1 Статус философии как социальный индикатор
1
Статус философии как социальный индикатор
Критика массовой культуры, одно из любимых интеллектуальных упражнений XX столетия, возникла когда-то как наследница и правопреемница критики здравого смысла, продолжив начатое еще Френсисом Бэконом выявление предрассудков. По сравнению с философией Просвещения и немецкой классической философией особенность нового типа обличений состояла (и состоит) в некотором смещении критической парадигмы: если прежде обыденное сознание критиковалось за свойственное ему невежество, то, начиная с определенного момента, главным поводом для негодования интеллектуалов стала пошлость. Отсюда вытекает и своеобразное негативное определение: массовая культура есть то, что отвергается за пошлость, при этом сам вердикт о пошлости обжалованию не подлежит.
С позиций инстанции вкуса родоначальниками новой критической парадигмы выступили Бодлер, Ницше и Поль Валери; с позиций теоретической философии – Ортега-и-Гассет. С тех пор обличение пошлости культурного выбора масс само давно уже превратилось в заезженную пластинку: каждый очередной вклад можно оценивать преимущественно по содержащейся в нем доле язвительности. Но продолжающееся использование дежурных разоблачений представляет и другой интерес, прежде всего с точки зрения сформировавшейся зоны избирательной слепоты (meconnaissanse Лакана). Мыслитель левого крыла (то есть современный интеллектуал) всегда находит, что сказать в адрес эксплуататоров, под какими бы благопристойными личинами они ни скрывались, есть у него что сказать и по поводу современной профанации духовного производства, но вот с обоснованием перехода от одной критической вариации к другой возникают явные трудности.
Условия задачи, стоящей перед левым теоретиком, примерно таковы: как, выражая солидарность с эксплуатируемыми кроткими агнцами (наследниками пролетариата), одновременно уберечь их же от ответственности за овечьи нравы современной массовой культуры? Для решения задачи обычно прибегают к помощи диалектического аттракциона (Э. Ласло, А. Глюксман, Р. Гароди): необходимо выявить формы угнетения, которые в этом случае особенно тщательно скрыты. В результате дело, как правило, сводится к механизмам оболванивания обездоленных, к навязыванию угнетателями своих пошлых вкусов и к другим подобным же приемам дезориентации трудящихся, например к «потаканию низменным потребностям». Виновниками, разумеется, являются потакающие, а не потакаемые, которые, напротив, обладают презумпцией невиновности.
Обращает на себя внимание принимаемое «по умолчанию» предположение, будто демократизация общества – это одно, а та же самая демократизация, разворачивающаяся в сфере культуры, – нечто совсем другое, например «навязывание стереотипов», выдавание подделок за чистую монету, одним словом – хитрость господствующего разума («цинического разума», как сказал бы Слотердайк). В конце концов возникает наивный вопрос: почему так мало противников демократизации общества (все «за») и столь же мало сторонников демократизации искусства? Иными словами, почему в этом пункте столь редка последовательность аналитической мысли и так очевиден meconnaissanse?
Если не считать колебаний Георга Лукача и Антонио Грамши и решительной, но противоречивой позиции теоретиков Пролеткульта (прежде всего А. А. Богданова), среди левых интеллектуалов практически не найти сторонников экспроприации в сфере искусства как процесса духовного производства (а не как «сокровищницы», которую можно и нужно изъять у буржуазии). В результате имманентные друг другу явления получают противоположную оценку «без объяснения причин». Например, инфляция социальных эталонов (присвоение звания «господина» или «милостливого государя» булочнику и мусорщику) рассматривается как социальное завоевание трудящихся и вообще как фактор прогресса цивилизации, а точно такое же социальное завоевание, состоящее в облегчении доступа к артефактам культуры, напротив, рассматривается как инфляция общечеловеческих ценностей.
Культуриндустрия (воспользуемся этим термином из «Диалектики Просвещения») не рассматривается даже как частичный прогресс в деле освобождения, стоящий в одном ряду с сокращением рабочего дня и введением всеобщих избирательных прав. Однако, если напрямую спросить, чем же доступная культура хуже доступного жилья, ответ найдется не сразу. Возникает даже подозрение относительно самой формы доступности: а что, если принцип демократичности обнаруживает здесь свою невидимую прежде сторону? И не может ли данное обстоятельство бросить тень на демократизацию вообще?
Кроме того, выясняется, что внятно сформулировать отличие массовой культуры от культуры элитарной не так просто, как может показаться. Действительно, если отбросить чисто оценочные суждения, вроде «пошлости» и «потворства низменным вкусам», мы обнаружим лишь один значимый параметр – положение на шкале «легкодоступность – труднодоступность». Но можно ли упрекать культуру за ее слишком легкую доступность?
На самом деле очень даже можно, только тогда уж надо быть последовательным. Чрезмерная доступность культуры автоматически вызывает понижение статуса духовности. Казалось бы, ну и что: доступность автомобиля тоже лишает его статуса предмета роскоши, однако никому не приходит в голову сокрушаться по этому поводу. Дело в том, что культура изначально выстроена как иерархия ценностей и дистанцирована (это входит в ее определение) от режима повседневности. Отсутствие или даже сокращение такой дистанции приводит к сущностной эрозии базисного проекта человеческого в человеке, но политкорректная философия не хочет признавать, что эрозия вызывается именно упразднением дистанции, предпочитая вновь говорить об «опошлении» и «засилье чистогана», о проникновении товарной формы в духовное производство. Ведь стоит признать, например, что высокое искусство зависит от своей высоты и с ее утратой лишается и собственной сущности, как сразу же возникает необходимость пересмотреть роль дистанций в организации социальности. Автоматическая доступность культуры, вплоть до ее вызова нажатием кнопки, меняет в ней что-то принципиально важное даже безотносительно к содержанию, а отсутствие встречной аскезы читателя или зрителя приводит и к содержательным изменениям.
Таким образом, массовая культура, взятая в ее ценностной нейтральности, – это прежде всего новый способ адресации определенного типа сообщений: это послание с доставкой на дом. Посылка, за которой приходилось «идти на почту», теперь вручается потребителю прямо в руки расторопными медиа-посредниками[1]. И здесь мы сразу же сталкиваемся с общей проблемой трансляции знаний, в частности с моментом сокровенности истины. Приходится отметить, что сокровенность и выстраданность истины конституирует форму истинного вообще. При этом дистанцированность истины мотивируется самыми различными способами – от хасидского принципа «Шехины в изгнании» до гегелевского «результата вместе с процессом». И во всех случаях эзотеризм выступает как некая оптимальная форма организации и трансляции знания.
Развивая дальше напрашивающиеся выводы (пока в предварительном порядке), нетрудно заметить, что картезианская революция предстает как демократизация истины: пафос Декарта состоит как раз в общедоступности ясного и отчетливого, а результатом революции становится торжество рационализма. Процесс демократизации истины идет рука об руку с политической демократизацией и даже кое в чем опережает ее: можно смело сказать, что рационализм и либерализм – это близнецы-братья, хотя и не помнящие родства. Демократизация культуры несколько запаздывает по времени, но следует тем же закономерностям – все ее основные этапы параллельны общему процессу распада иерархий (например, появление периодической печати в XVII веке подготавливает почву для доставки на дом тех ценностей, к которым прежде приходилось совершать паломничество). Гopa долго не хотела идти к Магомету, но его упорство победило: гора сдвинулась и пошла.
Новый ускоренный способ дистрибуции культуры сразу же вызвал негативную реакцию субъектов духовного производства – и продолжает вызывать ее до сих пор. Защитники общедоступной истины и всеобщих гражданских прав отнюдь не приветствовали звоном щита явление массовой культуры, хотя и не смогли дать никаких вразумительных объяснений по этому поводу. Теоретическое рассогласование между органически родственными тенденциями сохраняется и даже усиливается. Так, к примеру, право Художника отказать в снисхождении потребителю творческого продукта продолжает отстаиваться в качестве принципа (и подкрепляется различными премиями и грантами, вручаемыми, как правило, наименее снисходительным творцам), но фактическое положение дел демонстрирует безраздельное господство массовой культуры. Отказ Гегеля изложить свою философию «кратко, популярно и по-французски» сегодня может рассматриваться только как элемент кокетства, например как призыв к сценаристам и прочим медиа-посредникам: «Ребята, для вас есть хорошая работа».
Резко критическое отношение к культуриндустрии абсолютного большинства специалистов по словам содержит в себе моменты необъяснимости, какой-то фатальной непроясненности оснований. И все же суть недоговариваемого упрека можно эксплицировать в духе Деррида: культура с доставкой на дом не сохраняет важнейших кондиций собственной изначальной определенности. Разрушаются витамины роста (духовного роста страждущих), пропадает всхожесть семян… Отсутствие необходимости встречных движений со стороны адресатов приводит к гиподинамии. Обе стороны, и отправитель и получатель, несут серьезные потери, а в конечном счете и невосполнимый ущерб. Имплицитно критика массовой культуры предполагает, что исчезновение разности потенциалов неминуемо влечет за собой свертывание деятельности, переход к простой репликации наличного.
Но если такое обвинение признать справедливым, от него можно оттолкнуться в последующем рассмотрении сопредельных феноменов. По аналогии уместно будет задаться вопросом: а не так ли точно обстоит дело и с общедоступностью гражданских прав? Что, если и здесь автоматическая доставка на дом приводит к схожим последствиям? Сопоставление «массовой демократии» с массовой культурой еще недавно могло бы показаться лишенным оснований, но именно схожесть последствий, проявившаяся в самое последнее время, подтверждает обоснованность сближения.
Ростки демократии точно так же чахнут, если отсутствует встречное усилие субъекта. Пока еще никто не опроверг мысль, поэтически выраженную в строках Гете:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Утрата всех различий между господином и первым встречным подспудно приводит к медленным, но необратимым изменениям. Сегодня мы можем говорить о перерождении демократии и ее преобразовании в политкорректность. Ручная, одомашненная свобода не заслуживает своего имени, точно так же как массовая культура не заслуживает принадлежности к родовому имени «культура». Если уж столько говорят о «потворстве низменным вкусам», пора задуматься и о результатах потворства гражданскому инфантилизму, тем более что они вместе (в содружестве с облегченной истиной) образуют континуум, лишенный внутренней иерархии. Принадлежность к этому континууму не требует специальных подтверждений и принимается по умолчанию. Нетребовательность, снисходительность, попустительство могут рассматриваться как общие черты принадлежности к континууму любого духовного порядка. Инфляция ценностей приводит к предсказуемому исходу: никто больше не дорожит своей причастностью ни к гражданским правам и свободам, ни к произведениям, заставлявшим трепетать сердца паломников. А раз не дорожит (да и как можно дорожить дешевкой?), то и не собирается ничем жертвовать ради того, что когда-то было выстрадано всей европейской историей. В результате бесконтрольная, общедоступная, прежде выстроенная в иерархию, а теперь сваленная в кучу атрибутика субъекта «портится» и расхищается. Принадлежность к континууму обеспечивается предъявлением пропуска простейшего образца: предъявлением денег. Речь не идет о какой-то определенной сумме вроде имущественного ценза – достаточно в политкорректной форме обозначить их наличие, это и будет паролем: «Мы с тобой из одного континуума, ты и я». Так в первом приближении выглядит пришедшее на смену иерархической духовности новое единство: массовая культура (культуриндустрия) – доступная массам истина (позитивизм) – общедоступная обесцененная демократия (политкорректность). В дальнейшем мы будем называть это единство «Плоско-Субъектный Континуум», сокращенно – ПСК.
Что же должна делать в такой ситуации философия? Следует ли ей вновь претворить себя в критику действительности, как это было сделано во времена Маркса? Учитывая схожесть положения вещей, такая реакция была бы естественной. В сущности, она и последовала: критика ПСК началась одновременно с его формированием, но с самого начала шла с явным перекосом. К примеру, «здравый смысл» никто не рассматривал как экспроприацию истины у ее монополистов – наоборот, его осуждали и продолжают осуждать как проявление невежества. Изобличение массовой культуры, возникшей из упразднения духовной иерархии, продолжается неустанно. Но вот критики экспроприированной у господина и распределенной между первыми встречными свободы что-то не слышно.
Таким образом, «дальнейшая» философия оказывается у развилки, причем выбор любого из двух направлений связан с немалыми трудностями. Можно, к примеру, проявив последовательность, подвергнуть критике ПСК как единство всех его составляющих. Исследование такого рода могло бы называться «К критике общедоступной демократии». Нет сомнений, что оно носило бы маргинальный характер, как и все выступления против политкорректности, контрколонизации, засилья экологического маразма. Ни один европейский или американский университет не отважился бы предоставить работу профессору, публично отстаивающему подобную точку зрения.
Другая возможность связана с новой попыткой самоопределения философии. В этом случае философия должна покинуть свою привилегированную позицию, расположенную по ту сторону житейской мудрости, и смириться с экспроприацией своей родовой собственности – тезауруса европейской метафизики. Следует признать, что пресловутая сокровищница духа растащена по частям или утеряна в невостребованности, – и тем не менее духовные запросы сегодняшнего дня, какими бы они ни были, нужно принять как руководство к действию. Так врач, лишившийся своих справочников, энциклопедий и большей части хитроумных приспособлений, все же должен прибыть к больному и попытаться оказать ему помощь.
Сегодня субъект, к которому обращается отказавшийся от своих наследственных привилегий философ, – это первый встречный. Он, вообще говоря, не слишком симпатичен, но, во-первых, и пролетарии, представшие когда-то перед младогегельянцами, отнюдь не выглядели агнцами, а во-вторых, другой коллективной аудитории попросту нет: за единством первых встречных сразу открывается архипелаг одиночных сознаний. Но к одиночеству Dasein философия и без того обращена, тут не требуется никакого дополнительного самоопределения. Если же смена идентификации все-таки предпринимается, например, в поисках новых резонансов расслышанности и востребованности, приходится полюбить первого встречного таким, каков он есть. Это значит – внимательно вслушиваться в новую тональность Gerede, отслеживать попытки консолидации косноязычной речи, с уважением или по крайней мере с заинтересованностью относясь к анонимным фигурам анонимного языка.
Взять на себя миссию вразумления невразумительной речи – задача, не лишенная притягательности, когда-то этим путем шли Данте и Петрарка, Рабле и Мартин Лютер… Сегодня дискурсивная техника постмодернизма широко использует нарезку из неприхотливых высказываний культуриндустрии и сферы mass media, но при этом воспроизводится та же дистанция, которую еще Гегель выбрал по отношению к здравому смыслу. Постмодерн – это отчет перед инстанцией Высокой философии о результатах служебной командировки в зону общедоступной культуры, полуфабрикатной истины и «свободы», прекрасно чувствующей себя на поводке политкорректности. Попытка нового самоопределения философии, напротив, должна быть связана с безотчетным пребыванием в ПСК, с долей самозабвения и без оглядки на требования высоких инстанций. Такое пребывание требует внимательности, искренности, своеобразного бесстрашия перед наивностью и банальностью первого встречного. Что, как и в первом случае, наверняка означает исключение из цеха дисциплинарной философии.
Обвальное разрушение бастионов круговой обороны от мира, почти полная отмена паролей и кодов доступа существенно упростили процедуру самоидентификации субъекта. Быстрорастворимый культурный паек усваивается без всяких усилий, по существу, демонтированы и пограничные барьеры инициации. Проблема «стать самим собой» из сверхзадачи превращается в простое усвоение рецептуры, поскольку отмечаться на контрольных пунктах больше нет необходимости. Сегодня подтверждать свое «попадание» в тендер, в определенность свободного гражданина или культурного человека, равно как и попадание в признанность или в струю моды, достаточно легко, поскольку все эти эталоны изъяты из трансцендентного и размещены непосредственно в плоскости континуума. Зачем каждый день идти на бой за что-то неосязаемое, если можно собрать пять наклеек от бульонных кубиков и выиграть поездку на Гавайи, а заодно и приз признанности. Есть, понятное дело, и свои трудности, но это уже не те трудности, что определяли бытие-к-смерти. Они преодолимы, если только отказаться от завышенных притязаний. Тогда можно решить триединую задачу обретения собственной аутентичности: избавиться от шести признаков нездоровых волос, от фаллократических привычек, а главное, от недоверия к первому встречному. В соответствии с упрощенной процедурой сегодня достаточно быть кем-то, хотя бы первым встречным, чтобы получить подтвержденный статус признанности в качестве субъекта.
Снижение требований признанности до минимума приводит к любопытным, но очень характерным последствиям: в принадлежности к континууму не отказывают и существам, не принадлежащим к виду homo sapiens, – домашним и диким животным (если они неагрессивны и «свободолюбивы»), динозаврам, персонажам мультиков, инопланетянам, оборотням и вампирам. Чтобы признать сопринадлежность любого существа к новому континууму плоской субъектности, вовсе не требуется съедать с ним пуд соли, ходить в разведку или делиться заветными мыслями; достаточно того, чтобы он (или, скорее, оно) не трогал(о) меня, тем более что эта минимальная лояльность как раз и задает предел вместимости Другого в собственные структуры понимания и сопереживания. Больше инаковости просто не поместится, уровень возможной рецепции иного практически совпадает с уровнем приветливости к первому встречному. Внутри континуума, сменившего гегелевский Weltlauf[2], прослеживается резкое сужение разброса аффектов (анестезия), сокращается глубина погружения в культуру или, если угодно, высота взлета; все это дополняется распрямлением множества тайных пружин, очень может быть, что сегодняшние «очерки нравов» показались бы Ларошфуко или Шамфору чересчур пресными.
Англо-саксонская цивилизация (прибегнем к этому условному термину) и в первую очередь Америка как общество самой последовательной демократизации в известном смысле уже обеспечила для рядового гражданина доступность всех измерений духа; именно она в зримой форме демонстрирует и лицевую, и оборотную стороны медали.
Так, нельзя не признать определенных достижений, скорректировавших естественный ход вещей в отдельно взятом анклаве социальности. В этом анклаве постиндустриального общества едва ли не впервые в истории цивилизации удалось несколько потеснить коррупцию и семейственность, удалось поставить под сомнение априорную привилегированность родича. Но похоже, что урон, который при этом претерпели узы родства, существенно превышает прибыль, полученную от «оздоровления социального климата». Родственные связи стали значительно меньше влиять на деятельность в сфере публичного, зато сама публичность с ее абстрактными, наигранными эмоциями вторглась на территорию приватного, вмешавшись в отношения с теми, кто никогда не рассматривался как первый встречный. Конвенциональность социальных ролей продолжает свое наступление на безусловность родственных уз.
Любопытным в этом отношении документом являются брачные контракты, число страниц в которых измеряется уже десятками. В них оговаривается все, включая запрет или «нормирование» использования крепких выражений[3]. Такие же формальные моменты (вообще свойственные англо-саксонской цивилизации) получают свое преобладание и в сфере воспитания детей. По отношению к ним исполняются формальные обязательства, причем исполняются неукоснительно, в противном случае любой посторонний может указать полиции на ненадлежащее исполнение родительского долга – как если бы речь шла о невозврате задолженности по кредитам. О таком формальном понимании долга Канту приходилось только мечтать. Но и дети платят родителям той же монетой, в результате отчий дом в современной Америке – это дом престарелых – разумеется, вполне комфортный дом, где удовлетворяются все разумные, точнее говоря, рациональные потребности. Дети регулярно, по графику, навещают своих престарелых родичей, уделяя им столько же внимания и доброжелательности, как и клиентам.
Согласно социологическим опросам Public Welfare Foundation, более четверти американцев не знают имени своего деда[4]. Что бы ни значил этот факт с точки зрения морали, он имеет вполне определенный смысл с позиций структурной антропологии. Существует любопытный критерий зрелости цивилизации, предложенный Грегори Бейтсоном: чем архаичнее общество, тем больше глубина родовой памяти. В наиболее продвинутом по этому критерию американском обществе каждый третий не помнит имени своего деда, а во всемирно известном благодаря Леви-Строссу племени бороро любой пятилетний мальчик знает имя своего прапрадеда в седьмом колене, не всегда умея при этом считать до семи. И различие между Россией и Америкой состоит прежде всего в том, что в Америке уже наступила анестезия, и граница между «родными и близкими», с одной стороны, и «первыми встречными» – с другой едва уловима. Тем самым новая модель сборки человеческого в человеке запущена в серию и успешно (по-своему) действует. В России, при всей социальной катастрофичности повседневного бытия, о какой-либо анестезии говорить не приходится, напротив, общество находится в состоянии воспаленного отцеприимства, о чем, между прочим, и свидетельствует передний край современного кинематографа[5].
Утеря терминов родства идет параллельно с другими сходными процессами. Все в совокупности они реализуют упрощенный процесс сборки субъекта, выработанный философией и социальной практикой Просвещения. Можно лишь сказать, что англо-саксонская цивилизация дальше других продвинулась в этом направлении и обзавелась некоторыми константами необратимости, включая утерю различения между местоимениями «ты» и «вы» на грамматическом уровне.
Перерождение межличностных коммуникаций видно, так сказать, невооруженным глазом. Но, пожалуй, еще более важным моментом является проникновение принципа политкорректности в человеческую сенсорику. Уже в «Диалектике Просвещения» Адорно и Хоркхаймер отмечали «стремление к минимизации чувственного присутствия». Следует быть как можно незаметнее, чтобы не бросаться в глаза, чтобы так и оставаться первым встречным пред лицом первого встречного. Не привлекать внимания и не обращать внимания – утопия вежливости, вполне тем не менее реализованная на повседневном уровне. Главное – никакой агрессии, и тут вроде бы нечего возразить, но понятие агрессии сегодня расширилось до невообразимых ранее пределов. Слишком оживленный разговор в публичном месте – агрессия, случайное сокращение дистанции между прохожими – тоже агрессия, о «сексуальных домогательствах» нечего и говорить. Допустим, близкие все воспримут как должное – но что может значить мнение близких по сравнению с удобством первого встречного?
Уже лет десять назад в качестве проявления агрессии стало восприниматься использование духов и дезодорантов, сегодня эта тенденция дошла наконец до официальных запретов «применения» духов в офисах и некоторых публичных местах. Остается ждать включения сильнодействующей парфюмерии в разряд химического оружия. Возможно, что следующим шагом станет запрет специй и пряностей на «предприятиях общественного питания», ведь переход к безвкусной пище вполне можно расценить как новую победу над агрессией. Пока очевидно лишь одно: попытка построить мир, где «все люди братья», безнадежно провалилась. Похоже, что строительство мира, где все друг другу посторонние, продвигается куда более успешно.
Теперь от системы внешних оценок перейдем к внутреннему отчету – подобные челночные движения нам придется совершать еще не раз, чтобы добиться объемного изображения. Очень важно проследить «скромное обаяние» ПСК так, как оно видится изнутри, тем самым мы получаем возможность выявить основания и пределы его жизнеспособности. Позитивные оценки своей среды обитания адаптированными к ней субъектами сводятся к двум главным пунктам: к прозрачности и предсказуемости. Эти моменты существенной экономии присутствия противопоставляются любой критике в качестве универсальных компенсирующих факторов. Ну ладно – пусть «потворство низменным вкусам», сглаживание духовного рельефа, анемия гражданского самоопределения, поверхностность, нарастающее забвение культурной традиции, etc., но зато — прозрачность основополагающих отношений, отсутствие скрытых угроз, хотя бы в силу разблокирования самого скрытого в качестве прибежища традиционного субъекта. Должны же быть какие-то дивиденды, полученные от упразднения сокровенного… Теперь, по крайней мере, все подводные камни и камни преткновения находятся в пределах визуального контроля. «Ближние» с их бесконечными претензиями уравнены в правах с первыми встречными, не говоря уже о «дальних», с которыми непосредственная встреча не грозит. Их проблемы теперь стали прозрачны (в частности, благодаря mass media) и даже получили статус общечеловеческих проблем. Основания для превосходства, определявшегося принадлежностью к определенному уровню иерархии (к благородным, к знающим, к богоизбранным), упразднены уже Просвещением и сопутствующими буржуазными революциями, теперь же наконец упразднены основания и для чувства превосходства. Все привилегии стартовых позиций, все «региональности» заменены единой стратегией успеха.
Эта стратегия имеет общий алгоритм, но для большей универсальности она снабжена еще датчиком случайных чисел: этот датчик в последний момент определяет, кому именно высунуться в окна mass media. И этим не исчерпываются преимущества новой имманентной среды обитания субъекта (ПСК).
Существенно еще и то, что индивиды, «собранные» в соответствии с новой моделью сборки субъекта, к такой среде адаптированы; не то чтобы они чувствуют себя здесь совсем как дома, но другого дома у них точно нет. Критика массовой культуры от имени европейской метафизики для них то же самое, что проповедь воздушной стихии для рыб: рыбы могут признать преимущества воздушной среды в соответствии с аргументами чистого разума, но не перестанут от этого быть рыбами.
Именно принадлежность к разным экзистенциальным проектам и обусловливает в первую очередь взаимное непонимание классических субъектов и их наследников. Достоверность бытия в пространстве публичного, достоверность дистанций высокой культуры, экзистенциальный пафос истины – все повисает в воздухе. Дело в том, что теперь эти требования чужеродны и попросту нераспознаваемы, им не соответствует никакая внутренняя достоверность присутствия. Тенденция к аутизму, ставшая простой наличной данностью (подобно уклонению к неврозу, присущему субъекту во времена Фрейда), требует для себя приемлемого устройства социума, и это требование принято к исполнению. Существующие тенденции тем самым вполне могут рассматриваться как движение в сторону обретения «оптимума условий существования» (Ницше). Для уходящего с исторической арены классического субъекта они суть потери духа, для нового индивида, адаптированного к ПСК, наоборот, достижения или завоевания. В таком двойственном свете предстает девальвация сокровенного (в порыве откровенности субъект всегда провозглашал: «Мне нечего скрывать!» – но только теперь скрывать стало действительно нечего) и все большее сближение субъекта с вещами по своему внутреннему устройству. Несовместимость двух моделей сборки уже начинает проявляться на уровне реакции избегания: правильные индивиды должны держаться подальше от «подозрительных субъектов» и наоборот; сохраняющие верность традициям должны противопоставлять себя обитателям ПСК. Так философия, поскольку она монополизирована классическим субъектом, демонстрирует реакцию теоретического избегания. Но, как уже отмечалось, демонстрирует очень непоследовательно, пытаясь развести в разные стороны единые по своей сути процессы, например демократизацию истины и инфляцию гражданской правомочности. С таким же успехом можно было бы пытаться разделить две составляющие дождя: то, что он освежающий и живительный (достижение, которое следует всячески приветствовать), и то, что он мокрый (наверное, потому, что это еще не совсем правильный дождь).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.