Странные города Нью-Йорка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Странные города Нью-Йорка

Очень интересно странствовать по маленьким американским городам. Это вовсе не провинциализм; само понятие провинции ненавистно мне, потому что прежде всего оно обозначает униженное состояние духа. Провинциалом можно быть во многомиллионном городе, а можно жить на отшибе и заставлять целый мир прислушиваться к себе; не надо же напоминать вам, что Лев Толстой, Фолкнер, Лакснесс или Пабло Неруда провинциалами не были, хотя и жили в провинции.

Позже я вспомню еще о встречах в американских городишках, где все отношения обнажаются и люди запоминаются каждый в отдельности, а не толпой сразу. Рожденный, воспитанный и выросший в старинном большом городе, я полюбил маленькие американские города, а величайший конгломерат таких городишек — Нью-Йорк.

Поверьте, что сказанное — не красного словца ради. Административно весь Нью-Йорк распадается на несколько районов, каждый из которых с европейский город: Куинс, Бруклин, Бронкс, Ричмонд… Но мы привычно зовем Нью-Йорком район Манхаттана с его небоскребными чудесами и статуей Свободы у входа в порт. Остров Манхаттан, откупленный за очень дешевую цену у индейцев, некогда живших здесь, колоритен, многоголос, а его скалистая земля ценится дороже, чем что бы то ни было построенное на этой земле: квадратный дюйм ее, то есть квадратик, каждая сторона которого — в пять клеточек нашей школьной тетради для арифметики, стоит сейчас двадцать пять — тридцать долларов. Вы конечно же читали, что в Нью-Йорке живет больше итальянцев, чем в Неаполе, больше ирландцев, чем в Дублине, больше евреев, чем во всем Израиле; украинцев, по очень приблизительным данным, в Нью-Йорке тоже больше, чем, скажем, в Сумах. Но самое удивительное, что все эти национальные поселения внутри гигантского города четко зафиксированы, традиционно разделены и, проезжая сквозь китайский район, где даже телефонные будки построены в виде пагод, пуэрто-риканский или негритянский Нью-Йорки, немецкий Йорквилль, читая вывески на польском, испанском, венгерском или хинди, не можешь избавиться от мысли о несмешиваемости частей в здешней болтушке. Маленькие городки Нью-Йорка ошарашивают вас китайскими ресторанами (я даже храню один из счетов, выписанный по-китайски, — поди проверь…) или забулдыгой, орущим на перекрестке неприличную словацкую песню, которую все равно никто не может понять. Я пишу свою книгу для людей, многое об Америке прочитавших, в том числе о Нью-Йорке, державших в руках множество томов — от Америго Веспуччи до Валентина Зорина, — но забудьте на мгновение о них, зажмурьтесь и представьте себе географическую карту, сжавшуюся до размеров почтовой марки, где все языки и обычаи соседствуют так, как было это возможно только на развалинах легендарной Вавилонской башни. Нью-Йорк иногда и кажется мне этой самой башней, но не растущей вверх, а растянутой по плоскости.

Здесь допустимы всяческие акценты, и чаще всего никто не интересуется вашими манерами; я видел человека, писавшего на клумбу возле Линкольн-центра и оравшего, что таков национальный обычай. Впрочем, полисмен прервал это очаровательное занятие.

Тед Солотарофф, четыре поколения назад бывший бы Федей Золотаревым, потому что его предки прибыли из Одессы, трудится на Пятой авеню, в самом центре Манхаттана. Он главный редактор журнала «Америкэн ревью», всю жизнь в Нью-Йорке и не имеет о нем понятия как о целом. Разве что о своем районе, о квартире, где из окон спальни видна наступающая и разрастающаяся пуэрто-риканская зона города, о своей семье. Он знает о многом из того, что происходит в окрестностях квартиры, — где столкнулись автомобили, где гараж подешевле, где можно в воскресенье купить водку (по религиозным соображениям спиртным в воскресенье не торгуют, но Тед атеист). Кроме того, Солотарофф прекрасно знает современную литературу Америки: его журнал печатает отрывки из книг, имеющих быть опубликованными в «Бентем букс» — огромном издательстве, которому принадлежит и журнал. Отношение у Солотароффа к Нью-Йорку примерно такое же, как у меня, скажем, к московской гостинице «Россия», когда я в ней живу. Мне известно, что на четных этажах моего крыла расположены буфеты, а на первом и втором — бар, парикмахерская и ресторан. Пожив в одном номере какое-то время, я могу узнать, кто обитает рядом, а могу и не узнать, потому что живущий рядом человек занят совсем другим делом и мне не нужен. Так же, как, впрочем, и я ему. Гостиницы заселяются в основном людьми деловыми; Нью-Йорк — величайшая гостиница в мире. Есть в ней номера-люкс, общежития и ночлежки; есть в ней даже рестораны с национальной кухней и киоски сувениров из разных стран. Но особенно пышно представлено здесь главное из гостиничных чувств — ощущение временности, неосновательности твоего пребывания на земле по двадцать семь долларов за квадратный дюйм. Я уже говорил, что люблю провинциальные городишки Америки — там есть некая основательность бытия. Нью-Йорк — конгломерат особенных городишек, движущихся в разные стороны, словно несколько цыганских таборов, на какое-то время поставивших свои шатры по соседству.

В Нью-Йорке полезно быть гостем, потому что многие крупнейшие музеи, абсолютное большинство театров Америки, ее главные издательства и газеты, наконец, магазины и барахолки располагаются здесь. Но жить в Нью-Йорке годами скучно и тяжело. «Чуть заводятся деньги, — говорит мне Тед Солотарофф, — я стараюсь хоть на несколько месяцев уехать отсюда. Мне, как, наверное, любому редактору, время от времени надоедают писатели — большинство американских литераторов обитает здесь, в Нью-Йорке, — надоедают разговоры о литературе и письменный стол в кабинете с неизбежной серой стеной брандмауэра за окнами. Маленький городок, расположенный вокруг моей квартиры, привычен и неинтересен, как всякая примелькавшаяся окрестность. Переезжать в картинно-богемный Гринич-Вилледж, так поражающий иных провинциалов, не хочется, потому что это довольно захолустное местечко в Нью-Йорке, населенное представителями разного рода искусств. Там очень много позеров, там громогласно рассуждают об изящной словесности, размашисто жестикулируя, картинно болтают на перекрестках, — все это забавы для пижонов. В Нью-Йорке надо заниматься своим делом и знать цену себе; переход из одного здешнего поселка в другой может оказаться маршем в полное забытье, понижением в должности, исчезновением из поля зрения той части Нью-Йорка, которая хоть как-то интересовалась тобой. Всеми сразу в этом городе никто не интересуется, и нет такого человеческого существа, включая президентов, астронавтов и знаменитых факиров, которым бы одновременно заинтересовался весь город. В Нью-Йорке, чтобы хоть как-то оказаться замеченным, надо быть яркой индивидуальностью и при том иметь немало голосистых друзей…»

Все верно. В Нью-Йорке читают гораздо больше, чем где бы то ни было в Америке, — книжных магазинов здесь множество, и литература разнообразнее, чем где бы то ни было. В каждом из нью-йоркских поселков читают свое — где Фолкнера, где Достоевского, где Болдуина, где Камю, а где и детективчики попроще, коммерческое чтиво или порнографию. То же самое с газетами: иные районы и даже улицы города выпускают собственные многостраничные периодические издания. В Америке вообще почти никто не читает по две газеты, в Нью-Йорке тоже; каждый — одну, у каждого — своя. Информированность избирательна, региональна во всем: по разным национальным, имущественным, территориальным, вкусовым и прочим группам, я не знал, что людей можно рассыпать по такому множеству ящичков, задвигающихся в несхожие между собой комоды.

Все тот же Тед Солотарофф, прекрасный знаток литературы, рассказал однажды за кофе мне и популярному нью-йоркскому прозаику Доналду Бартелму историю о том, что его потрясло в Советском Союзе, а точнее — в городе Киеве.

Как-то утром Солотарофф, посещавший СССР по приглашению Союза писателей, решил починить свои туфли, износившиеся с непривычки, — по Нью-Йорку они обычно разъезжали в автомобиле, а здесь, одетые на стопы хозяина, подолгу разгуливали пешком. Пока сапожник приводил туфли в порядок, Солотарофф с Виктором Рамзесом, своим советским переводчиком, начал выяснять, естественно, на английском языке, во сколько ему может обойтись этот ремонт. Сапожник прислушался к речи своего заказчика и поинтересовался, откуда же тот приехал в наши края. Тед сказал, что из Америки, и признался в своей причастности к литературе. Тогда сапожник спросил, знаком ли писатель Теодор Солотарофф с писателем Теодором Драйзером. Тед ответил, что в некотором роде знаком, читал кое-что. Тогда сапожник сообщил, что сейчас в третий раз перечитывает «Сестру Керри», а вообще-то дома у него есть собрание сочинений Теодора Драйзера и это его любимый писатель…

«Ты представляешь, — обратился Солотарофф к Доналду Бартелму, — чтобы нью-йоркский сапожник читал все твои книги?» Доналд резонно возразил, что он не Теодор Драйзер. «Ну хорошо, а можешь ты представить себе нью-йоркского сапожника, который прочел Драйзера?» Бартелм не мог. И я не мог, и Солотарофф не мог, и, самое главное, нормальному здешнему сапожнику пришлось бы долго объяснять, зачем ему надобно читать такие толстые и такие непростые романы, написанные бог весть когда. (В Нью-Йорке время летит очень быстро, и тридцатые — сороковые годы, не говоря уж о начале века, там относятся к периоду «бог весть когда»…)

Среднеподготовленный советский читатель знает американскую прозу не хуже, чем среднеподготовленный американский читатель знает ее же, — с этим не спорят и в США. Мы издаем у себя множество американской литературы; практически все серьезное, что появляется на книжном рынке Соединенных Штатов, выходит у нас лишь с небольшим опозданием. Наших же книг в Америке не издают почти совершенно, а собственные читают выборочно, притом каждую в своем городке. В каждом районе собственная мода на книги, и если роман Алекса Хейли «Корни» расходится сейчас в западной части Нью-Йорка, как жареная кукуруза перед футбольным матчем, то это вовсе не значит, что иные магазины восточной части города смогут продать больше пяти экземпляров «Корней», пусть даже эта книга стремительно приобрела общенациональную известность. Я же говорил вам, что этот город состоит из множества поселков, сжавшихся в одно целое, но разделенных нерушимостью незримых границ. В Нью-Йорке вам просто более или менее деликатно дадут понять, что вы заблудились не в своей зоне. Один раз в районе девяностых улиц в меня запустили помидором: я совершенно забыл, что это пуэрто-риканский район, но ретировался после первого же предупредительного помидорного залпа. Согласно всей статистике, мне еще повезло: санкции могли быть куда более грозными — начиная с обыкновенного мордобоя…

А ведь можно же сходить в музей Гуггенхейма, где постоянно разворачиваются выставки новомодных художников, — это на перекрестке 5-й авеню и 89-й улицы. Совсем рядом — на противоположной стороне 5-й авеню, возле перекрестка с 82-й улицей, Метрополитен-музей с одной из богатейших в мире сокровищниц древнего и классического искусств. Возле 70-й улицы — замечательная живописная коллекция Фрика, вся 57-я улица в частных галереях. Это ведь я назвал только несколько сокровищниц скульптуры и живописи, расположенных очень компактно на Манхаттане. А есть еще галерея средневекового искусства — Клойстер; есть музеи естествознания, истории, мастеров-примитивистов. А в одном только Линкольновском центре на 65-й улице — знаменитая «Метрополитен-опера» и драматический театр штата Нью-Йорк; еще в двух шагах по Бродвею — целое гнездо разнородных театров, среди которых есть очень хорошие. Кроме того, имеются театры «вне Бродвея» и даже «вне вне Бродвея». Причем для посещения театров и музеев вовсе не обязательно быть человеком состоятельным — в большинстве музеев установлены дни, когда вход вообще свободный, а в некоторых театрах есть недорогие места, с которых все и слышно, и видно. Но жители городишек, составляющих неизмеренный Нью-Йорк (никто не знает, сколько местечек соседствует в этом мегаполисе, считается, что сегодня они населены более чем восемью, а возможно, даже пятнадцатью миллионами людей), не часто толпятся перед театрами по вечерам. Сколько я ни бродил по музеям Нью-Йорка, мне почти никогда не было в них тесно — и залы просторны, и посетителей не в избытке.

Что ж, верно: я не люблю толчеи случайных людей в музеях. Не люблю, когда художники становятся модными и никто уже не размышляет о том, зачем они, просто надо увидеть. Случайные и невдумчивые зрители оставляют художника в одиночестве, даже стоя толпою вокруг него; уединение творца прекрасно, одиночество его — гибельно. Этрусским вазам из Метрополитен-музея скучновато за колоннами, сквозь которые они хотят разглядеть искреннего, несуматошного друга. Этрусские вазы оценены — они бесценны; бесценен Рафаэль, Леонардо тоже бесценен, и многие братья их — сквозь века (и «Герника» Пикассо, которую кто-то из нью-йоркских болванов прямо в пустом зале музея оросил струей красящего аэрозоля, бессмертна: просто в одном из странных городишек Нью-Йорка ее терпеть не могут). Ах, до чего богаты здешние экспозиции! В Нью-Йоркских музеях хорошо думается о вечности и одиночестве (я очень боюсь одиночества, всю жизнь бегу от него — до последнего своего мгновения бежать буду, до того, как неизбежно уединюсь), но здесь — несколько слов об одиночестве человека, чья жизнь давно и поучительно состоялась. Записываю эти слова после того, как в галерее «Забриски» на 57-й улице (восьмой этаж, вход в выставочный зал прямо из лифта) посетил экспозицию Александра Архипенко: цветные скульптуры.

Александр Порфирьевич Архипенко родился в Киеве, там же учился и перед тем, как эмигрировать в 1908 году, в Киеве же начал выставляться, показав несколько цветных скульптур. На первой его выставке, где изваянный «Мыслитель» был красного цвета, полицейский чин ткнул в гипс перчаткой, подозвал автора и вопросил, о чем мыслитель думает и почему он красного цвета. Позднее в своих автобиографиях Архипенко вспоминал этот эпизод многократно, рассуждая о специфике восприятия художественных символов нижними чинами полиции. Итак, в начале столетия Александр Порфирьевич из Киева уехал, пожил в Петербурге, в Москве, а в 1908 году подался за границу. В своих воспоминаниях Илья Эренбург пишет об Архипенко как об одном из авторитетнейших завсегдатаев знаменитой парижской «Ротонды». Много и хорошо писали о нем Вера Мухина, Игорь Грабарь; старые работы его сохранились в музеях (в Киевском музее украинского искусства одна экспонируется до сих пор). Но жизнь Александра Архипенко — сквозь творческие успехи и неудачи, сквозь деловые и семейные пертурбации, сквозь пол-Европы, триумфально пройденной с выставками, — продолжалась в Америке — на корабле «Монголия» он прибыл в Нью-Йорк тридцатых годов. Ученики уже срывали аплодисменты; Мур, Кальдер, ставшие классиками современной скульптуры, заносчиво-благодарно кланялись Александру Архипенко. Сам же он, демонстративно чуждаясь политики, искал и строил в Нью-Йорке город для себя самого, с доступом для очень немногих; даже городок — для друзей.

Но города не было. Мне жутковато читать авторские карандашные надписи на эскизах Архипенко, где спутались русские, украинские и английские слова. Он, один из творцов нового языка скульптуры, — как сам считал, искусства для масс, — доживал в одиночестве и в бессловесности. Однажды сердце Александра Архипенко остановилось. Скульптора похоронили в нью-йоркском Бронксе, на кладбище Вудлавн. Работы остались — удивительные по дерзости, сродни живописи Пикассо, а по загадочной строгости — восточной керамике, поразительный сад, где столько корней… Но вот города своего не было у Архипенко в Нью-Йорке — ни у живого, ни у мертвого, я ходил по холодной и пустой галерее «Забриски», разглядывая удивительные архипенковские работы, и глаза болели. Ау, где ты, Киев, где ты, Москва?! Захотелось выпить с кем-нибудь за вечность Архипенко, но, кроме девушки с каталогами, что сидела в углу, никого в зале не было, а девушка ж на работе…

Нью-Йорк, пожалуй, больше, чем другие города США, позволяет тебе роскошь публичного уединения, накопив немало вполне уютных артистических европейских кофеен, где можно потягивать свежесваренный коричневый ароматный напиток и разговаривать с приятелями об искусстве. И все же это не было архипенковской «Ротондой» — всего-навсего привычные буфеты, разбросанные по этажам гигантской гостиницы: свой для номеров-люкс и свой для общежития. Где вы жили, Александр Порфирьевич Архипенко?..

Когда-то я еще раз нарушил правила и, остановившись на автомобиле в центре негритянской зоны, Гарлема, города в Городе, зашел в маленькое кафе на 122-й улице. Несколько черных лиц поднялось навстречу мне от чашек, и я не могу назвать их выражение дружелюбным даже сегодня. Полисмен неслышно подошел сзади и взял меня за плечо; полисмен был вежлив: «Уходите отсюда, сэр. Ни вам, ни мне эти неприятности ни к чему…» Меня в Гарлеме совсем не хотели видеть.

Ах, как он демонстративно сияет, Нью-Йорк! Десятки миллионов электрических лампочек освещают его квартиры, сорок восемь тысяч светофоров мигают на перекрестках, полторы тысячи вагонов метро и сто десять тысяч лифтов развозят его обитателей по домам. Мы уже знаем, что такое энергетический кризис для Нью-Йорка; что такое моральный кризис, город узнаёт бесконечно и не всегда верит себе: горько это…

Ах, как здесь бывает весело! Вы и вправду не заскучаете, если отыщете в Нью-Йорке свой собственный городок, где можно будет спать, есть, развлекаться, ездить на автомобиле до работы и домой, а также на прогулки. В Нью-Йорке зарегистрировано около двух миллионов легковых автомобилей (правда, восемьдесят пять тысяч из них ежегодно крадут) — на каждый автомобиль приходится всего одиннадцать сантиметров тротуарного бордюра для стоянки, даже детскую коляску не запаркуешь на такой площади. Значит, не все машины останавливаются у тротуаров в одно время; часть живет за пределами города, часть — в подземных и многоэтажных гаражах, а часть ездит из одного нью-йоркского городка в другой, разыскивая причалы, притормаживая у почтовых ящиков, похожих на наши мусоросборники, выкрашенные в синий цвет. Автомобили кружатся как люди, заблудившиеся в пустыне. Я вам говорил, что люблю маленькие американские городишки, — все дело в том, что один из городишек непременно должен быть твоим собственным. Иначе эта масса домов, городов и людей превратится в пустыню, изуродует все твои реакции на мир и день за днем начнет вбивать в тебя безнадежность и злость. Не дай бог. Люди, выстроившие Нью-Йорк, много трудились, плоды их усилий впечатляющи и разнообразны, многие дома поразительны — нелегко было построить такое. Но для кого?

Впрочем, при желании здесь каждый сыщет то, что искал. Любитель порядка выяснит, что в Нью-Йорке около тридцати тысяч проституток, запрещенных официально, но тем не менее процветающих; деловой человек найдет здесь сто тридцать банков и две с половиной тысячи больших предприятий, но, к ужасу своему, узнает, что в городе совершается за год двести тысяч покушений. На территории в пятьсот двадцать квадратных километров — не так уж много — людей живет раза в три больше, чем в Норвегии, побольше, чем в Болгарии или Швеции; такой уж это населенный пункт…

В разговоре о Нью-Йорке цифры очень красноречивы — они выстраивают хоть примерное представление о городе как о целостности, во всех других измерениях он никогда не производит впечатления цельного.

А знаю ведь я города на свете, старающиеся сразу же сделать тебя старожилом и своим человеком, едва в них приходишь; таков для меня Париж. Лондон постоянно пытается поставить тебя на место, объясняет, где тебе следует ходить, а куда ходить не по рангу; по крайней мере он небезразличен. Нью-Йорку, если ты в нем не свой, на тебя наплевать.

…С моим американским гостем, провинциальным врачом, шли мы узкими улочками старого Киева и наткнулись на человека, прикорнувшего у тротуарной кромки. Американец вздрогнул и бочком отошел к стене; я наклонился к лежащему — человек был жив, но мертвецки пьян и единственно в чем нуждался — в добродушном ангеле-хранителе, который еще в течение двух-трех часов сбережет его от милиционера. Я оглянулся: американец с непонятной для меня прытью умчался на два квартала вперед — пришлось его догонять. «Ты знаешь, я редко бываю в больших городах и подумал сразу же, как поступил бы в Нью-Йорке, — сказал мне гость. — Я прежде всего решил, что человек, наверное, убит и теперь могут быть неприятности. А затем я подумал, что не следует в большом городе подходить к незнакомцу. Даже пьяному. Даже храпящему на тротуаре. Ты прости…»

В этом городе рождается сто тридцать тысяч детей в год, умирает восемьдесят пять тысяч человек, а три тысячи ежегодно исчезает неведомо где, и никто их никогда не находит.

Я сам не раз видел, как люди не замечали друг друга, сталкиваясь плечами, падая на улице и проталкиваясь в автобус. Нью-Йорк не только объединял, но и разъединял их. Он не учил думать о вечности — разве что о Страшном суде: у большинства новоприбывших провинциалов возникала, думаю, именно эта мысль.

Треть города занимают старые постройки, из тех, что зовутся у нас «аварийными», — ежедневно бульдозеры рушат несколько домов, а люди из них расползаются по соседним зданиям, словно так и должно быть. Словно бедный гаитянский или пуэрто-риканский поселок испокон веков выгорожен здесь, прикреплен к телу странного архипелага городов Нью-Йорка, где есть места очень сытые, красивые и богатые, а есть и попроще. Нью-йоркские города мигрируют, вторгаются друг в друга и снова расходятся, чтобы не встретиться никогда; Гарлем, легендарное негритянское гетто, был когда-то аристократическим голландским жилым районом…

А ведь Нью-Йорк молод, как и все американские города; на пороге прошлого века в нем жило менее ста тысяч человек; недавно я вычитал, что одного из героев американской революции захватили в плен и повесили в глухом лесу, как раз на том месте, где нынче зеленеет стеклами гигантская спичечная коробка здания ООН. Сейчас во многих районах Нью-Йорка на дереве повеситься невозможно — деревьев нет или это хилые заморыши, чудом выстоявшие в бензиновых испарениях. Правда, знающие люди говорят, что достаточно полежать на уровне нью-йоркской мостовой в течение двух-трех часов — и толстый слой выхлопных газов удавит даже слона. Впрочем, слоны в центре Нью-Йорка не валяются, а пьяных собирает полиция и складывает штабелями в районе нижних улиц Манхаттана, знаменитом Бауэри — на самом низком из нью-йоркских этажей. Это уже последний из городов Нью-Йорка — город у выхода, Бауэри…

Нью-Йорк — это вещь в себе, всеамериканский проходной двор со своими законами и собственной внутренней жизнью; но даже для случайного визитера Нью-Йорк очень зрелищен — это всегда спектакль для пришельцев, где зрители и актеры разделены очень непрочным барьером и постоянно обмениваются местами. Мы говорили уже с вами, сколь интересен и разнообразен Нью-Йорк, если он ждал вас в гости или по крайней мере вы, не теряя времени, познакомились и подружились с ним на уровне своего гостиничного отсека, иначе ощущение будет жутким, ибо кажется, что Нью-Йорк пустынен. Обожжет ощущение, что ты этаким верблюдом ползешь сквозь пустыню от оазиса к оазису, а упадешь на песок между колодцами — никто и не наклонится. Все следы здесь засыпаны барханами времени — ведь и вправду представьте себе, сколько людей вошло сквозь этот город в Америку и прошло сквозь него незамеченными.

Пустыня не сохраняет следов; только что вспомнилось, как лежал я ночью в своей комнате на двадцать первом этаже дома, высящегося на углу 50-й улицы и 3-й авеню. Внизу выли полицейские машины; я подумал, каково же тем, кто живет десятью или — не дай бог — двадцатью этажами ниже. Третий ведь раз подолгу живу на этом континенте, а никак не привыкну. Но погодите, ведь это для моего блага полицейская сирена пугает разбойников (те, впрочем, не очень ее боятся); бытовых преступлений очень еще много — глупых, циничных, необъяснимых.

Сегодня, к примеру, метро возле нас не работало в течение получаса. Некто Ричард Пратт, сорока пяти лет, заскучал после полудня в гостинице «Кенмор» на 23-й улице, где он остановился несколько дней назад. В два часа дня вышел из гостиницы, спустился в ближайшую станцию метро на углу 23-й улицы и Лексингтон-авеню, увидел там стоящего на краю перрона тридцатипятилетнего Джулиуса Скалки, ожидающего поезда домой, в сторону Бронкса. Когда поезд приблизился, Пратт столкнул Скалки под колеса. Просто так столкнул. Убийца и жертва не были знакомы. Убийство скуки ради. Или почему?

Заниматься учетом нью-йоркских психопатий — дело неблагодарное и мало кому удающееся. В случаях, подобных сегодняшнему, меня больше всего поражало то, что были они привычны; небоскребы и дома пониже не пошатывало от удивления, город не испытывал желания обвалиться в Гудзон, а неподсчитанные миллионы людей бродили по улицам, наверняка зная, что сегодня еще один из прохожих непременно угробит другого прохожего — просто так. Вот к этому «просто так» и не привыкнешь. Ни за что нельзя привыкать к этому. А ведь многие в Нью-Йорке не знают, что ежедневно происходит несколько интереснейших выставок; что в «Метрополитен-опере» идет «Аида» и в кассах есть еще недорогие места, можно бы и пойти; на Бродвее и вне Бродвея играют в театрах всё — от Чехова до Олби и веселого, малопристойного мюзикла «Волосы», десяток лет не сходящего со сцены. Только все представления и выставки разбросаны по городам Нью-Йорка, интересные книги, каждая из которых в бумажной обложке стоила не дороже двух-трех пачек сигарет, продавались рядом и в то же время за тысячу миль отсюда.

…Я же вам говорю — вышел на перрон, толкнул человека под поезд, поглядел, как железные колеса перемяли живую плоть. Хотел потом сесть в метро и прокатиться. Не вышло. Арестовали.

Или еще одна история, интересная для меня и реакцией пострадавшей стороны. Была этой стороной стотрехлетняя Хетти Ирвин. Названная долгожительница переходила улицу в Бруклине. Двое мальчишек — двенадцати и четырнадцати лет — толкнули старушку на мостовую и забрали у нее кошелек с мелочью на два доллара. Шли по улице люди; автомобили объезжали старушку, которая выделывала невесть какие самозащитные фортели в объятиях двух мальчишек. «Если бы у меня был револьвер, — сказала бабуся дежурному полисмену, — я конечно же прикончила бы обоих…»

У нас пишут о разных нью-йоркских безобразиях, благо примеров множество; я выбрал те два из них, на которые, по-моему, в нашей прессе не натыкался. Ведь ужасно, что есть в Нью-Йорке такие вот маленькие злобные городишки, где старуху ударят во имя двух долларов — и никто не удивится: мало ли что случается в наших песках! Да какие там пески при всем при том — везде народу полно, магазины возле Таймс-сквер, в том числе книжные, работают круглые сутки, и старухи из других городков, побогаче той бруклинской, прохаживаются, и очень тоскливо доживающим женщинам. Если старухам становится очень страшно, они могут купить себе однозарядные пистолеты или готового на все спутника противоположного пола (был такой фильм у Джона Шлессингера «Полуночный ковбой» — о красивом высоком мальчике Джо, едущем в Нью-Йорк аж из самого Техаса в злое свое и старушечье одиночество; он часть индустрии по преодолению пустоты — недоброй, специфической).

А еще для обуздания одиночества можно купить днем и ночью механических соловьев в белых ивовых клеточках. Соловьи, как и в сказке Андерсена, сплошь китайского происхождения и свистят от батареек, заложенных в дне клетки.

Как-то я купил на сорок второй улице — средоточии всенощной торговли — даже не соловья, а камешек в клетке. Камешек лежит на мягкой подстилочке — обычный кусочек гранита с зашлифованными углами, и зовут его просто: «домашний камешек». Их уже продали больше двадцати миллионов только за последние полгода, это стало модным — иметь собственный камешек в клетке, менять ему подстилку, купать…

Люди, города — бывают они одиноки по-своему, но любое из одиночеств ужасно, любое — укор и вызов всему человечеству, потому что очень страшно, если человеческое существо, гомо сапиенс, погибает от безлюдья в окружении нескольких миллиардов существ того же биологического вида.

Люди придумали множество способов избавляться друг от друга насовсем или на время; иногда при этом дается традиционное в Америке обещание: «Ай’л колл ю», — что в расширенном переводе чаще всего значит: «Я тебе, мол, позвоню, старик. Ты ожидай звонка, но не очень рассчитывай на него, — дел без тебя по горло», или коротко: «Ит’с нот майн!», то есть: «Не мое это дело!» Можно поискать утешения и в одиночестве: на углу респектабельной Парк-авеню и одной из сороковых улиц я видел по вечерам невысокого азиата с грифельной доской. На доске было начертано: «Не уходя с улицы, здесь же, по 50 центов урок, обучаю восточным философиям — наслаждение в одиночестве». Демонстративно стоя спиной к прохожим, знаток восточных мудростей рисовал на доске формулы, среди которых фигурировали «жизненная сила», «простор» и «мысль». Слушателей я не видел ни разу.

Однажды по Амстердам-авеню мимо меня вихрем промчался пророк в длинном черном пальто — он, живо жестикулируя, время от времени останавливался и вопил, что весь мир дерьмо и на днях он погибнет именно в силу своей дерьмовой природы.

Такого в Нью-Йорке можно наглядеться во множестве, была бы охота.

Можно опуститься в метро, запутанное, немытое, с тремя линиями, пересекающимися на разных уровнях, и поглядеть на людей, устраивающихся на сон грядущий по деревянным скамьям, расставленным в туалетах, — для утепления люди надевают на ноги мешки с рекламными лозунгами лучших универмагов Нью-Йорка и становятся похожими на размноженного героя повести Кобо Абэ «Человек-ящик». Люди эти неконтактны и скрыты в мешках, словно матросы, которых хоронят в океане.

Большинство моих нью-йоркских приятелей было ограблено хотя бы по разу; они относятся к этому едва ли не привычно, словно к дополнительному налогу, собираемому с них беспредельным и неухоженным городом — проходным двором страны (как будет прилагательное от слова «страна» — «странным проходным двором»?).

Но интересно, что именно в Нью-Йорке дольше, чем в других городах, задерживаются на экранах фильмы о чистом воздухе необитаемых островов и лесов — такие, как американский «Иеремия Джонсон» С. Поллока или советско-японский «Дерсу Узала» А. Куросавы, — люди смотрят все это словно в окно, распахнутое в призабытый мир детских мечтаний, и красивый американец Роберт Редфорд или красивый русский Юрий Соломин, сыгравшие в фильмах главные роли, надолго запоминаются, обсуждаются в газетах и даже на поэтических представлениях. «Актер Соломин живет в большом городе?» — спросили у меня после литературного вечера. «Да», — ответил я. «Роберт Редфорд тоже. Значит, все это выдумки…»

Так хочется поверить в зеленую приветливость необитаемых островов! Тем не менее, когда несколько лет назад американские авиакомпании начали рекламно бронировать места на первый пассажирский рейс к Луне, нью-йоркцы подали больше всего заявок.

Не буду и в этом месте педалировать на контрастах — все так очевидно; да и легко наблюдать контрасты в Нью-Йорке потому, что в этом городе случается больше дипломатических и великосветских приемов, чем где бы то ни было, а дома напротив Центрального парка по Пятой авеню — одни из самых комфортабельных. Дистанция от верхнего этажа Всемирного торгового центра до залюдненного подземного туалета в метро — как диаграмма.

В самом конце прошлого года на нью-йоркских экранах состоялась премьера широко разрекламированного фильма о Кинг-Конге: кинолегенда о гигантской горилле, влюбившейся в девушку и сражавшейся с вертолетами на крыше высочайшего здания города. Как ни пересказывай сюжет, он по меньшей мере примитивен и не годится в шедевры. Но что интересно: критики, психологи, социологи единодушно возопили после «Кинг-Конга», что все понятно — это фантастический образ чужака в Нью-Йорке, человека, потерявшегося в большом городе, неприкаянного в любви, жизни, — одинокого чужака, каких много.

Такие вот дела. Квадратный метр земли на Манхаттане стоит дороже, чем такая же площадь ковра тончайшей персидской ручной работы; карманный компьютер стоит почти столько же, сколько блок сигарет, а хорошие туфли — как два кассетных магнитофона. Джинсы обойдутся вам в такую же сумму, как простенький обед не в лучшем из ресторанов, а будничный «Нью-Йорк таймс» и авиаписьмо в Советский Союз стоят примерно одинаково. Три билета в кино равны по стоимости модной мужской рубахе, альбому из двух граммпластинок или большой бутылке хорошего шотландского виски. Это я к тому, что в маленьких городках Нью-Йорка все непривычно, и поиски единых и надежных критериев то ли в приметах быта, то ли в человеческих отношениях, как правило, малоуспешны. Нью-Йорк всеяден — это одна из основополагающих его черт; он любит умеющих приспособиться и сам уже не раз приспосабливался к процветанию и банкротству, к нежности, ненависти, заискиванию, безразличию и любви. Здесь бывали все, собственно американские мудрецы и великое число мудрецов из других частей света; здесь же не раз ликовали болваны поистине вселенских масштабов. Ежедневно здесь рушат здания, чтобы на их месте ненадолго, на несколько десятков лет, возвести новые, — Нью-Йорк любит разрушать свою память; он не культивирует мемориальных досок, но разрешает желающим самостоятельно устанавливать памятники и мемориальные доски — за определенную мзду — хоть самому себе. На Таймс-сквере в магазине сувениров рядом с фотоплакатом, изображающим голого, в чем мать родила, розовенького и глянцевого, недавно смещенного государственного секретаря США Генри Киссинджера в натуральную величину (цена четыре доллара девяносто пять центов), — продаются еще сотни плакатов на любой вкус. За доллар девяносто пять центов (разумеется, плюс восемь процентов федерального и штатового налога) можно купить оранжевый лист, на котором черными буквами очень отчетливо напечатано «Оставьте меня в покое!» и сфотографирован человек, повернувшийся спиной к зрителям. Там же за те же доллар девяносто пять можно купить и плакат со знаменитыми словами американского философа Джорджа Сантаяны: «Кто не желает помнить прошлого, навеки приговорен к тому, чтобы переживать его вновь и вновь». Я же вам рассказывал — у каждого из городишек Нью-Йорка свои зрелища, и собственное чтение, и мудрость вполне своя.

Заканчивая эту главу, я переведу для вас слова одного из очень своеобразных и неоднозначных американцев, странника, экспериментатора, плохого политика и замечательного прозаика Джона Стейнбека. Вот что писал о Нью-Йорке, в котором прожил много лет, автор «Гроздьев гнева»:

«Если ты одеваешься с изысканной элегантностью — в этом городе живет, пожалуй, с полмиллиона людей, которые наверняка устроят тебя с этой точки зрения. Если ходишь оборванным — по крайней мере миллион ньюйоркцев таскает на себе старье еще похуже твоего. Если ты высок, то должен знать, что здесь сосредоточены самые высокие люди в Америке.

Если ты очень низкоросл, помни, что улицы Нью-Йорка кишат карликами. Если ты некрасив, заметь, что между двумя перекрестками ты встретишься с десятком столь совершенных уродов, каких только был ты в состоянии вообразить. Если ты выделяешься красотой, можешь быть совершенно уверен, что все равно не победишь при такой, как здесь, конкуренции… Нью-Йорк страшный, уродливый, отвратительный город. Его климатом является скандал, его уличное движение граничит с психозом, соперничество здесь убийственное, люди — отбросы рода человеческого или, напротив, до такой степени похожи на ангелов, что подозреваешь в этом чей-то рекламный трюк.

Нью-йоркской полицией можно пугать детей. Запахов Нью-Йорка достаточно, чтобы отравить большое заморское государство. Этот город несносен, нормальный человек не должен здесь жить, а тем более работать…»

И тем не менее Джон Стейнбек прожил, повторяю, большую часть своей жизни в одном из странных городов Нью-Йорка, потому что, как заканчивал он приведенную мысль: «…если ты немного поживешь в этом городе, все другие на свете постоянно будут казаться тебе скучными».

Интересно приезжать в Нью-Йорк: он огромен, он и не таких видел; в нем можно разглядеть очень многое, просто разгуливая по улицам, будто идешь по неухоженному дому и, проведя ладонью по запыленной панели, увидишь вдруг, как оживает под пальцами теплая резьба, сотворенная мастером, чье имя забыто, по ореху, спиленному неведомо где и когда. В такой толпе, как здесь, можно оказаться разве что в центре Токио; но и таким одиноким, как здесь, можно быть лишь во сне (сон этот будет очень мучителен), где еще есть на свете такой человеческий муравейник? Маленькие нью-йоркские города просыпаются по утрам, расходятся на работу, засыпают по вечерам — миллионы людей, существующие на расстоянии протянутой руки друг от друга, слышащие дыхание друг друга и тем не менее зачастую друг друга не ощущающие. Когда подлетаешь к Нью-Йорку на самолете и видишь мириады его огней, думаешь о созвездии, каждое светило которого удалено на гигантское расстояние от другого, и только для наблюдателей все эти звезды существуют в одной плоскости, образуя ковши, колесницы и другие сочетания, столь приятные глазу.