Энрико Каваккиоли ИНТЕРВЬЮ ПОД ЦИНАНДАЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Энрико Каваккиоли ИНТЕРВЬЮ ПОД ЦИНАНДАЛИ

Москва, март 1924 г.

Никогда бы не подумал, что в этот лунный вечер Маяковский, самый прославленный поэт в коммунистической России, пригласит меня на литературный обед. Откровенно говоря, мое удивление было огромно, когда я, забравшись на его третий этаж, увидел накрытый стол. Интервью между одним куском и другим. Хлеб и литература. Вино цинандали, белое и красное, сухое и сладкое, и свобода слова.

В комнате, довольно просторной, вокруг большого стола — десять деревянных стульев. В конце стола — накрыто на четверых. Никакой другой мебели, кроме традиционной кафельной печи.

— Если Вам будет холодно, перенесем тарелки и чашки в другую комнату. Все равно через полчаса с лишним здесь состоится заседание. Будут готовиться к беседе, которая состоится во вторник.

— Противоречивость "ЛЕФа"?

— Именно так.

Нас было четверо. Каждый взял свои тарелки. Салфеток не было. Скатерть принесла домработница. Впереди нас шел колоссальный поэт, который своим бритым затылком, будто отшлифованным наждачной бумагой, освещал всю комнату. Мы с триумфом вошли в кабинет. Мебель старого стиля. Куча книг. Огромный склад. Разбросанные здесь и там, нагроможденные на полу, расставленные в шкафах с перевернутыми корешками, хранящиеся в старых холщовых мешках, словно картошка. Как та священная картошка, которую во время голода русский народ тащил на спине, купив ее в отдаленных деревнях, заплатив за нее втридорога.

Здесь и вправду было теплее. И комната казалась живой, несмотря на холод библиотек, которые своим безупречным порядком всегда вносят торжественную ноту одиночества и тишины в душу их посетителя. Но, казалось, прошел разрушительный град по мебели, по полкам, по диванам, заваленным бумагой, по запыленным стульям, по кубистским картинам, развешанным по стенам, как связки луковиц. Революция печатной бумаги.

Мы сели за стол в ожидании первого. Был борщ. На письменном столе зазвонил телефон. Маяковский встал — и должен был проделывать это как минимум каждые пять минут. Его фигура, два с лишним метра, скрючилась над аппаратом, а его резкий, повелительный голос напомнил мне голос какого-то немецкого генерала. Казалось, что вместо простого телефонного разговора начиналось телефонное нападение, никогда не переходящее в защиту.

Вдруг он вспомнил о чем-то забытом.

— Друг может лопнуть от нетерпения!

Побежал в угол комнаты и, сняв что-то красное с большой спрятанной клетки, открыл дверцу и вынул руку, сжимая шубку живого бельчонка, который тотчас же забрался с его руки на плечо, а потом внутрь пиджака, размахивая шелковистым хвостом. Потом я видел, как зверек то пропадал, то появлялся снова, промежутками пробегая от его головы до моего воротничка, от стола до оконной шторы, будто летая. Смахнул очки с переносицы Брика, секретаря поэта, взъерошил шляпку Ясной, сопровождавшей меня переводчицы.

— Итак, я основал журнал "ЛЕФ". И возглавляю его. И уничтожу всякую другую литературу.

— Какую?

— Традиционную. Теперь уже русская литература делится на две части: психологическую, которая в основном довольствуется тем, что вычесывает своих блох, и нашу, вернее, мою. Уже по заголовку моего боевого журнала Вы можете угадать его тон. Называется "Левый Фронт". Заглавия у моих книг такие: "Для голоса", "Маяковский улыбается. Маяковский смеется. Маяковский издевается", "255 страниц Маяковского". И их повторяют во всех школах наизусть. Вы удивлены? Я — самый популярный поэт в России. Студенты меня обожают. Если Вы спросите кого-нибудь, Вы убедитесь. Но моя деятельность — не только литературная. Я пишу и придумываю рекламные вывески для государственных предприятий. Смотрите! Красный диск, шары, буквы, стрелы — вот вам плакат к открытию новой фабрики по производству резиновой обуви. Извините, меня опять зовет телефон.

Ростбиф с кровью и соленые огурцы. Брик встал, чтобы идти присутствовать на заседании, о котором меня оповестили раньше. Я услышал шарканье ног большого количества людей и голоса, которые сразу же воодушевились в академической беседе. Вернулся Брик, проглотил кусок и пробормотал извинения на итальянском. Бельчонок, настоящий хозяин дома, шнырял из одного угла комнаты в другой, пропадая в кармане Ясной и делая все возможное, чтобы взлохматить мне волосы своим пушистым хвостом.

Неожиданно и дерзко запел граммофон: "Поднимем бокалы" из "Травиаты". Бальзам на душу. Выпили.

— Если Маринетти не фашист, я выпью за его здоровье.

— К моему сожалению, фашист.

— Мы хотели видеть его в России, но обойдемся и без него. В некотором роде он был нам названным отцом. Пишет удивительные программы, но ужасные книги, трудно читаемые.

Он сморщил лицо в знак отвращения, как будто хотел выплюнуть кавказское вино, которое было выпито за здоровье первого итальянского футуриста.

— Мы слышали, как Маринетти в речи для рабочих Неаполя обратился к ним по-человечески, и это заставило нас простить его реакционные взгляды. Скажите ему, чтобы он написал нам, правда ли, что Россия — это рабочие и крестьяне. Я же, в свою очередь, напечатаю открытое письмо в моем журнале. Если возможно установить контакт — хорошо, а нет — всё останется на своих местах.

Сухофрукты и мандарины из Крыма. Непрекращающиеся звонки телефона. Из одного мешка, знаменитого мешка "литературной картошки", он достал книгу и предложил ее мне.

— Последняя. Не была допущена к продаже, так как начальство государственных книжных магазинов нашло, что она слишком революционная. У меня есть целый запас для друзей.

— А это?

— Политические карикатуры.

Домашний бельчонок перелистнул одну страничку.

— Вот Вам Пилсудский — польский герой, а вот Пуанкаре. Немножечко терпения, посмотрите потом. Эти вот стихи читают в школах. Я только что вернулся из Парижа. Собираюсь начать долгое путешествие по главным европейским столицам. Хотелось бы съездить и в Италию, затем в Америку. В Милане бывает очень холодно? Слышал, что в этом году покрылась льдом лагуна Венеции. Как Нева или Москва-река. Болтовня журналистов? Ее действительно много. Я Вас никуда не отпущу, прежде чем не выпьете чашечку чаю, и Вы должны мне пообещать, что придете на собрание "ЛЕФа" во вторник. Увидите, это интереснейший мир, мужчины и женщины, в обсуждении участвуют все. У русских, между прочим, мания ораторства.

Мы снова оказались все вчетвером за столом. Обсуждение в соседней комнате шло оживленно. Слышалось даже позвякивание чайных чашек и шуршание иглы граммофона по пластинке, которая, конечно же в знак изысканного почтения, проявленного к итальянцам, повторяла до бесконечности музыку Верди. Русская дореволюционная литература была разбита в пух и прах в прямом смысле, на куски, на клочки. Единственным бьющим ключом был только Маяковский с его широкими плечами грузчика и бойца. А его кулак, подчеркивая сказанное, стучал по столу через промежутки, как постоянная стихотворная рифма.

— Позвольте, чтобы мне перевели Ваши стихи. Глоток великолепного чая. Ясная, будьте так добры, прочитайте мне "Пуанкаре".

Маяковский попытался застенчиво возразить, разумеется, не из-за скромности. Потом напал на телефон, говоря отрывисто, будто стреляя из автомата. Домашний бельчонок пробежал, как мимолетное облачко, между самоваром и сахарницей и протиснулся в рукав Брика.

Господин Пуанкаре, нам необходим Ваш портрет. Имеющиеся у нас фотографии не слишком-то похожи на Вас. Если особенные черты не будут слишком точными, не огорчайтесь из-за такого пустяка…

Примите нужную позицию. Вы обеспокоены? Составлю Ваш портрет по памяти, согласно Вашей политике.

Он стал опять крутиться на стуле. Проглотив зараз целую чашку чая, приставил ладонь рупором ко рту, и его слова слышались так, будто говорил кто-то другой, и казались далекими, чужими, потерянными.

Фигура очень редкая, намного шире, чем выше. Большущий живот. Кушаете много. Лысый. Маленького роста, но чуть больше крысы. Кожа свисает со щек, как у бульдога. Никакой бороды. Много бородавок. Зубы редкие, только два, но такие большие, что занимают место всех остальных. Лицо красное, как и пальцы, которые нельзя было отмыть после войны. В конечном счете кровь двадцати миллионов человек на этих двух руках. И даже на его волосах. И даже на полах его фрака.

Если бы Пуанкаре имел совесть, то ее нужно было бы изобразить в виде большого кровавого пятна. Начиная с самого утра, как только принесут ему документы на подпись, он пачкает их кровью. Потом для отдыха ловит мух, лишь бы чем-нибудь заняться, а потом идет на заседание Лиги Наций.

Как только вернется, ловит к

ота, привязывает тому к хвосту паклю, поджигает ее и дает ему убежать. И так любуется. Рад. Представляет, что может привязать паклю к хвосту всей земле. А потом садится за стол, как обычный смертный. Только ему подносят живое жаркoе. Ему так нравится, потому что таким образом еда стонет в его огромном рту. А он ковыряется в ней медленно вилкой. Кровь увеличивает аппетит и улучшает пищеварение. Во время обеда любит пить молоко. Он пьет его в больших количествах. Поставляют его дети Рура. Доярка — генерал Дегут.

Но для пищеварения нужно прогуляться к кладбищу. Если встретит похоронную процессию, идет следом, улыбаясь в усы. Смотрит в гроб, и в этот момент ему нравится фотографироваться. На следующий день радостно слушает новости, которые газетчики кричат на бульварах: "Последний портрет Пуанкаре… Пуанкаре, который смеется на могиле..."

От Парижа до Рура смеются и говорят: "Шутник. Любитель!", и тогда ему хочется заняться искусством. Ему нравятся старинные предметы. До мелочей рассматривает договоры Версаля, проеденные молью, а потом ищет после всех дневных трудов спокойное развлечение. Наконец-то! Созывает всех своих деток и бьет их розгами. И, пока их бичует, кричит: "Почему ты не зовешься Германией вместо Жанны?!"

Но время идти спать. Он не пользуется обычной подушкой, а плетет паутину из репараций и засыпает, сжимая весело в руках наш мир.

Заметьте, синьор Пуанкаре, если этот портрет не кажется Вам правдоподобным, вина в этом только Ваша. Прошу прощения. Но почему Вы не пришли в знак почтения ко мне, когда я был в Париже?

Чай мне показался горьким. Я не знал, смеяться ли мне или испытывать человеческое чувство жалости. Я был ошеломлен той вульгарной смесью банальностей, которую дипломированный поэт красного коммунизма выплеснул в целях пропаганды. Брик встал еще раз, и бельчонок, оказавшись на свободе, направился, как и его хозяева, к клетке. Там голоса переросли в поток восклицаний. Я услышал снова почти мертвый и гнусавый голос граммофона. Момент тишины. Холод. Когда, наконец, обед подошел к концу, настроение приглашенных поднялось. Я заметил, что мы были так молчаливы, словно присутствовали на похоронах нашей только что завязавшейся дружбы. У Маяковского лицо было красным, и он не говорил ни слова. Моя переводчица смотрела на нас без тени удивления, несколько неловко, немного раздраженно оттого, что замешана в нашей беседе. И тогда у меня появилось желание быть беспощадным до самого конца. Я захотел, чтобы в честь гостя было переведено стихотворение, посвященное Муссолини. Я просто настаивал. Поэт должен был согласиться. Он же показался мне плохим вором, пойманным с поличным. В какой-то момент мне стало жаль его. Я его пригвоздил его же глупостью, даже не моргнув глазом. Мы слышали, как отчеканивались слова, почти безoбразные. Из огня в полымя: унизительной отсталости, радости клеветы, бесплатной и сектантской.

“Родственники и друзья диктатора, проявите чуточку терпения! Портрет Муссолини, который я напишу, не будет похож на него, разве что схож с его политикой. Ну и тогда вот он: босиком и в черной рубашке. Длинные и волосатые руки и ноги делают его похожим на шимпанзе. У него нет лица, вместо него — свастика из черных повязок. Его ноздри разорваны с того дня, когда он сцепился со своими друзьями, деля награбленное.”*

У Маяковского выступил холодный пот. Я видел, как в его неподвижных глазах промелькнул испуг, который превратил его гигантскую фигуру в смешную и детскую. На его скулах бледность чередовалась с приливами крови, как тень бельчонка, продолжавшего летать из угла в угол.

“Для того, чтобы понять, что именно он говорит, его министры должны были пройти специальные курсы в вечерней школе. И они быстро выучились. Умный народ!.. В общем-то фашисты всегда проявляли охоту к учению. Посмотрите, с какой жадностью они набросились на газету "Аванти".

Мне стало жаль его, тошнота подавила уже все остальные чувства. К какому грешному и отвратительному вкусу может привести политическая аберрация!

— Я желаю Вам, чтобы Ваши стихи еще больше читали в школах. Скажу, чтобы и в Италии их выучили наизусть, чтобы помнили, особенно если Вы приедете посмотреть на наши памятники, я имею в виду уличные туалеты общего пользования. Договорились?!

Публикация Л.А.Селезнёва и Н.В.Королёвой

* — Построчный перевод стихотворений Маяковского с итальянского языка.