Москва город маленький В декабре 2013 года Госдума обсуждает амнистию по случаю двадцатилетия Конституции. 18 декабря, в понедельник, амнистия должна быть объявлена. Еще есть шанс добиться, чтобы под амнистию попали «узники Болотной» — для этого надо, чтобы на Охотный ряд пришли тысячи людей, что бы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Москва город маленький

В декабре 2013 года Госдума обсуждает амнистию по случаю двадцатилетия Конституции. 18 декабря, в понедельник, амнистия должна быть объявлена. Еще есть шанс добиться, чтобы под амнистию попали «узники Болотной» — для этого надо, чтобы на Охотный ряд пришли тысячи людей, что были в тот день на площади… 16 декабря под стенами Думы полиция расправляется с группкой демонстрантов

Без трех минут семь часов вечера в понедельник на Охотном Ряду в центре Москвы полиция захватывает первого демонстранта. Он не успел толком развернуть лист ватмана со словами про амнистию для «узников Болотной», как был погребен под кучей налетевших на него черных тел с белыми буквами «Полиция» на спинах. И вот невысокого коренастого мужчину в сером меховом картузе ведут к автобусу с непрозрачными стеклами, а он истошно кричит, требуя ответа: «За что?» В вопле его ярость человека, внезапно схваченного посреди улицы, но сквозь гнев проступает и растерянность… растерянность человека, которому на пятидесятом году жизни впервые заламывают руки и волокут в воронок.

Очень легко говорить о том, что быть арестованным теперь не страшно: выпустят через три часа и всего-то навсего дадут штраф. Но когда видишь захват с расстояния вытянутой руки, так не думаешь. Захват — это какое-то животное зрелище пожирания одних людей другими. Жертве никуда не деться. Ее никто не защитит. Тот, кого полицейские наметили в жертву, вдруг остается один в круге так называемых «стражей закона», которые «выполняют приказ». Сейчас его будут крутить, мять, тащить, волочить… И надо иметь твердость и мужество, чтобы, зная все это, все равно развернуть свернутый в трубку лист ватмана и встать с ним у стены Думы.

Следующим разворачивает плакат Александр Рыклин. На листе выведено черной тушью крупными печатными буквами: «Свободу не дают, свободу берут». Он молча стоит две минуты в кольце фотографов и сиянии вспышек, с сердитым лицом человека, в напряжении ждущего неизбежного. Стая черных отделяется от воронков (их пять, два на Охотном Ряду, три на Тверской) и бежит к нему. Несколько полицейских забегают сзади и хватают его со спины, другие набрасываются спереди, чья-то рука в перчатке рвет у него плакат. В таких ситуациях их всегда не меньше десяти на одного. Рыклин невысок ростом, и его не видно в сомкнувшемся вокруг него кругу.

Тогда у стены Думы встает высокая женщина в черном платке, оранжевом шарфе и оранжевых варежках. Это Надежда Митюшкина. Плакат у нее точно такой же, какой был у Рыклина, те же буквы, те же слова, та же черная тушь. Снова стоя в метре от всей этой идиотской и бессмысленной спецоперации, я ищу хоть какой-то изъян в механике захвата и утаскивания человека в кутузку. Секунда растягивается, как липучка, в тот момент, когда молодой полицейский, ретиво подбежавший первым, вдруг тормозит и не решается наброситься на женщину, которая старше его и выше на полголовы. Они смотрят друг на друга. Его рука в перчатке уже взялась за угол ватмана, но она не отдает, и возникает легкая, едва уловимая заминка. Может быть, если бы он был один… и она сказала бы ему два слова… но из-за его спины уже набегают толпой еще десять человек, одни снова забегают жертве за спину и хватают оттуда, другие наваливаются спереди, крутят руки, волокут…

Дума огорожена от жизни решетчатым забором, в проеме которого, на широком тротуаре, установлена караульная будка с непрозрачными стеклами. Перед забором и будкой стоят двести человек, пришедших на народный сход «За широкую амнистию». Никаких вождей тут нет, ни одного. Эти люди пришли сами по себе, пришли потому, что за день до обсуждения амнистии в Думе хотят показать, что им не все равно. Этим двумстам не все равно, что захваченные властью заложники уже полтора года сидят в тюрьме. Им не все равно, что надвигается полицейский режим, пустой и бесперспективный, как оловянные глаза Николая Палкина и окостеневший мозг Брежнева. Они шли сюда в светлой надежде, что и многие другие тоже придут, и при этом все-таки догадывались в глубине души, что других не будет. Этим вечером к Думе не придут те сто тысяч, что однажды майским днем решительно шли по Якиманке. Не придут те воодушевленные офисные герои, что несли яркие флаги и дружно кричали: «Один за всех! Все за одного!» Не придут те тысячи, которые однажды почувствовали себя оскорбленными фальшивыми выборами и вышли на улицу, чтобы протестовать против узурпации и лжи. Все они в понедельник 16 декабря 2013 года останутся дома, или займутся шопингом, или будут сидеть в ресторанчике и взахлеб говорить о Майдане. Как там, кстати, на Майдане? Но эти, которым не все равно, пришли — и их двести на весь город.

Вожди не явились, хотя, впрочем, какие же это тогда вожди? Только Удальцов, сам на пороге тюрьмы и в преддверии процесса ежово-бериевского типа, сумел через вбитый в рот кляп и с помощью адвокатов передать на волю, что надо выходить, чтобы те, в Думе, слышали улицу и знали о ней. Но Навальный, в день 6 мая ведший колонну, странным образом вообще не обратил на все это никакого внимания. За несколько часов до последней попытки двухсот упорных повлиять на решение об амнистии и сделать ее широкой он разбирался в своем «Фейсбуке» с вопросом плагиата в диссертациях. Об «узниках Болотной» — ни слова. И Немцова, в тот майский день тоже ведшего колонну, в которой были те, кто вот уже много месяцев проходит пытку судом, тут не видно. И Митрохин тоже не пришел, и Касьянов где-то задержался, и даже молодой Гудков с молодым Пономаревым тоже почему-то не пришли. Наверное, дела.

Двести упорных, двести-на-весь-город, терпеливо стоят у отгородившейся от них забором Думы, мерзнут, ходят, смеются, обнимают друг друга и беспрерывно фотографируют всеми видами современной техники. Между ними ходит полицейский с мегафоном и упорно долбит по мозгам: «Уважаемые граждане, просим вас не стоять на тротуаре, освободите проход!» Он говорит это десять раз, сто раз, триста раз, и в конце концов получает в ответ: «Надоел, кончай трындеть!» Вдруг четыре женщины разного возраста слаженно встают в ряд и ловко растягивают в толпе длинный плакат со словами: «Свободу узникам режима!» Они успевают простоять две минуты, а одна успевает еще произнести ясным голосом заготовленную заранее чеканную фразу: «Бастрыкинская мануфактура шьет дело гнилыми ниткам по лекалам 1937 года!» — но тут два десятка униформированных мужиков с промытыми в казарме мозгами набрасываются на них, мнут, давят, крутят им руки и волокут по черному зимнему асфальту к автобусам. В раскрытые двери воронка я вижу клетку, туда, в темноту клетки, пихают их. Я обхожу автобус и через частую решетку в борту вижу вжатое в нее лицо и слышу сильный мужской голос, который кричит оттуда без устали, как заведенный: «Полиция с народом, мусора с Путиным! Свободу героям Болотной!»

На Тверской, в ста метрах от народного схода, идет обычная жизнь. Машины уставились в глухую вечернюю пробку. В магазине Bosco продают красные спортивные штаны за пятнадцать тысяч рублей. Из кафе звучит громкая музыка. На тротуаре стоит парень и раздает прохожим листовки, но это не призыв спасти «узников Болотной», а призыв купить драгоценности в ювелирном магазине «Якутские алмазы». Он отдает последнюю рекламную листовку кому-то в руки и с легкой душой уходит в ночной, нервный, упоенный жизнью, свихнувшийся на деньгах, полный приезжими город, десять миллионов жителей которого забыли о своих братьях, невинно сидящих в тюрьме.

Дума высится, как фараонов дворец, с освещенным прожекторами фасадом и золотым двуглавым орлом, распластавшимся на высоте в холодном воздухе зимы. Там у них какая-то своя жизнь, довольно странная. Радостно мигают две высокие новогодние елки, упрятанные за охранный забор. Это, видимо, отдельные какие-то елки, депутатские. Я предполагал, что те, кто выходят из Думы, будут смотреть на собравшуюся толпу с недоумением, но ошибся: они не смотрят никак. То есть просто сквозь. Сначала из высоких дверей вышел высокий человек в элегантном длинном пальто, несший на плечиках белоснежный пиджак, и удалился в черный автомобиль. Потом выбежал игривый клерк, почему-то с гитарой. Особенно хороша была дама-депутатка в белой меховой шубе, вышедшая из Думы в сопровождении лакея, который, семеня ногами, забегал то слева, то справа, а она шла сквозь его подобострастную беготню с победительной улыбкой дивы на службе цезаря. Наконец он открыл ей дверцу сияющего, а может быть, даже благоухающего шампунем черного авто, и она села туда, одарила его улыбкой и уехала домой пить китайский чай в чашечке тончайшего фарфора. Ей надо было отдыхать, завтра с утра ей предстояла тяжелая работа: принимать предложенную президентом амнистию.

Черные машины у Думы стояли длинными рядами и ждали депутатов. Я обошел их ряды, заглядывая в кабины. Шоферы все были мужики в теле, очень спокойные. На бурлящую вокруг толпу протестантов и на абсурдные действия полиции, зачем-то винтившей просто стоящих на месте людей, они не обращали никакого внимания. Двое полицейских волокли мимо машины молодого человека с тубусом в руках (он даже не успел развернуть свой плакат), а шофер машины был в это время в уютной полутьме кабины и в трех тысячах световых лет от жалкой планеты Земля. Двумя руками он держал планшет, на дисплее были еще две руки с пистолетами, и он, четырехрукий, мчался с этими пистолетами по коридорам Армагеддона за монстром и палил, палил, палил. Болотная? Где? Какая Болотная?

А прямо у полицейской караулки, заслоняющей вход в Госдуму, стояла высокая Стелла Антон, мама Дениса Луцкевича, которому 6 мая 2012 года исполосовали дубинками спину так, что длинные сине-багровые рубцы вздулись. Он полтора года сидит в тюрьме. Она была в легкой курточке с поднятым капюшоном, в джинсах и в коричневых ботинках со скругленными мысками. Она молчала и была словно сама по себе, одна в своей судьбе и в своем горе. Я не стал подходить к ней и спрашивать, чего она ждет от сегодняшнего схода у Думы, потому что в ней — может быть, единственной из всех в этой небольшой героической толпе, которая периодически взрывалась криками: «Свободу! Свободу!» — чувствовалась отрешенность и усталость. Холодало, мерзли руки, но она упорно стояла у дверей Думы и не уходила. Потом к ней подошла Наталья Николаевна, мама Николая Кавказского, и две мамы теперь стояли вместе до тех пор, пока полиция на широком тротуаре не построилась в цепь и не начала медленное неуклонное движение на людей. В центре Москвы, под окнами депутатских офисов, в самый разгар вечернего ажиотажа, на глазах у идущих по своим делам прохожих полиция проводила зачистку тротуара у забора и караулки Госдумы, но две мамы все равно не уходили. Они смотрели в сторону надвигающейся полицейской цепочки с таким равнодушием, словно ее не существовало.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.