5 Еще одна попытка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Еще одна попытка

Прервем пока аргументацию Транспаро Аутисто для небольшого комментария. У автора «Критики подозрительного субъекта» задача явно не из легких: ему приходится представлять, причем на языке сложившейся философии, возможное «светлое» самосознание эпохи Транспарации. Это, конечно, нечаянная радость для мастеров традиционной метафизики: наконец-то нашелся хоть один защитник сирых и убогих в теоретическом отношении обитателей ПСК. Мысли, высказанные им в форме тезисов, пригодны для полемики, но эта пригодность далась дорогой ценой. Адаптированность к дискурсу субъекта вызывает периодическую утерю контакта с аборигенами ПСК. Адвокат и его подзащитный то и дело теряют друг друга, поскольку позиционные смещения, ухищрения, фигуры иронии и дистанцирования не конвертируются во внутреннюю валюту мышления в ПСК, номинал которой располагается в пространстве, задаваемом параметрами деньги – новости – приветы. Индивидам, лишенным подозрительности и вследствие этого лишенным также изощренности, в какой-то момент становятся равно непонятны как их непримиримые критики вроде Хайдеггера или Юлиуса Эволы, так и их снисходительные адвокаты (Бодрийар, Вирильо), чьи мотивы прослеживаются в апологии Транспаро Аутисто. Дело в том, что философский дискурс в его нынешнем виде насквозь инфицирован позицией субъекта – даже если это дискурс самокритики или покаяния. Хуматон может быть благодарен добросовестному адвокату, но суть аргументов и «за», и «против» остается для него непостижимой.

Тем не менее господин Аутисто совершенно прав в обозначении водораздела между двумя эпохами, между рацио и транспарацио. Их отличает друг от друга не смена мифологий и идеологий (это уже следствие) и даже не победа скорости над содержанием (это общий вектор, уходящий и уводящий за пределы ПСК), а изменения в конфигурации субъекта, точнее говоря, индивида-деятеля. Классический субъект (подозрительный по определению), некогда победивший и теперь, до сего дня, господствующий проект производства человеческого в человеке, обнаруживает все больше несоответствий наличному раскладу скоростей и ускорению/упрощению обменов. Субъект тормозит поэзис, пытается удержать его в рамках ratio, замедляет метаболизм интенсивно «работающего» социального тела, пытается охладить разгоряченное воображение. Налицо ситуация несоответствия – почти по Марксу, только вместо производственных отношений, «тормозящих» развитие производительных сил, развитие цивилизации упирается в конфигурацию «субъект», слишком тяжеловесную и перегруженную для того, чтобы быть подхваченной ветром сверхбыстрых обменов. Для этих обменов, в том числе для летучих идентификаций, требуется более легкая транспортная капсула, обретаемая без многоступенчатой сборки.

Новый проект индивидуальности мы назвали, как уже было сказано, хуматоном. Он отличается от классического субъекта не только изнутри – не только редуцированной психологией и упрощенной процедурой становления. Не менее важны и внешние отличия, учитывая, что упрощенная модель сборки не имеет непреодолимых границ между внешним и внутренним. В новой модели торжествует иной принцип распределения социокода, в соответствии с которым дистрибуция знания, аффектов и бытия в признанности уже не ориентируется на предельную вместимость ячейки индивида[22], а осуществляется порционно. Каждая порция характеризуется «быстрорастворимостью», усваивается без особых усилий, в связи с чем необходимость в затратном механизме инициации практически отпадает. «Кровавая мнемотехника», которую Ницше считал начальной школой очеловечивания[23], заменена легкой игровой дидактикой: проглотив порцию, в принципе достаточную для получения статуса агента-деятеля в ПСК, индивид может обратиться за «добавкой» – усвоение добавки точно так же не потребует того, что всегда было принято именовать «работой мысли». Иными словами, ПСК состоит из хуматонов не в том смысле, в каком человечество или компактная человеческая общность состоит из атомарных субъектов. Скорее «минимальные индивиды», хуматоны, представляют собой актуализованные состояния в заданном пространстве, в самом континууме. Поскольку эти единицы досубъектного человеческого присутствия избавлены от избыточной, отягощающей нагрузки и в принципе взаимозаменимы (что для субъектов всегда являлось проблемой), их быстродействие резко возрастает. Еще быстрее возрастает их способность образовывать лабильные констелляции – поля новаций.

Заметим еще раз, что речь пока идет об идеальном образовании, «в наличии» имеются только варианты разной степени промежуточности. Но эмансипация вещей от биографических составляющих, от роли конденсаторов и проводников человеческого времени, эмансипация трансляции знаний от приемов сакрализации (от мудрости), наконец, освобождение бытия-в-признанности от подозрительности должны увенчаться и реформированием атома индивидуальности, переходом к новой синтетической элементарной частице – к хуматону. Этот переход, который мы будем считать теоретически состоявшимся, и обеспечивается процедурой транспарации, наступающей после надлежащего разгона (ускорения) всех вещественных потоков, а также инструкций-сообщений в соответствии с их медиа-пригодностью и водоворотов воображения, переведенного на новое топливо грез – на язык денег. Попробуем теперь предоставить слово уже не адвокату, а самому носителю незамутненного счастливого сознания – хуматону.

…Они не любят нашу Мышь, смеются над Микки-Маусом. Мышь, видите ли, примитивна, не задумывается впустую, быть ей или не быть. Но я скажу, почему им в действительности не нравится Микки-Маус. Потому что Микки не тормозит: он сразу приходит на помощь, улыбается другу, проказничает, если ему хочется проказничать, и у него нет задних мыслей – то есть коварства и трусливого лицемерия, которое они называют «глубиной».

«Они» – это субики: нервные, претенциозные, впадающие в отчаяние по пустякам и совершенно не умеющие оттягиваться, получать удовольствие. Субики считают себя умными, потому что они много думают. И еще потому, что иногда читают скучные книжки, смотрят отстойное кино и презирают простые и понятные вещи. То есть они, конечно, пользуются всем тем, что просто, понятно и удобно, но все-таки презирают эти повседневные удобства, а заодно и себя презирают за получаемое запрещенное удовольствие. Вот что они называют «быть умным». Мы, с точки зрения субиков, – глупые, недалекие, но нам хорошо друг с другом, им же с нами плохо, а друг с другом еще хуже. Они сами не знают, чего хотят, недоверчивые и неблагодарные, они все время портят настроение окружающим. Кажется, это называется у субиков «не останавливаться на достигнутом», вот они и не останавливаются, пророчествуют и торопят завтрашнее счастье. Но любому хуматону понятно, что если уж субики не умеют пользоваться тем хорошим, что у них под рукой, то и то хорошее, к чему они призывают, точно так же не пойдет им впрок: что-нибудь непременно окажется не так. Словом, немногое извлекают они из своего ума – по всему видно, что ум хорошо у них работает на холостом ходу (это называется «порассуждать», «предаться размышлениям»), но когда доходит до дела, их ум тормозит и стопорит.

Оказаться в одной компании с субиками, хотя бы даже с одним из них, – сплошное кайфоломство. Посмотреть какое-нибудь кино, музыку послушать – тут они привередливы выше крыши. А при этом хлебом не корми, дай только другим удовольствие испортить… Чтобы просто с бутылочкой пива посидеть и о чем-нибудь поговорить, кроме себя, – это тоже субику недоступно, он лишь ждет своей очереди высказаться (а чаще встревает, не дожидаясь) и торопит счастье, как всегда – вплоть до полной отключки. Это, кстати, называется «роскошью человеческого общения».

Бесчувственные они все. Упиваются своей сложностью (и ею же мучаются), а сами элементарно в такт не попадают. Где нужно от души посмеяться – криво улыбаются, вместо того, чтобы спокойно изложить проблему, – впадают в панику. Сами себе враги, одним словом. Как подумаешь иногда, что раньше человечество сплошь из субиков состояло… Но скорее всего, написанная ими история поддельна – эти сложные, противоречивые души всюду искали и запоминали только подобных себе, прямых и бесхитростных людей они ведь и до сих пор не замечают, считают их как бы не совсем людьми.

В любое занятие субик вносит помехи, хотя бы для того, чтобы было что преодолевать. Чат по Интернету – повод для вечных насмешек: дескать, эрзац, – подавай ему живого человека. Понятно для чего – живого человека можно помучить. Неважно получается у этих мыслителей с живыми людьми, им как раз проще с мертвыми, с теми, кто написал книжки. И вообще, то, что нормальные люди делают с чистым удовольствием, делают и субики – только с нечистым чувством. Хуже всего то, что от них всегда приходится ждать подвоха: каждая «творческая личность» готова тебя унизить, использовать или подставить – и даже не потому, что ей от этого хорошо (хотя без этого уж точно плохо), а просто потому, что они, несчастные, так устроены. Некоторые мои приятели хотят, чтобы эти зловредные субики поскорее вымерли, но мне все-таки их жаль. Я же вижу, как отравляет им жизнь тяжелая, разъедающая подозрительность, вижу, как далеко, увы, распространились ее метастазы. Вот иногда врачи говорят: у пациента наступило осложнение заболевания. А у субиков само их хроническое заболевание так и называется: осложнение. Они, бедолаги, все до единого страдают осложнением. От этого и сами мучаются, и других мучают. Будь моя воля, я бы им всем назначил радикальное лечение: хирургическую транспарацию – удаление или, если хотите, промывание воспаленной подозрительности.

А вообще, надо сказать, мир все еще больше приспособлен для них, чем для нас. Вот знание они контролируют – и в этом деле являются полными монополистами. Правда, хранят они подконтрольное им знание в очень неудобном виде, вперемешку со всяким хламом. Не решаются выбросить даже самое ветхое старье и располагают свои ресурсы шиворот-навыворот: свежие поступления в самом конце, а вначале всякий отстой – его субики называют «образованностью», а то и «мудростью». Для нас, правда, они разработали более удобный способ хранения – поисковые системы в Интернете, и хотя сами вовсю ими пользуются, но за образованность такое знание не считают. Тексты и зрелища тоже производят почти исключительно субики, часть из них исключительно для себя (этой продукцией они гордятся, за нее награждают друг друга и обычно с придыханием копируют, не открывая), а часть для нас – то есть для всех. Тут они в общем-то справляются, хотя и получается слишком много отходов. Забавно также, что произведения для открытой культуры (она у них называется массовой) оплачиваются деньгами, а тексты, отправляемые в отстой, – посмертной славой. Ее они ценят очень высоко, хотя и не могут толком объяснить почему. Но тут мы их разочаруем. Если планета достанется все-таки нам, «посмертную славу» мы упраздним вместе с прочими осложнениями.

С деньгами, кстати, тоже все обстоит не очень понятно. Не так, как в компьютерных играх, где доступ к основному ресурсу и способы его расходования вполне прозрачны. В жизни основной ресурс требует периодического возобновления, и, хочешь не хочешь, приходится вставать на подзарядку. К сожалению, на это время большинство других опций блокируется. Здесь, пожалуй, и скрывается главное несовершенство мира, и состоит оно в том, что загрузка основным ресурсом происходит слишком медленно и неоправданно часто. В играх такая ситуация называется зависанием, и следует признать, что субики приспособлены к ней гораздо лучше, чем нормальные люди. Не умеющие целесообразно расходовать основной ресурс обладают тем не менее огромным преимуществом при подзарядке. Для субиков этот режим (начисление денег на счет) часто даже не выделен в особые рамки и, как правило, совместим с другими занятиями. Совмещение, конечно, наносит ущерб нормальным человеческим занятиям – так ведь у субиков все равно все нормальные человеческие занятия ущербны, и даже безлимитный ресурс не может помочь им в этом отношении.

Нет, не хотел бы я быть субиком – как представишь себе жизнь, где все не впрок, где не можешь найти себе друзей и создаешь врагов на ровном месте, сразу сообразишь, что их хитромудрых преимуществ и даром не надо. Лучше мы будем как Мышь, ведь преимущества Микки-Мауса настоящие, а не поддельные.

Примерно так могла бы выглядеть предельная для хуматона глубина самоотчета. Понятно, что настоящий, глубокий самоотчет есть привилегия несчастного сознания, однако и наивность, если она совершенно бесстрашна, может быть в высшей степени поучительной. При всей философской уязвимости рефлексии «счастливого сознания» (субики, конечно, могут рассматривать подобное словосочетание только в кавычках), по крайней мере две высказанные здесь мысли достойны внимания. Это мысль о «хирургической транспарации» с целью устранения осложнений и соображение относительно неспособности субъекта к самозабвенным аффектам, полное неумение вести себя навстречу сбывающимся мечтам и исполняющимся желаниям.

Первый тезис может показаться кощунственным или провокационным, интерпретировать его каким-либо другим образом субъекту просто не по силам. Между тем мы имеем дело с воспроизводством на новом витке хорошо знакомой установки Просвещения. Если «ученье свет, а неученье тьма», то сопротивление «тьмы» в расчет не принимается; считается непреложной истиной, что преодолевать подобное сопротивление необходимо во благо самого же сопротивляющегося. Более того, попытка сопротивления в данном случае трактуется как признак неразумия, неполной принадлежности к рангу полноценных человеческих существ[24]. Медикализация безумия, проанализированная Фуко, дополняется и жесткой педагогической установкой, при которой за объектом педагогического воздействия не признается ни права возражения, ни права уклонения. Скажем, кому придет в голову обращать внимание на неразумное дитя, которое заявляет, что оно не хочет учиться: ведь суверенность желания присуща лишь просвещенному субъекту. Это уже на подходе к ПСК доза логоинъекции была снижена за счет цепочки «демократизаций», за счет перехода к более «экономной» конфигурации индивида, для которой приведение в состояние просвещенности уже не требует таких колоссальных педагогических вложений. Но прежде чем это случилось, Просвещению пришлось «воспитывать» своих неразумных подопечных с не меньшим рвением, чем Петру I свой жестоковыйный народ[25].

Разве не те же самые резоны лежат в основе тезиса о дальнейшем просвещении, т. е. о принудительной транспарации по отношению к тем, кто хоть и расстался с предрассудками, но сохранил подозрения, тип апперцепции, конституирующий саму субъектность субъекта? Хуматонам, конечно, не так-то просто ответить, чем же плохи уклоняющиеся от транспарации, но ведь от идеологов Просвещения мы и вовсе не дождались ответа, «чем плохи непросвещенные». По мнению Кондорсе и Мабли, их просто «жалко» – следовательно, именно человеколюбие не позволяет оставлять их в варварском непросвещенном состоянии. Вот и хуматонам из ПСК тоже жалко субиков.

Что же касается второго пункта самоотчета, где субики определяются как неспособные к чистым аффектам, то тут налицо довольно неожиданное совпадение с Ницше, подтверждающее рессентимент с противоположного полюса. Попробуем вновь предоставить слово Т. Аутисто.

«Ницше отследил момент зарождения субъекта, говоря его словами, "интересного домашнего животного". Этот человеческий типаж пришел на смену людям прямой чувственности, беззаветным в своей отваге и бесхитростности, великодушным, способным с открытым сердцем говорить миру "да" и "нет". Увы, вымершую благородную породу сменили люди рессентимента – их исчерпывающую характеристику Ницше дал в своей работе "К генеалогии морали". Там же философ высказал убеждение, что речь идет все-таки о промежуточном варианте, о некоем результате массовой порчи, онтологической коррупции человеческого в человеке. На фоне фальсифицированного статуса присутствия с абсолютным преобладанием "изморалившихся субъектов", носителей рессентимента, попадались все же свободные умы, «удавшиеся» экземпляры, – у Ницше по именам названы Стендаль, Гете и Хафиз. По отношению к ним всех прочих философ готов был рассматривать как черновой набросок.

И вот мы видим, что "промежуточные" исчерпали свое. Новые люди, "неосапиенсы", стремительно заселяют среду присутствия, мутный поток Weltlauf, внося в него долгожданную прозрачность и завершенность, недостижимую для черновиков и набросков. Neosapiens (или, если угодно, "хуматон", раз уж так сподобились назвать его критики) преодолевает ressentiment, вновь восходя к прямой чувственности. Он освобождается от парализующей примеси противочувствия, от пресловутой амбивалентности чувств, на которой базировался как психоанализ, так и рессентимент в целом. Искажения при передаче и приеме аффектов, рассматривавшиеся как неизбежность, как условие sine qua non, вроде земного тяготения, в значительной мере преодолены; изощренный психологизм рессентимента исследователи ближайшего будущего спокойно смогут списать на "помехи в эфире". Разумеется, вновь обретенные модусы чувственности значительно уступают по своей амплитуде аффектам героев Эсхила, Шекспира да и самого Ницше. Что ж, таков результат обуздания неукротимой стихии, несомненная заслуга Просвещения, бросившего вызов как неистовству Ренессанса, так и амбивалентности души, которая, согласно Тертуллиану и Августину, "по природе своей христианка". Аффекты neosapiens очищены от паразитарных примесей и, если можно так выразиться, вторично элементарны.

Вслед за транспарацией сферы желаний и воли хуматон обрел и другие атрибуты описанного в текстах Ницше господина, в частности верность данному слову. Эта верность принципиально важна для безмятежного духом индивида, ведь он не играет в шпионологические игры, позволяющие сохранять самотождественность вопреки всему. Диалектический иллюзион самооправдания не работает без помех в эфире, чистота приема не оставляет зацепок для действия по принципу "ложью ложь поправ". Напротив, для субъекта простая верность данному слову практически недостижима, хотя бы потому, что субъект подозрителен и не привык "верить на слово". Таким образом, рессентимент преодолен по крайней мере передовым отрядом, авангардом современного глобализованного общества. Оглядываясь назад с завоеванных рубежей, авангард может подтвердить правоту Ницше, – другое дело, что автор "Заратустры" вряд ли обрадовался бы столь неожиданному союзнику, разве что из злорадства. Ведь и Гегель, и Ницше, и Беньямин всецело принадлежат к формации субъекта, эта родовая предопределенность сказывается в самых смелых теоретических выводах и даже в пророчествах, достаточно обратить внимание на мстительный тон наиболее впечатляющих антиутопий.

В значительной мере суть проблемы сводится к тому, что философия принадлежит субъекту – принадлежит во всех смыслах, в частности, является органичной формой его презентации в сфере символического. Наряду с трансцендентальным субъектом Канта, опирающимся на исходное подозрение относительно коварной сокрытости вещей в себе, субъект философской рефлексии представляет собой нерастворимый остаток совокупных дискурсов европейской метафизики. Соответственно, способы и языки философствования, равно как и критерии убедительности, «подстроены» под субъекта, поскольку построены им.

Субъект, например, должен убедиться в обоснованности или необоснованности своих подозрений – таков, в сущности, сюжет любого законченного философского произведения. Суть дела радикально меняется, если подозрение недостоверно в качестве экзистенциального жанра, способа бытия в мире. Коль скоро даже сбывающиеся подозрения не слишком волнуют, большая часть изощренности, требуемой для производства философских текстов, теряет смысл. Философ Ален Бадью в свое время заметил: "Знание имитируется здесь в производственных целях. Вот почему мы будем называть эту процедуру, каковая принадлежит к строю рассуждений у Декарта, измышлением знания. Истина есть незнаемое этого измышления"[26].

Насчет "измышления", лежащего в основе всей традиции рационализма, Бадью совершенно прав. Ведь все ясное и отчетливое у Декарта обретает свой статус только после предельного сомнения: достоверность возможна лишь как награда за полноту отчаяния. Избавление от подозрений становится философским аналогом спасения души, пока наконец Вольтер не объединяет эти параллельные и равновеликие задачи в блистательном афоризме, которой достоин того, чтобы быть написанным на знамени Субъекта: "О, Господи, если Ты есть, спаси мою душу, если она есть".

Любая достоверность может и должна быть подвергнута измышлению для того, чтобы обрести достоинство истины – истины субъекта. Что, например, может быть более ясным и отчетливым, чем бегущая строка новостей, но для философии она интересна ровно настолько, насколько она подозрительна. Понятно, что транспарация, призванная устранить дежурную «заднюю мысль» по всякому поводу, чужда всем философским лагерям. «Это потому, – мог бы сказать наблюдательный хуматон, – что у субиков все мысли задние – других просто нет».

Отсюда следует, что философская критика массовой культуры при всей ее изощренности (наверняка еще не окончательной) принципиально ущербна без самокритики критикующего, которому следовало бы по крайней мере признать, что философствовать о культуре и критиковать массовую культуру есть практически одно и то же. Другое дело – принять или хотя бы понять транспарацию в единстве ее простых неизмышляемых истин. Такая чужеродная для философии задача под силу лишь революционерам духа, способным, подобно Марксу, избрать себе точку идентификации на противоположном от "собственного полушария" полюсе. Надо покинуть ближайшую референтную группу и найти себе свой пролетариат.

Замещение вакансии выразителя сознания neosapiens относится к тому же разряду задач, разве что отличается еще большей сложностью. Все-таки пролетариат можно было поднять до уровня мыслящего субъекта, благо что подозрительность у него имелась в избытке (да и сам метод Маркса в некотором отношении можно определить как гиперподозрительность). Что же касается новой социальной силы, умеющей обходиться без задних мыслей и в принципе не слишком интересующейся феноменом подозрения, то ее теоретическая репрезентация на философском уровне вообще проблематична. Ибо философ способен быть защитником угнетенных – например, угнетенных буржуазией, но способен ли он стать защитником угнетенных философами?

Итак, что же такое присутствие человеческого в человеке, альтернативное конфигурации субъекта? Философская публицистика интерпретирует отношения индивидов, органично вписанных в континуум современности, как "механические" и "бездушные". Утверждается, что эталонным адресатом таких отношений является "посторонний" или "первый встречный", и вслед за этой констатацией неизбежно идет ценностное суждение – например, об оскудении экзистенции, упадке интенсивности присутствия – или очередная вариация в духе Хайдеггера о "забвении бытия". Ценностные суждения, как известно, всецело зависят от системы отсчета. Ведь тот же "эталон приветливости" можно истолковать и в положительном ключе – как эффективный способ избавления от взвинченности, экзальтированности и зацикленности. Или возьмем, к примеру, простодушие хуматона. Этот преодолевший промежуточность индивид действительно простодушен (и прямодушен) в отношении к другому, даже если противостоящий ему другой – классический субъект (т. е. явно "подозрительный тип"). Критикуемая бездушность на поверку может казаться куда более щадящей и комфортной, чем альтернативная душевность, которой субики так успешно терзают друг друга.

Отношение к личности как к вещи – вот уж воистину удачная страшилка, вызывающая у субиков ужас на протяжении двух столетий. Хуматон понимает толк в вещах и агрегатах, умеет с ними надлежащим образом обращаться.

И если сказать, что к встречному другому хуматон относится как к особого рода вещи, это будет всего лишь означать, что он хорошо относится к человеку. Это значит, что он не будет «стучать по крышке», а попытается разобраться в вынесенной клавиатуре. Если же допустимые операции с клавиатурой упорно не соответствуют «картинке», возможно, что агрегат просто вышел из строя. Тогда следует обратиться к специалисту – к психоаналитику или в учреждение, где устройство могут перезагрузить. Психоаналитики, кстати говоря, медленно, но верно эволюционируют в сторону наладчиков и настройщиков «зависших» устройств. Они вполне адекватно воспринимают социальный заказ (чем обеспечивают и собственное будущее): выявлять и отключать контуры, реагирующие на помехи, на смутные позывные иного бытия, вносящие невразумительность в прием сигналов основного диапазона.

Далее. Если уж проявлять аналитическую строгость в интерпретации выводов самой философии, следует признать, что рыцарем чистого практического разума является как раз хуматон, а вовсе не субъект. Именно хуматон непоколебимо следует категорическому императиву, причем ему дается это легко и естественно. Он никогда не сделает другому (даже первому встречному) того, что счел бы несправедливым или обидным в отношении себя. В силу простодушия транзитивные моральные переносы даются хуматону несравненно легче. И правило als ob соблюдается им безукоризненно, наверное так, как это мечталось самому Канту. Жить в избранной для себя вселенной, не обращая внимания на нестыковки с реальностью, на нетвердый, все время меняющийся выбор сторонников замутненного практического разума, жить, как если бы контуры предпочтений были единственной достойной внимания реальностью, – на это безусловно способен не обремененный тяжелым наследием подозрительности индивид.

Весьма поучительно также сравнение проекта Humaton с хайдеггеровским проектом Dasein. Здесь мы найдем как совпадающие, так и несовпадающие параметры. Зов совести безусловно присутствует и повелевает в новом типе подлинности – при том что прием зова не сопровождается помехами (угрызениями). Присутствует и забота, в том числе и в форме озабоченности, – правда, она связана преимущественно с режимом подзарядки, с возобновлением основного ресурса — денег, новостей и подтверждений-регистраций присутствия (ими, впрочем, обеспечивают первые встречные).

Зато в модернизированном проекте совсем не выражена заброшенность. Чужеродность заставаемого мира, всегда встречающая Dasein, в известном смысле представляет собой отклик на априорную подозрительность. Заброшенность есть результат изначального смещения, вызванного подозрением. Для хуматона, напротив, естественная установка состоит в том, чтобы оказаться среди своих: он отнюдь не чувствует себя шпионом в тылу врага и, если говорить о «жанрах», решительно предпочитает боевик детективу. Не является для него экзистенциалом и бытие-к-смерти. Нормальный инстинкт самосохранения не подвержен этой философской модуляции. Факт неминуемой смертности не погружает хуматона в омут «последних вопросов», страх смерти присутствует лишь на эмпирическом уровне. Наконец, не выявлена, собственно, сфера Gerede, «болтовни». По одной простой причине: внутри континуума ей просто нечего противопоставить.

Если уж говорить о Хайдеггере, то в своем описании свершившегося забвения бытия философ уделяет много внимания технике, подчеркивая ее эпохообразующий характер. Однако преобразование чаши в пластмассовый стаканчик скрывает от него куда более важный факт преобразования манускрипта в газету…»

Но здесь мы, пожалуй, прервем сеньора Аутисто, поскольку его дискурс все более начинает напоминать «Диалектику Просвещения» Адорно и Хоркхаймера. Подзащитный уже явно потерял нить реабилитирующей его речи и переключился на мультики. С его точки зрения, герои мультиков куда как успешнее заполняют вакансию философов от ПСК.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.