дипломатической работе. Имею благодарность министра Евгения Примакова за высокое качество аналитической информации из Ватикана. Но дело в том, что мы, помощники президента, настолько были погружены в политику, настолько заражены ею, что сразу переодеться в дипломатический смокинг у меня никак не получалось. И приехав в Рим и вручив Иоанну Павлу II верительную грамоту, я сделал первый непростительный для дипломата шаг: сел писать книгу о своей работе в Кремле — «Роман с президентом». Тайны из этого я не делал, и слухи скоро доползли до Москвы. И вот уже из МИДа за подписью замминистра идет телеграмма: «…В дипломатической практике не принято, чтобы действующий посол писал о действующем президенте». Но это была еще не гроза. А легкие раскаты грома. А между тем и друзья, приезжавшие из Москвы, и жена предостерегали: будут неприятности. «Но почему?» — удивлялся я. У меня было внутреннее убеждение, что пишу-то я во благо президента, что хочу предостеречь. Ну и прочая наивная чепуха.
— Как же вы утратили кремлевскую бдительность?
— Не бдительность была утрачена, а резко менялась ситуация в стране. Из Ватикана московские события виделись не так ясно. А время катило к избирательной кампании 1996 года. Телевидение Гусинского в оценках ситуации столкнулось с телевидением Березовского. И я попал между двумя мощными олигархическими жерновами. «Медиа-Мост» Гусинского работал против Ельцина. НТВ прислало ко мне в Ватикан телевизионную группу. «Для хорошего интервью по поводу вашего романа». Журналисты знают, как это делается: записывается много слов, потом все это просеивается, шинкуется, переверстывается, а нередко и перевирается в зависимости от политического заказа. В результате от моего благожелательного в отношении Бориса Николаевича — так мне казалось из ватиканского далека — интервью остались одни фиги в кармане. Президенту, естественно, доложили. Возникла угроза немедленного отзыва. Министром иностранных дел к этому времени уже стал Примаков. Получаю телеграмму, подписанную замминистра: «Предлагаем вам вылететь в Москву первым же рейсом «Аэрофлота». Сурово! Не просто выехать, а первым же рейсом. Прощай, Ватикан, прощай, папа. Сказал жене, чтобы собирала вещи, и без всякого багажа в аэропорт…
— Получили сильную выволочку в МИДе?
— Не так все просто. Возникли нюансы. Резко отозвать посла без видимых причин в дипломатической практике считается оскорблением для принимающего государства. Примаков это хорошо понимал. Прихожу к Евгению Максимовичу в кабинет на Смоленской. Он мне: «Вынужден со всей строгостью сказать вам…» А сам улыбается своей неуловимой, таинственной улыбкой. Оправдываться в такой ситуации бесполезно, нелепо. «Вы поняли свою ошибку?» — «Все понял, Евгений Максимович...» — «Ну тогда и поезжайте обратно… Время покажет…» И я уехал и еще полгода дышал воздухом Рима, ходил по Аппиевой дороге. Немного работал. И если бы не повторное напоминание президенту от одного кремлевского «доброжелателя» о том, что Костиков-то все еще там сидит, я бы проработал в Ватикане полный срок.
— С Иоанном Павлом II общались?
— Посол в Ватикане присутствует на всех формальных богослужениях. Всегда есть возможность попросить об аудиенции. При мне завязывалась сложная интрига об организации встречи, так и не состоявшейся, патриарха Алексия II с Иоанном Павлом II. Так что посольский фрак надевать приходилось довольно часто. Кстати, о фраках. Оказалось, что Ватикан — это единственное место, где дипломатический протокол предусматривает фрак, а не смокинг. Жене еще в Москве сшили длинное темное платье, соорудили шляпку с черной вуалью. Мы с женой в шутку называли наряд донна Анна у гроба Командора. Вячеслав Зайцев, кстати, шил. А фрак пришлось покупать в Риме. МИД выделил специальные деньги, потому что хороший фрак — это дорого.
Папа очень интересовался русскими делами, так что приходилось организовывать постоянные визиты, встречи. Да и личные отношения сложились хорошие. Удивительный был человек. Обладал какой-то магией. Был очень чувствителен к юмору. Вспоминаю один эпизод. Известный режиссер и очень хороший художник Дмитрий Крымов предложил написать портрет Иоанна Павла II. Продвигать эту шальную, как показалось вначале, идею пришлось мне. Были переговоры с папским нунцием в Москве, телеграммы в Рим. И вот портрет готов. Приезжаю с папским нунцием в мастерскую к Крымову. Снимается с подрамника вуаль… И что же мы видим? На каком-то подломанном покосившемся стуле как-то бочком сидит Иоанн Павел II. Кисть не репинская, не суриковская — скорее в стиле Сутина или Модильяни. И смотрит папа так, словно хочет спросить: а как же братцы, я очутился тут, в Ватикане? Что я тут делаю?
И вот Крымов едет, чтобы лично вручить понтифику портрет своей неспокойной кисти. Личные покои. Чинная группа кардиналов в красном. Когда упала вуаль, кардиналы просто остолбенели. Зависла пауза. Нашелся один Иоанн Павел II: «Не бойтесь, это я»,— промолвил он. Вспомнил к месту слова воскресшего Христа перед изумленными учениками.
— После скандала с «Романом с президентом» и возвращения в Москву были сложности с трудоустройством?
— Первый, кто мне позвонил с предложением работы, был Бидзина Иванишвили. С его банком у меня были давние отношения. Они устраивали презентацию моего романа «Диссонанс Сирина», переиздание повести «Последний пароход». Но мне подумалось, что в банке мне, скорее всего, будет отведена роль свадебного генерала, и я отказался. В конечном счете я соблазнился предложением поработать в группе «Медиа-Мост».
— Сейчас, надеюсь, вы живете вне острых политических конфликтов, мирно пишете для «АиФ».
— Поколение шестидесятников и семидесятников уходит в историю. В политику пришли новые люди, новые нравы, новые понятия. Политика стала сложнее, но и скучнее. В бюрократической паутине вязнет все живое. В новой политике все меньше искреннего чувства, больше конъюнктуры, коммерческого расчета. Времена Ельцина вспоминаю со смешанным чувством удивления и благодарности за то, что судьба свела меня с такими людьми и такими событиями. Иногда в какие-то особо памятные дни — как события 3—4 октября 1993 года — достаю и перелистываю дневник: две большие амбарные книги, которые хранились у меня в кремлевском кабинете в сейфе, оставшемся со сталинских времен. Там все расписано, порой поминутно. Когда-нибудь дойдет время и до него… Пока не время…
— Уходя в последний раз из своего кремлевского кабинета, неужели не захватили что-нибудь на память?
— Мелькнула мысль отвинтить массивную бронзовую ручку от кабинета. Ведь он располагался как раз напротив мемориальной квартиры Ленина в Кремле. Возможно, заходя к соратникам, Ильич держался и за эту ручку. Но не решился. Впрочем, мне достался один совершенно необычный и, можно сказать, исторический сувенир. Рабочие хозяйственной службы Кремля, с которыми у меня сложились добрые отношения, при прощании вручили мне большой сверток. Оказалось — только не падайте со стула — последнее знамя СССР. Огромное, красное, советское, с серпом и молотом. Знамя с кремлевского флагштока снимали те же рабочие 25 декабря 1991 года, и оно долго хранилось, никому не нужное и забытое, на хозяйственном складе в Кремле. Интересная деталь: когда над Кремлем поднимали новый символ России — триколор, его повесили вверх ногами. Эту историю мне рассказал, а потом описал в своей книге «Посторонний в Кремле» мой старый друг, корреспондент кремлевского пула Борис Грищенко.
Я не сторонник коммунистов, но в дни рождения, когда в гости на дачу приезжают старые, в том числе и кремлевские, друзья, я расстилаю советский флаг на траве, и без всякой иронии, а скорее с ностальгией мы вспоминаем слова старого гимна: «Союз нерушимый…» И хочется выпить. В том числе и за Бориса Николаевича. O tempora, o mores…