Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

Сурков дал нам с Трошкиным поручение: по дороге в Москву заехать на минуту во Внуково, завезти жившим там на даче родителям его жены письмо и сказать, что видели его живым и здоровым.

Как мы ни торопились в Москву, но во Внуково все–таки заехали. Было раннее утро. Тихая дача в лесу. Старики притащили нам таз с крупной клубникой и просили нас, если мы сумеем, заехать на обратном пути и отвезти зятю в Касню плетеночку этой клубники. Посидев у них пять минут, мы поехали дальше, в Москву.

Было раннее утро, и Москва казалась опустевшей. Мы с Трошкиным проехали прямо в редакцию «Известий». Я оставил там статью, пообещав привезти еще одну, а Трошкин пошел проявлять пленки. Едва ли ошибусь, если скажу, что мы с ним, пожалуй, были первыми газетчиками, приехавшими с Западного фронта в Москву.

В эти сутки, что мы пробыли в Москве, нам выпала трудная задача отвечать на десятки вопросов, на которые мы иногда не знали, что отвечать, а иногда знали, но не имели права, потому что здесь все–таки совсем не представляли себе того, что делалось на фронте. Даже отдаленно не представляли. Нас спрашивали, взят ли Минск, взят ли Борисов, правда ли, что немцы с налета взяли Смоленск и в нескольких местах переправились через Днепр и продолжают наступать. Но, еще подъезжая к Москве, мы дали друг другу слово держать язык за зубами, не говорить лишнего и, кажется, сдержали это слово.

Ответив в редакции на первые поспешные вопросы и пробыв там минут двадцать, я поехал повидаться с близкими.

День был сумасшедший. Я отвечал на бесчисленные вопросы, писал для «Известий» еще одну статью, потом дописывал что–то, сидя в редакции, был у родителей, ездил договариваться насчет машины. В «Известиях» решили, что лучше будет, если я сдам им свой «фордик», а они вместо него в дополнение к «пикапу» дадут в наше пользование редакционную «эмку». К завтрашнему утру она должна была быть подготовлена и выкрашена в маскировочные цвета. Кроме того, было решено для пользы дела вырезать у нее середину крыши и вместо нее на барашках закрепить скатывающийся в трубку брезент. Учитывая предыдущий опыт, решили сделать это, чтобы быстрее передвигаться, не чувствовать себя в мышеловке и не выскакивать каждый раз, услышав самолеты, а, скатав этот брезент, на ходу наблюдать за воздухом.

Я узнал, что Ортенберг назначен редактором «Красной звезды». Накануне своего отъезда на фронт я встретил его в коридоре ПУРа, когда шел за командировочным предписанием, и сказал ему, что если его назначат в одну из военных газет, чтобы он забрал меня к себе. По старой памяти о Халхин–Голе, где он редактировал нашу «Героическую Красноармейскую», мне хотелось работать с ним и в эту войну.

В «Красную звезду» к нему я попал вечером. Когда я вошел, он встал из–за стола и сказал:

— А, Симонов! — таким тоном, словно он именно меня сейчас и ждал. — Ты получил мои телеграммы?

Я спросил какие.

— Я послал тебе две телеграммы в «Боевое знамя».

Я сказал ему, что хотя и был первоначально назначен в эту армейскую газету, но так и не знаю, где она находится, и никаких его телеграмм не получал.

— А чего ты приехал с фронта? Я объяснил.

— Хорошо, — сказал он. — А я тебе уже третью телеграмму собирался посылать от имени Мехлиса. Теперь у нас в «Звезде» будешь работать.

Я сказал ему — и вполне искренне, — что был бы рад работать с ним, но я работаю во фронтовой газете и в «Известиях».

— Ничего, — сказал он. — Из фронтовой мы переведем тебя к нам приказом, а «Известия»… Я тебе позвоню ночью. Давай телефон.

Я не дал ему телефона, по которому он мог бы мне позвонить ночью, и сказал, что лучше сам позвоню утром.

Я вышел от него в большом сомнении. Была уже заварена каша с «Известиями», получено от них постоянное корреспондентское удостоверение на Западный фронт, и уходить оттуда было не совсем удобно…

Я так и не решился в тот вечер и в ту ночь рассказать близким мне людям всю правду о пережитом на фронте.

Заснул поздно ночью, и, как мне показалось, всего через несколько минут меня разбудили. Звонил телефон. Оказывается, была уже не ночь, а половина седьмого утра.

— С вамп говорит заместитель редактора «Красной звезды»полковой комиссар Шифрин. Выслушайте приказ заместителя народного комиссара: «Интендант второго ранга писатель Симонов К. М. 20.VII.41 назначается специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». А теперь, — продолжал Шифрин, — бригадный комиссар Ортенберг приказал вам спать, сегодня никуда не ехать, а завтра, в понедельник, к одиннадцати часам явиться в редакцию.

Я так ничего и не успел сказать, не успел даже удивиться, как меня разыскали, трубка была уже повешена.

Я оделся, сел на трамвай и поехал в «Красную звезду». Оказалось, что Ортенберг еще у Мехлиса. Значит, он приказал разыскивать меня, еще сидя там, в ПУРе.

Вскоре он явился и сказал, что первые две недели я буду сидеть в Москве, что я нужен пока здесь, в редакции, а потом поеду на фронт по его усмотрению. Тщетно я старался объяснить ему всю невозможность для меня остаться сейчас в Москве, несмотря на все мое желание работать в «Красной звезде».

— Ничего, — сказал он, — теперь ты наш работник. С «Известиями» мы уладим, а с «Красноармейской правдой» уже все сделано. Я дал в политуправление фронта телеграмму, что ты работаешь у нас, а не у них.

В общем, я в душе был рад переходу в «Красную звезду», но у меня все равно оставалось чувство, что я не могу сейчас задержаться в Москве и должен возвратиться в Вязьму именно сегодня, как обещал. Зная характер Ортенберга, я использовал единственный козырь: попросту сказал ему, что если я сегодня же не вернусь на фронт, то меня сочтут за труса. Он полминуты подумал и сказал:

— Хорошо, поезжай. И чтобы тебе не было неудобно с»Известиями», в эту поездку можешь так: мне делай стихи, а им прозу. Срок поездки — неделя, а потом целиком наш и никаких поблажек!

Мне оставалось подчиниться. Предписание было выписано немедленно.

Поскольку мне в эту поездку еще дано было право писать в «Известия», я смалодушничал и ничего не сказал там, решив отложить этот неприятный для меня разговор до возвращения.

Машина была готова. В газете был напечатан мой подвал о полке Кутепова «Горячий день» и во всю полосу — панорама разбитых танков, снятых Трошкиным. Это были первые материалы такого типа, и я испытал удовлетворение начинающего газетчика, видя, как у витрин с газетами стояли толпы народа… Здесь я снова оторвусь от текста дневника.

Судя по нему, выходит, что мы с Трошкиным приехали в Москву 19–го и уехали обратно в Вязьму 20 июля. Всюду, где это возможно, восстанавливая по документам даты, я вижу, что на самом деле наш приезд в Москву и возвращение в Вязьму в точности совпадает с тем черновиком командировочного предписания, который я нашел в своем блокноте: «С 18 по 20 июля». Сэкономив полсуток, мы выехали из Вязьмы с этой командировкой на руках в ночь с 17–го на 18–е. 18–го утром были в Москве и, проведя там два дня, вернулись в Вязьму 20–го.

В дневнике эти двое суток, проведенных в Москве, превратились в одни. Все это было так скоротечно, что, Очевидно, уже через полгода показалось всего–навсего одними сутками.

Очевидно, в «Красную звезду» к Ортенбергу я пришел не в первый вечер своего приезда в Москву, а на второй, уже когда в «Известиях» появились две мои первые корреспонденции и первые снимки Трошкина. Наверное, это и подогрело решимость редактора «Красной звезды» забрать меня к себе.

Свою третью корреспонденцию, «Горячий день», я написал уже в Москве 19–го, и она появилась в «Известиях» 20–го, в день нашего возвращения на фронт. Под первыми двумя стояло: «Действующая армия, 18 июля»; под третьей: «Действующая армия, 19 июля», — хотя на самом деле, как это видно из дневника, события, описанные в этих корреспонденциях, происходили 13 и 14 июля. Но в то время такая максимально приближенная к дню публикации датировка была общим явлением. Я проверил это, прочитав номера всех центральных газет за 19 июля 1941 года. Буквально всюду под всеми корреспонденциями из действующей армии стоит дата: 18 июля.

Можно понять положение редакций в те дни: материалы поступали скупо, доставлялись с великим трудом, порой с риском для жизни, а сам характер материалов с пометкой «Действующая армия», как правило, был таков, что смещение дат не играло особой роли. В корреспонденциях с фронта не было попыток изобразить общий ход событий, а рассказы о боях не были связаны с конкретными географическими пунктами. Наоборот, при публикации в целях сохранения военной тайны изымалось все, что хоть ненароком могло бы дать представление о том, где что происходило.

В моей корреспонденции «Горячий день», к примеру, было сказано, что «полк, которым командует полковник Кутепов, уже много дней обороняет город Д.». Перечитывая ее сейчас, я вижу, что ни одна деталь не указывала в ней на то, что речь идет о боях за Могилев.

А в опубликованном в тот же день в «Красной звезде» «Письме с фронта», присланном корреспондентами «Красной звезды» писателями Борисом Лапиным и Захаром Хацревиным, называвшемся «На N–ском направлении», не было и намека на то, что речь идет об одной из наших контратак на дальних подступах к Киеву.

Из корреспонденции, напечатанных в наших газетах 19 июля с пометкой «Действующая армия», было видно, что мы на всех фронтах обороняемся, что оборона носит упорный характер и сопровождается контратаками. Естественное в ту тяжелую пору стремление каждого из нас не пропустить ни одной попытки контрудара, когда на газетных листах все наши материалы сходились вместе, создавало у читателей ощущение куда большего числа наносимых нами контрударов, чем было на деле. И все же в этих корреспонденциях содержалась та объективная истина, что активность нашей обороны вопреки ожиданиям немцев не падает, а растет.

Наиболее далекие от реальности выводы могли в те дни связываться у читателей газет с материалами, посвященными нашей авиации. Из всех родов войск наша авиация в начале войны оказалась в наиболее тяжелом положении, и рассказать в Москве о том, что я видел в воздухе над Бобруйским шоссе, я не мог даже самым близким людям, даже матери, сознавая, какой силы душевное потрясение я обрушу на нее, все еще продолжавшую жить довоенными представлениями.

Для того чтобы понять всю трудность нашего с Трошкиным положения первых военных корреспондентов, приехавших в Москву и вынужденных отвечать на сотни вопросов, надо сопоставить некоторые документы того времени.

В сообщении Информбюро, опубликованном 19 июля, было среди прочего сказано о продолжающихся оборонительных боях на Смоленском и Бобруйском направлениях. В общей форме это соответствовало истине, особенно в отношении Смоленска. Наши войска именно в это время пытались отбить город у немцев.

Но в представлении тех, кто расспрашивал нас в Москве, все это выглядело совсем по–другому, чем было в действительности. И я не мог рассказать им ни того, что мы еще два дня назад не попали в Смоленск, потому что в него уже ворвались немцы, ни тем более того, что еще двадцать дней назад немцы переправились у Бобруйска через Березину.

В «Журнале боевых действий войск Западного фронта» за 19 июля говорилось, что 172–я дивизия, о действиях которой я в этот день писал в Москве свой очерк, продолжает удерживать Могилев и «плацдарм западнее Могилева… ведя бои в окружении». Полковник Кутепов продолжал драться там же, где я был у него пять дней назад. Но я не имел права рассказывать родным и знакомым ни о форсировании немцами верхнего течения Днепра, о котором еще не было сказано в газетах, ни о немецких танках, прорвавшихся к штабу нашей армии в Чаусах, в пятидесяти километрах восточней Могилева.

Почти все, чему мы были свидетелями, так или иначе еще считалось к 19 июля военной тайной, и я не берусь теперь судить, где тут в каждом отдельном случае была тогда грань между верными и запоздалыми представлениями о том, что действительно являлось и что уже не являлось тайной.

Если взять для примера Смоленск, то при тех военно–исторических аналогиях, которые были связаны со Смоленском как ключом к Москве, задним числом можно понять нежелание широко публиковать сообщение о его потере в те дни, когда мы еще надеялись его вернуть.

А такая надежда и в Ставке, и на Западном фронте продолжала существовать. Как свидетельствуют документы, части 16–й армии, которой тогда командовал генерал М. Ф. Лукин, как раз в эти дни выбили немцев из северной части города и только 28 июля окончательно оставили окраину Смоленска. Известие о потере нами Смоленска было опубликовано в сообщении Информбюро только 13 августа. Но следует помнить, что почти весь этот последующий период был связан с ожесточенными боями в районе Смоленска, конец которых и немецкие военные историки датируют только пятым — восьмым числами августа.

Не только мы, но и немцы называют этот период Смоленским сражением, подчеркивая его важное значение в ходе всей летней кампании 1941 года. «Журнал боевых действий войск Западного фронта» за 19 июля дает полную реальных противоречий картину того, как в этот день выглядело начавшееся несколькими сутками раньше Смоленское сражение. В записях за этот день мы видим и меру наших неудач, и меру наших упорных и яростных усилий остановить и отбросить немцев — словом, все то, о чем Сталин за день до этого, 18 июля, счел нужным написать в своем первом личном послании Черчиллю: «Может быть, нелишне будет сообщить Вам, что положение советских войск на фронте продолжает оставаться напряженным».

Из экономии места, не прибегая в данном случае к прямому цитированию «Журнала боевых действий», я попробую дать обзор содержащихся в нем наиболее характерных данных за 19 июля.

В «Журнале» сказано, что в районе Невеля и Великих Лук немцы ведут бои на окружение правофланговых частей нашей 22–й армии и что, успешно обороняясь на своем правом фланге, 22–я армия в центре и на левом фланге уже ведет бои в окружении, прорываясь на Невель.

О 51–м стрелковом корпусе этой армии сказано, что он ведет бои в окружении с превосходящими силами противника.

О 19–й армии сказано, что в течение дня отдельные ее части продол/кают вести бои в районе Смоленска и что одновременно продолжается сбор одиночных людей и подразделений армии в районе Дорогобужа и Вязьмы.

О 20–й армии сказано, что она произвела перегруппировку и отход частей на новый оборонительный рубеж.

О 5–м механизированном корпусе, входившем в состав 20–й армии, сказано, что он отошел и сосредоточился на северном берегу Днепра.

О 13–й и 4–й армиях сказано что они ведут бои на Могилевском направлении отдельными очагами в окружении, стремясь на некоторых участках восстановить положение.

О 45–м стрелковом корпусе 13–й армии сказано, что сохранившееся управление этого корпуса и рота охраны штаба брошены на розыск и формирование отходящих с запада частей.

Так выглядят сгруппированные вместе сведения с разных участков Западного фронта, говорящие о прорывах и выходах из окружений, о розыске, сборе и формировании заново частей и о прочих невеселых вещах.

Но «Журнал боевых действий» за 19 июля состоит отнюдь не только из этого. В нем есть и другие сведения, носящие иной характер.

Остатки 179–й стрелковой дивизии западнее Великих Лук подбили пятнадцать немецких танков.

3–я и 4–я танковые дивизии Гудериана, действующие на Могилевском направлении, приостановили свое продвижение вследствие сопротивления наших войск.

73–я немецкая танковая дивизия, понеся большие потери во время боя под Ярцевом, перешла к обороне.

18–я немецкая танковая дивизия приостановила свое продвижение, наткнувшись в районе Ельни на противотанковый район.

129–я дивизия 16–й армии в течение ночи вела бой за Смоленск и к 8 часам утра овладела северо–западной частью города и аэродрома.

Была отбита атака противника в районе Кричева.

Была отбита контратака немцев в районе Рогачева и Жлобина.

21–я армия, хотя и медленно, продолжала наступать на Бобруйск.

144–я стрелковая дивизия 20–й армии с боем овладела Рудней, но под давлением противника отошла в исходное положение.

Группа генерал–майора Рокоссовского после артподготовки атаковала немцев, занимавших сильный противотанковый район северо–западнее Ярцева.

4–й воздушно–десантный корпус наступал с целью восстановить положение на реке Сож.

Так группируются в том же «Журнале боевых действий» за тот же день сведения, говорящие о наших и немецких атаках и контратаках, а главное, о том упорстве, с которым мы дрались на Западном фронте после стремительного прорыва немцев к Смоленску.

Наши оперативные документы даже при тех неточностях, которые в них проникали из–за неясностей в обстановке и обрывов связи, в общем, рисовали истинное положение на фронте.

И именно этот драматический, но честный самоотчет теперь, спустя много лет, вызывает глубокое уважение к стойкости нашей армии и к ее упорным усилиям остановить немцев.

Признание и этой стойкости, и масштаба этих усилий так или иначе содержится и во многих послевоенных работах наших противников. Говоря о первых разногласиях среди высшего военного руководства германской армии, Типпельскирх пишет, что «от танковых клиньев на основании опыта войны в Европе ожидали гораздо больших результатов. Русские держались с неожиданной твердостью и упорством, даже когда их обходили и окружали. Этим они выигрывали время и стягивали для контрударов из глубины страны все новые резервы, которые к тому же были сильнее, чем это предполагалось».

В этом и многих других послевоенных признаниях немецких генералов, конечно, играет роль и такой психологический фактор, как последующий разгром германской армии на том же Восточном фронте. Генералы армии, которая в начале войны имела основания считать себя сильнейшей армией мира, а потом была все–таки разгромлена нами, поставили бы себя в ложное положение, не признав в той или иной форме силу своего будущего победителя даже в период его первых поражений.

Однако не следует объяснять эти оценки лишь психологическим фактором, появившимся после поражения германской армии. Первые такие оценки, носящие на себе отпечаток объективной истины, относятся уже к июлю 1941 года. Если еще 8 июля Браухич и Гальдер докладывали Гитлеру, что из 164 известных им русских стрелковых соединений 89 уничтожены и только 46 боеспособны, то уже 23 июля Гитлер заявил Браухичу, что «в условиях упорного сопротивления противника и решительности его руководства от операций с постановкой отдельных целей следует отказаться до тех пор, пока противник располагает достаточными силами для контрудара».

Между двумя этими цитатами, датированными одна восьмым, другая двадцать третьим июля, как раз и лежит первый этап ожесточенного Смоленского сражения, ход и итоги которого породили первые разногласия в германском верховном командовании.

Если посмотреть, как в этот взятый мною для обозрения День 19 июля 1941 года писали о сражениях на Восточном фронте американские и английские газеты, мы увидим, что наиболее серьезные из них оценивали происходящие события довольно объективно.

«Нью–Йорк таймс» от 19 июля 1941 года вышла с заголовком на половину первой страницы: «Русские признают, что их вооруженные силы отступили у Смоленска, но контратакуют противника».

В том же номере в сообщении своего корреспондента из Берлина (мы иногда невольно смещаем события во времени и забываем, что тогда, в июле сорок первого, Америка еще не воевала с Германией) «Нью–Йорк таймс» писала, что «ввиду преобладающей силы германских резервов, брошенных с целью обеспечения захвата Смоленска, русские войска в северной части треугольника Витебск Смоленск — Орша осуществляют упорядоченное отступление, ведя арьергардные бои…», и добавляла, что «германские колонны, движущиеся в направлении Ленинграда, остановлены».

Лондонская «Таймс» за 19 июля вышла с заголовком: «Немцы претендуют на захват Смоленска».

В тексте корреспонденции указывалось, что «германские силы на главных направлениях к Ленинграду и Москве не дошли дальше секторов Псков и Смоленск, откуда сообщают о тяжелых боях… Во вчерашнем специальном сообщении германского командования утверждается, что Смоленск был захвачен в пятницу и что русские попытки отбить город не имели успеха».

Военный корреспондент «Таймс» писал об «уменьшающейся скорости немецкого наступления» и подчеркивал при этом, что «с русской стороны не видно недостатка в уверенности».

Эта же мысль проходила и через редакционную статью «Таймс». В ней говорилось, что «русские армии повсеместно оказывают сопротивленце» и что в России «нет никаких признаков краха на военном или политическом фронте, на что, должно быть, рассчитывал Гитлер».

А теперь об ощущении, которое возникает у меня сейчас при чтении материалов о работе нашего тыла, напечатанных у нас в газетах в тот же день, 19 июля.

Их общий тон — деловой и твердый, за ним стоит сознание тяжести сложившейся на фронте обстановки.

Передовая «Известий» начинается со слов Ленина о том, что «побеждает на войне тот, у кого больше резервов, больше источников силы, больше выдержки в народной толще». В том же номере печатается заметка из Красноярска: женщины начинают совмещать профессии.

«Правда» печатает заметку о том, что жены металлургов осваивают эту тяжелую, неженскую профессию, и другую заметку — о рабочих, по полутора суток не выходивших из цеха, чтоб сдать срочный заказ, третью — о первых группах школьников, пошедших изучать трактор, чтобы работать в поле вместо ушедших на фронт трактористов. Из Тбилиси пишут, что жены командиров пришли на производство. Заметка из Свердловска озаглавлена: «Экономить каждую крупицу металла». Заметка из Харькова: «С максимальным результатом расходовать сырье». В нескольких газетах помещены статьи об использовании местных ресурсов и о работе местной промышленности. Эти статьи, так же как и статья об уборке хлеба на Украине, свидетельствуют о стремлении всеми ресурсами, которые остались у нас в руках, возместить то, что мы уже потеряли в результате наступления немцев.

Читая все это сейчас, я невольно вспомнил строки из песни, которая, едва появившись, сразу стала в нашем сознании как бы вторым гимном военного времени: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»

Так, в сущности, оно и было: вся огромная страна, постепенно осознавая всю меру нависшей над ней опасности, вставала на этот действительно смертный бой.

И, несмотря на порой неприемлемые для нас сейчас оттенки фразеологии тех лет, связанные с понятием культа личности, а точней говоря — культа непогрешимости этой личности, на страницах газет проступало величие того времени, полную меру которого, может быть, до конца ощущаешь лишь теперь.

Это величие присутствовало и в тех телеграммах из–за границы, которые были опубликованы на страницах наших газет за один только день — 19 июля.

«От имени всеобщего рабочего союза. Примите привет от испанского пролетариата. Ваше дело является нашим делом. Да здравствует Красная Армия!» — писали испанцы. «Строительные рабочие Лондона выражают восхищение храбростью Красной Армии. Обязуемся оказать всевозможную поддержку. Настаиваем на полнейшем выполнении обещаний, сделанных нашим правительством. Уверены в полной победе над фашизмом». Сообщение о митинге народов Британской империи, на котором выступали представители Индии и Западной Африки, Кипра, Бирмы, Вест–Индии: «Мы убеждены в победе советского народа, которая будет общей победой народов всего мира».

Резолюция собрания словаков, чехов и сербов, проживающих в США в районе Питсбурга: «Дело освобождения Югославии, Чехословакии зависит от успехов Красной Армии».

Манифест Конфедерации рабочих Мексики: «В связи со зверским нападением фашистов на СССР Конфедерация призывает мексиканский парод создать общенациональный фронт для достижения полного поражения режимов Германии и Муссолини».

Конечно, к этому дню мы имели в мире не только друзей, но и врагов. Немало оставалось и людей, просто–напросто равнодушных к тому, что происходило в тот день на окровавленных полях России. И в разных газетах мира публиковались и мнения наших врагов, и мнения равнодушных, и было бы наивно думать иначе только потому, что все это не попадало и не могло попасть в тот день на страницы наших газет, газет воюющей страны.

Но то, что печаталось в них, говорило о масштабах потрясения, вызванного во всем мире небывалой по размаху и беспощадности войной между фашистской Германией и Советским Союзом. И потрясение это было не только взрывом сочувствия к нам, но и вспышкой веры в то, что, несмотря на неудачное для нас начало войны, отныне вопрос стоит не только о жизни и смерти Советского Союза, но и о жизни и смерти фашистской империи Гитлера.

Так выглядели наши газеты за 19 июля 1941 года.

* * *

Вернусь к дневнику.

…К двенадцати часам дня закончился ремонт «пикапа», и мы выехали. «Пикап» до Вязьмы вел Боровков, а «эмку» — второй известинский водитель, Михаил Панков, впоследствии раненный на Западном фронте.

На дороге были пробки, объезды, и мы добрались до Вязьмы только к ночи. Встретив там в типографии дозванивавшихся до Москвы Кригера и Белявского, в Касню уже не поехали, а все четверо остались ночевать в Вязьме, в маленьком домике рядом с типографией, у работников газеты 24–й армии.

Прежде чем лечь спать, мы просидели полночи. Кроме нас, были милый умный человек — редактор газеты полковой комиссар Ильин, еще один работник из их редакции и корректорша — славная, хорошенькая девушка Женя. Выпили все, что привезли с собой из Москвы. Потом я долго читал стихи. Вязьму в эту ночь довольно сильно бомбили, но мы не вылезали из комнаты. Потом шумел самовар и мы пили чай. Остаток ночи мы с Пашей Трошкиным проспали вдвоем на койке и в восемь часов утра поехали в Касню, в редакцию…

Прерву себя, чтобы вспомнить стихи, написанные два года спустя под впечатлением этой ночи:

Я помню в Вязьме старый дом.

Одну лишь ночь мы жили в нем.

Мы ели то, что бог послал,

И пили, что шофер достал.

Мы уезжали в бой чуть свет.

Кто был в ту ночь, иных уж нет.

Но знаю я, что в смертный час

За тем столом он вспомнил нас…

В бой чуть свет мы тогда, в тот день, не уезжали, но почти вся война была еще впереди и но все из сидевших в ту ночь за тем столом дожили до конца ее.

* * *

…Приехав в Касню, мы не застали там Суркова. Он уехал под Великие Луки, и, как потом оказалось, ему там повезло — удалось побывать в одном из первых городов, сначала попавших в руки немцев, а потом, через два дня, отбитых нами. В редакции были заняты тем, что на всякий случай устраивали круговую оборону, копали окопы и щели.

Следующий день мы ездили вокруг Вязьмы, были на окрестных аэродромах и в небольшом лагере для военнопленных в трех километрах за городом, в старых бараках, обнесенных колючей проволокой. Немцев там было человек полтораста. Тех, с кем мне надо было разговаривать, выпускали на улицу, и мы там беседовали с ними, сидя за врытым в землю столом.

Большинство пленных — около ста человек — было взято разом во время рейда какой–то нашей части по немецким тылам. Это была большая автомобильная колонна, шедшая позади первых эшелонов танков и пехоты и слабо вооруженная. Половину ее в течение нескольких минут перебили, а половину взяли в плен. У этих пленных первых месяцев войны главным чувством было непритворное удивление, что они попали к нам в плен. Им это казалось чем–то невероятным, какой–то обидной случайностью. И они удивлялись этому до нахальства. Во всем этом чувствовалась долгая предварительная обработка. Они воспитывались в сознании, что если война с Россией произойдет, то произойдет молниеносно и победно.

Легкие успехи, с которыми были связаны все предыдущие победы Германии в этой войне, сами по себе уже развращали людей. А вдобавок именно на описании и подчеркивании всех этих успехов строилось все воспитание немецких солдат. Сейчас, На десятый месяц войны, даже не читая ни немецкой прессы, ни немецкой пропагандистской литературы, лишь на основании простых сопоставлений собственных разговоров с пленными теперь и тогда, в начале войны, можно понять, какой огромный и вынужденный перелом в системе воспитания солдат произошел в немецкой пропаганде. Теперь ей приходится переучивать их и отношению к врагу, и отношению к срокам войны, и — это самое главное — отношению к смерти; в первое время русской кампании смерть объявлялась случайной возможностью, а сейчас о ней говорится как о вероятности.

Хорошо помню тот свой разговор с немцами в лагере под Вязьмой. Вот они сидят передо мной за столом, эти тыловики. Среди них несколько ветеранов первой мировой войны, а несколько совсем мальчишек. Я спрашиваю их, хотели ли они этой войны. Говорят, что не хотели. Этому я легко могу поверить. Спрашиваю, почему же они начали войну. Отвечают: потому, что русские сначала обещали пропустить немецкие войска в Иран, а когда немецкие войска вошли на русскую территорию, то русские на них напали. Другие просто говорят, что Советский Союз первый напал на Германию. В этом, видимо, звучат отголоски разных приемов пропаганды.

Один из пленных вызвал у меня острый приступ ненависти. У меня было какое–то мальчишеское чувство сожаления, что я его допрашиваю, а он мне отвечает и что все это происходит здесь и сейчас, в лагере военнопленных, а не десять лет назад где–нибудь на перемене на школьном дворе. С каким наслаждением, услышав тогда то, что он мне говорил сейчас, я расквасил бы его наглую физиономию!

Это был нахальный голубоглазый парень, фельдфебель со сбитого самолета. Он не показался мне ни глупым, ни ничтожным, но он был человеком, чьи суждения, мнения, представления, размышления раз навсегда замкнуты в один навсегда установившийся круг, из которого наружу не вылезает ничего — ни одна мысль, ни одно чувство. В пределах этого круга он размышлял. То есть был даже изворотлив. Он не говорил, что Россия напала на Германию. Он говорил, что Германия сама напала. Но напала потому, что она точно знала Россия через десять дней нападет на нее. В пределах этого круга он был образован. То есть читал несколько стихотворений Гете и Шиллера, читал «Майн кампф» и был вполне грамотен. В пределах этого круга он был не лишен чувств. То есть чувства патриотизма, товарищества и так далее. Но все, что выходило за пределы этого круга, его не интересовало. Он не знал этого. Не хотел и не умел знать. Словом, это была отличная машина, приспособленная для того, чтобы наилучшим образом убивать людей.

А больше всего меня бесило в нем то, что он явно принимал наше мягкое обращение с ним за признак нашей слабости и трусости. В его мозгу не умещалось, как можно быть мягкосердечным не от слабости, человеколюбивым не от трусости и добрым не по расчету. В системе воспитания, через которую он прошел, об этом ничего не было сказано.

Из разговора с этим фельдфебелем, да и с другими пленными чувствовалось, что, во–первых, они твердо рассчитывают на то, что война кончится через месяц, и считают себя здесь, в плену, недолгими гостями, и что, во–вторых, они думают, что их кормят, поят, не расстреливают и вообще по–человечески обращаются с ними только потому, что боятся мести немцев после того, как они через месяц выиграют войну и возьмут Москву.

Трошкин снял панораму выстроившихся во дворе пленных. В это время представитель 7–го отдела внутри барака разговаривал с бывшими участниками первой мировой войны, пятидесятилетними людьми. Он предложил им написать листовку, и они согласились на это без особых препирательств.

Мы уже заканчивали свои дела, когда над лагерем появились немецкие самолеты. Находившихся на дворе пленных стали загонять в помещение. Они шли туда охотно и поспешно, опасливо косясь на небо.

Вечером я сидел в Вязьме и писал очерк для «Известий». Я закончил его и вышел на улицу. Была темная ночь. Высоко в небе эшелон за эшелоном шли немецкие самолеты на Москву. Мы уже знали, что накануне ночью была бомбежка Москвы. Она казалась отсюда, из Вязьмы, чем–то гораздо более грозным и страшным, чем была на самом деле. Потом среди ночи Вязьму тоже стали бомбить. Возникло два пожара. Одна из бомб плюхнулась недалеко от типографии. Стекла тряслись. Над головой с небольшими интервалами все шли и шли самолеты на Москву.

* * *

Пятого августа 1941 года, уже после возвращения с Западного фронта, в «Красной звезде» была напечатана моя баллада «Секрет победы» с подзаголовком: «Посвящается истребителю Николаю Терехину». В балладе описывался воздушный бой нашего истребителя с тремя «юнкерсами», в котором, насколько я понимаю, впервые за войну был осуществлен двойной таран. В дневнике никаких подробностей об этом, кроме упоминания о поездках по аэродромам вокруг Вязьмы, не осталось, и, когда ко мне в 1965 году, в двадцатую годовщину Победы, обратились земляки Терехина с просьбой сообщить сохранившиеся у меня в памяти подробности о встрече с ним, я не смог этого сделать. За долгие годы подробности настолько изгладились из памяти, что я даже не был до конца уверен, видел ли я Терехина; быть может, я услышал о его подвиге из вторых уст.

И только теперь, разыскав блокнот, связанный с поездкой на Западный фронт между 20 и 27 июля 1941 года, я все–таки нашел там запись о Терехине: «Старший лейтенант Терехин. Сначала сбил одного. Вышли все патроны. Таранил второго плоскостью по хвосту. Поломал только консоль. В третьего ударил мотором в хвост. У него, когда выбрасывался, рваная рана на ноге, разбил сильно лицо. Ссадины, запухшие глаза. Ему не давали летать. Семь дней отдохнул и в первый же день после болезни, отлежавшись на аэродроме, сбил еще бомбардировщик. Когда болел, не лежал, а работал помощником командира полка и летал на У–2. Скучно ему было по земле ходить. Терехин Николай Васильевич, 1916 года, из Саратовской области».

Я пишу в дневнике, что первая бомбежка Москвы казалась нам из Вязьмы чем–то гораздо более грозным и страшным, чем была на самом деле.

В одном из документов верховного главнокомандования вермахта есть запись, датированная 14 июля 1941 года, то есть неделей раньше первой бомбежки: «Фюрер говорит о необходимости бомбардировки Москвы, чтобы нанести удар по центру большевистского сопротивления и воспрепятствовать организованной эвакуации русского правительственного аппарата». Как видно из этой записи, планы у Гитлера были далеко идущие. Само предположение, что бомбежками Москвы удастся воспрепятствовать организованной эвакуации из нее правительственного аппарата, означало надежду на такие сокрушительные удары с воздуха, которые способны парализовать жизнь огромного города и железнодорожного узла.

На деле первый налет немцев на Москву так же, как и последующие налеты в июле и августе, оказался малоуспешным. Вот что говорится в боевом донесении командования наших Военно–Воздушных Сил о первом налете: «С 22 часов 25 минут 21.VII до 3.25 22.VII — 41 авиация противника совершила налет на город Москву. Налет производился четырьмя последовательными эшелонами. Всего около 200 самолетов.

Первый эшелон на подступах к Москве расчленился для бомбометания, но, будучи встречен истребительной авиацией и зенитной артиллерией, был рассеян. Только одиночным самолетам удалось прорваться к городу.

Последующие — второй и третий — эшелоны налет производили одиночными самолетами и мелкими группами, произведя бомбардировку с пикирования, с горизонтального полета, с высоты 1000–3000 метров зажигательными и фугасными бомбами. Бомбометание некоторых объектов производилось при помощи световых сигналов, поданных с земли.

В районе Звенигорода и Кубинки противник сбрасывал листовки.

Истребительная авиация сделала 173 самолето–вылета. По докладам летчиков, сбито два самолета противника. По докладу частей зенитной артиллерии, сбито 17 самолетов противника. Требуется дополнительное уточнение».

Немецкие сводки и газетные сообщения, да и выпуски немецкой кинохроники, которую мне через тридцать лет после событий довелось видеть, содержавшие попытку изобразить этот первый налет на Москву как нечто в высшей степени устрашающее, были в значительной мере сфальсифицированы.

«Фёлькишер беобахтер» за 23 июля 1941 года вышла с броскими заголовками: «Первый большой налет на Москву», «Мощные налеты бомбардировщиков», «У врага больше нет никакого единого руководства». Желаемое выдавалось за действительное.

Неудачи немцев во время первого и последующих налетов объяснялись тремя причинами: во–первых, недостаточностью сил, которые ими были брошены на такой огромный объект, как Москва, во–вторых, силой противовоздушной обороны Москвы, которая оказалась тем более эффективной, что немцы не представляли себе ее масштабов, и, наконец, в–третьих, тем спокойствием и решимостью, с которой население Москвы боролось с зажигательными бомбами. Эффект зажигательных бомб был рассчитан прежде всего на панику. Но эта запланированная немцами паника не состоялась.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.