«Ваша честь, мне ничего не видно! я уже слепой!» Волна протеста схлынула. Нет ста тысяч на улицах. Остались только вот эти люди, взятые властью в заложники. В июле 2013 года каждый день — день мрачного, безнадежного суда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Ваша честь, мне ничего не видно! я уже слепой!»

Волна протеста схлынула. Нет ста тысяч на улицах. Остались только вот эти люди, взятые властью в заложники. В июле 2013 года каждый день — день мрачного, безнадежного суда

Суд, где люди сидят в клетке, и где по залу расхаживает черный спецназ, и где в голосе судьи Никишиной раз от разу звучат ничего хорошего не сулящие лед и холод, и где из-за плеча адвоката Плевако на парадном портрете периодически высовывается самый жуткий и мерзкий ГУЛАГ с наручниками и пыткой голодом, — как ни странно, оказывается местом жизни, и не только жизни, но и любви. Эта тихая любовь происходит открыто, видна невооруженным глазом, и в зрелище этой любви мне чудится какая-то ни на чем не основанная надежда. И я хочу об этом рассказать.

Но сначала о Владимире Акименкове. Бледный, с голым черепом, в голубых потертых джинсах и в красной майке с Че Геварой на груди, он встает в клетке, едва судья успевает открыть заседание, и начинает говорить, но судья уже знает исходящую от него опасность и реагирует с жестким раздражением. И так раз за разом, по четыре или пять раз за заседание, Акименков встает и хочет сказать, а судья Никишина затыкает ему рот. Диалоги их одинаковы: «Я хочу сказать…» — «Вы ничего сейчас не можете сказать!» На ее стороне преимущество власти и сила микрофона, она раз за разом заглушает его глухой голос в клетке, но он все равно снова встает через час или полтора, чтобы попробовать еще раз. «Ваша честь, я хочу сделать заявление!» — «Садитесь, Акименков, вам слово не предоставлялось!» Так они ведут эту упорную борьбу, где один, в красной майке с Че Геварой, изнуренный тюрьмой, недосыпом, отсутствием нормального питания и монотонными процедурами процесса, бьется за право быть услышанным, а другая, в строгой черной мантии сидящая под огромным золотым двуглавым орлом, пытается не дать ему сказать то, что он хочет. И когда начинается показ доказательств обвинения на большом экране, висящем на стене прямо под портретом известного своим гуманизмом и своей борьбой за каждого человека юриста Ровинского, Акименков громко кричит из клетки: «Ваша честь, а мне не видно, я уже слепой!» На это судья ничего не говорит, молчит.

Пошел второй год, как Акименков сидит в тюрьме. У него врожденное заболевание радужной оболочки, 10 % зрения на одном глазу и 20 % — на другом. Часами перед узниками, сидящими в клетке, на экране показывают записи событий на Болотной, а потом судья спрашивает: «Узнали себя на записях?» Вопрос относительно Акименкова бестактный, и даже издевательский: он при всем желании не может узнать себя, Ваша честь. Он сидит в клетке, оттягивая угол глаза, чтобы хоть так увеличить остроту зрения, а потом я вижу, что он держит у правого глаза тряпку или платок. Я так думаю, глаза у него текут, слезятся. Хорошо ли, Ваша честь, предлагать ничего не видящему человеку пять часов подряд смотреть кино, от содержания которого зависит его приговор и вся его жизнь?! Убудет ли от государства, со всеми его министерствами, департаментами, судами, спецслужбами, спецназами, фондами и победными универсиадами, если Акименков получит помощь в больнице Гельмгольца или в центре Федорова? Или вы, Ваша честь, будете судить его до полной слепоты? А теперь о любви.

Саша Духанина находится под домашним арестом, и ее молодой человек Артем может встречаться с ней только в суде. Радость нормальных свиданий у памятника Пушкину и долгих разговоров в вечернем «Кофе Хаузе» им недоступна. Артем, молодой человек с бородкой и усами, в шортах камуфляжной раскраски, ходит на все заседания и сидит в первом ряду, а Саша сидит в 20 метрах от него, среди адвокатов. Нервничая, он крутит в руке телефон и даже водит его по губам. Быть вместе они могут только в перерывах, а еще перед заседаниями, и если заседания задерживаются (а они почти всегда задерживаются), то им только лучше. Однажды я заглядываю за угол коридора и вижу, что они там целуются. Перед заседаниями, перед закрытыми дверями суда, они все время касаются друг друга, прислоняются плечами, шутливо толкаются, эти невинные дети, попавшие в железный капкан государства. Но это я так вижу и чувствую, они же, как ни странно, ведут себя в этих коридорах и обстоятельствах безмятежно и весело, и даже газета, которой Саша в веселом возмущении иногда бьет Артема по голове (на правой руке выше кисти у нее круговая татуировка), в их руках превращается в предмет, аккумулирующий любовь. И они смеются.

Они могут встречаться, хотя бы в коридоре суда, и это счастье для них. А другие не могут. Наталья Николаевна Кавказская последний раз имела свидание с сыном Николаем 30 апреля; отец Артема Савелова Виктор Иванович видел сына последний раз 19 апреля. С тех пор, как дело передано в суд, свиданий нет. Судья Никишина не дает свиданий. Она обещала снова разрешить их после допросов узников в суде, но допросы могут последовать и через два месяца, и через три, и через четыре. Насильственная разлука с близкими нужна суду для того, чтобы подавить их волю, заставить каяться. Это вид пытки, назначаемой по решению судьи, торжественно сидящей в окружении портретов апостолов гуманности и правды — Кони, Плевако, Монтескье и Цицерона. Вы рано уходите из зала, Ваша честь, вам следует один раз остаться и посмотреть, как родные узников, теснимые охраной в черном, машут им руками. А те машут из клетки в ответ. И все друг другу улыбаются. Смотреть на это тяжело, словно люди машут вслед невозвратному и безнадежному поезду, который удаляется во мглу тюрьмы.

Когда в зале суда видишь, как судья Никишина регулирует выступающих адвокатов, гасит эмоции публики, держит в черном теле узника Акименкова и таким образом ведет процесс, то на пятом или шестом часу начинает казаться, что нет ничего, кроме плотной вязи процедур и гладкой поверхности юридических форм. Но это не так: там, под поверхностью, прикрытый улыбкой судьи, замаскированный ее формальный вежливостью (иногда она может сказать адвокату даже: «Я вас умоляю!»), во всем этом деле живет и дышит непреодоленный, неуничтоженный ГУЛАГ. Один из следователей сказал Виктору Ивановичу Савелову, отцу узника Артема: «Если вы не будете сотрудничать, ваш сын получит 8—10 лет. А если будете, то 2–3 года». — «А ты согласен 2–3 года просто так сидеть?! За что? За то, что за руку кого-то взял?!» — отвечал следователю Виктор Иваныч с болью и гневом, и я эту боль чувствую, когда он рассказывает сцену мне. И это «ты», которое он следователю сказал, как в лоб влепил, и этот гнев на лице общительного, оптимистичного и добродушного человека — заставили следователя отшатнуться, стать сначала красным, потом белым, и слинять. Он со своим предложением тогда слинял — система осталась.

Этот процесс, выдуманный в подлой голове и сконструированный по грязным, в бурых пятнах, лекалам Ежова и Берии, не только фальшивый, но еще и плохо, дурно, криво сделанный. Перед предъявлением доказательств обвинения, то есть файлов с видеозаписями того, что происходило на Болотной 6 мая 2012 года, вдруг встает прокурор Костюк и просит суд предоставить ей время для ознакомления с файлами. В зале шум. «При чем здесь мы?!» — не может скрыть удивления адвокат Динзе. «Обвинение не знает собственных доказательств? Это абсурд, Ваша честь!» — говорит адвокат Макаров. Но действительно не знает. И это не только абсурд, но и наглость — обвинять 12 человек, 10 из которых год сидят в тюрьме, и не знать доказательств обвинения. Не следует ли в таком случае прекратить процесс, отправить дело назад в прокуратуру, а гособвинителю особым определением суда посоветовать сменить профессию?.. Но продолжаем о любви.

Евгения Тарасова, девушка с темными глазами и смуглым круглым лицом, сидит среди адвокатов, у нее статус защитника ее мужа, Леонида Ковязина, вина которого, по мнению обвинения, состоит в том, что он перевернул на Болотной площади две кабинки биотуалетов и тем причинил крупный материальный ущерб их владельцам. Я бы на месте туалетного бизнеса претензию снял: слушайте, давайте, что ли, мы скинемся вам на новый туалет, только напишите в суд, что у вас нет претензий! Евгения стала женой Леонида, когда он уже сидел в СИЗО. В тот мартовский день у нее на голове был венок из белых роз, а у ворот СИЗО кто-то играл на гитаре битловскую All You Need Is Love. Она терпеливо сидит во время заседаний, не задает судье вопросов и не заявляет ходатайств, но, когда судья объявляет перерыв, тут же подходит к клетке и сквозь стекло говорит с Леонидом. Они улыбаются. Я вообще не видел, чтобы люди так много улыбались друг другу, как тут, в месте, где так много боли, на этом лживом, выдуманном, сочиненном следователями процессе. И однажды я вижу, что они целуют друг друга сквозь стекло, прикладывают губы по обе стороны стекла, и в этом такая нежность. В зале в этот момент шум и хаос, публика выходит, адвокаты встают, и им двоим кажется, что они укутаны хаосом, как облаком, защищены от посторонних взглядов.

А есть еще тонкая и маленькая Таня Полихович, в короткой красной курточке, в джинсах в обтяжку и в желтых кедах, и я поначалу не понимаю, почему она садится в самый угол зала, из угла ведь ей не видно ни судьи, ни адвокатов. А потом вижу, куда она смотрит, и понимаю. Судья ей не очень интересна, с адвокатами у нее еще будет время поговорить. Если продлить линию ее взгляда сквозь два стекла пустой клетки и боковое стекло клетки с узниками, то видишь ее мужа, Алексея, который занял крайнее место на задней скамейке и смотрит оттуда на нее. И так они смотрят друг на друга и иногда улыбаются. Широкие фигуры бравых охранников периодически встают у бокового стекла клетки и закрывают им видимость. Тогда они ждут терпеливо, пока эти тяжелые черные тела сдвинутся хотя бы на полметра и откроют им обзор. И тогда их беззвучный разговор возобновляется.

Господи, бедная Таня, она улыбается с таким значением и с такой упорной любовью, что хочется встать и сказать судье Никишиной: «Ваша честь, да кончайте вы эту ужасную, невыносимую, всем — и Вам в том числе! — понятную ложь, и не надо больше мучить людей, и пусть идут и живут!» Но как это скажешь? Только тут, в газете. А он, ее муж Алексей, иногда отвечает ей улыбкой, в которой есть грусть и горечь, как будто говорит: «Ну что поделаешь… Ну вот так вышло… Да, вышло так… Извини», но она не принимает этой горечи и этой его усталости и все равно улыбается ему со значением, словно напоминает что-то такое, что знают только они оба. И он тогда взглядом соглашается с ней. Там, в зале, встают адвокаты, накаляются страсти, и адвокат Макаров, держа исписанные листы бумаги в руке, упорно говорит в микрофон на длинной ножке, хотя судья велит ему прекратить и сесть; и в клетке встает и требует слова, и ведет свою упорную борьбу несгибаемый кандидат наук Кривов, а судья отклоняет и обрубает его ходатайства холодным, как нож, голосом: «Аа-ткла-нить!»; и на скамьях публики иногда кричат: «Позор!» — и черные фигуры охранников тогда бегут по залу, — а эти двое неотрывно смотрят друг на друга сквозь три казенных стекла и 20 метров судебного воздуха, и в какой-то момент я понимаю, что этот беззвучный разговор двух разлученных людей слишком важен для них, чтобы за ним мог наблюдать кто-то третий. И отвожу взгляд.

Суд продолжается и идет, три дня в неделю, в апелляционном корпусе Мосгорсуда, на шестом этаже, в большом торжественном зале, обшитом коричневыми панелями, увешанном портретами знаменитых адвокатов и философов, которые все как один проповедовали правду и справедливость, в сиянии девяти люстр, каждая на восемь ламп, под высоким белым потолком. Есть там и просторная галерея для прессы, но я предпочитаю сидеть в зале. Продолжается этот суд над невинными, ничего дурного не сделавшими, пришедшими на мирный и разрешенный митинг людьми, о судьбе которых адвокат Пашков говорит: «Попал на митинге в поле зрение камеры — значит, виноват. Русская рулетка».

Продолжается этот процесс, самый ясный и отчетливый из всей череды судов и процессов, потому что узникам Болотной нельзя предъявить обвинений в воровстве миллионов, их невозможно обвинить в махинациях и экономических аферах, их нельзя замарать подозрениями в коррупции или во взятках. Это суд над невинными людьми в его самом чистом, самом явном виде.

В скверике перед Мосгорсудом, где фонтан, скамейки и поэтическая фигура летящей девушки, стоит человек с внешностью старого битника из романа Керуака. У него седой хайр и седая борода, он в бейсболке и с плакатом на груди, и на своем картоне этот московский битник написанными от руки словами точно определяет статус 12 обвиняемых: «Ритуальные жертвы режима».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.