Вещий Олег / Искусство и культура / Спецпроект
Вещий Олег / Искусство и культура / Спецпроект
Вещий Олег
/ Искусство и культура / Спецпроект
Олег Целков — о национальных особенностях богемного пьянства, шпионаже на коста-риканскую разведку, портвейне для Анны Ахматовой, о дружбе с Высоцким и Евтушенко, о классном мужике Ролане Быкове, о крутых яйцах с бриллиантами, тайне рождения Морда, а также о том, как оценивать искусство в сантиметрах
«Олег Целков — самый выдающийся русский художник всего послевоенного периода», — сказал о нем нобелевский лауреат Иосиф Бродский. «Олег Целков — создатель удивительного коктейля ХХI века, — отозвался о коллеге Михаил Шемякин. — Это гремучая смесь из светотени Рембрандта, пышной плоти Рубенса, помноженная на русское безумие и мощь варварского духа!..» С этими оценками можно соглашаться или спорить. Без разницы — во всяком случае для самого Олега Николаевича Целкова. Ведь этот человек, по его собственному признанию, «случайно сорвал маску с человечества». А с такой амбицией идти по жизни весьма непросто… Впрочем, у самого Целкова по этому поводу да и по всем остальным комплексов нет. Так, по крайней мере, утверждает сам художник, в мастерской которого в Шампани побывал корреспондент «Итогов».
— Рождаются ли художниками или становятся, Олег Николаевич?
— Меня, человека неверующего, всегда кто-то вел свыше. Я всегда рисовал. Однажды, накануне получения первого моего паспорта, марал что-то советское в школьную стенгазету, а человек по имени Мишка Архипов взял и поведал мне, что в Москве есть школа, где учат на художника. Надо, оказывается, написать картину маслом и показать ее дядям, которые в эту расчудесную школу принимают. Так я и сделал. Выломал для подрамника несколько реек из дворового штакетника, натянул на них холст, который тайком от родителей вырезал из мешковины на дне родительского дивана — и явился в прямом смысле слова с улицы в знаменитую Третьяковку, в художественную школу. Удивительно, но меня приняли.
Это была школа детей одаренных родителей: все приходили в брючках, в начищенных ботиночках — и лишь я в грязи по самые помидоры. Таких школ было всего три на весь Союз. В Москве, Питере и Киеве. Сорок девятый год. Только что разогнали безродных космополитов. И тут появляюсь я…
В человеке, который с детства вышколен, трудно ожидать появления большого мастера. Учение, как правило, зашоривает. Неученый Владимир Маяковский, спустившийся в Москву с грузинских гор, начал в русском языке такие вещи вертеть, которые никому ранее и в голову не приходили. А как полуграмотный Федор Шаляпин запел! Другим годами ставят голос, а он взял и запел… Так же и я стал писать.
...Много лет спустя узнал, что, как только я появился в этой продвинутой школе, на меня было заведено персональное дело. Директор школы как-то вызвал моего отца и так ласково спросил: «Скажите, Николай Иванович, а нет ли у вашего сына старшего друга-художника?» Хотел припаять мне заговор, шпионство на какую-нибудь коста-риканскую разведку. Но отец мой — человек простой. Положил на стол партбилет и начал орать: «Надо не наказывать, а воспитывать! Молодежь нужно растить… Так большевики учат…» Директор испугался, возразить вроде нечего. Тем более что отец без раздумий жалобы прямо в ЦК катал: «Я — член КПСС с такого-то года… Советскую молодежь плохо воспитывают…» Отец играл по их правилам и этим выбивал у них все козыри.
Сам он — подмосковный крестьянин. Город Дмитров, знаете? А мама из евреев, из Белоруссии. Звали ее Роза Израилевна. Я — живое воплощение могучего русско-еврейского единства. Один дед у меня — Иван Васильевич, а другой — Израиль Львович...
Время было гадкое. После войны евреев начали со всех мало-мальски ответственных работ выгонять. И папа ходил в горком и просил за всех — за тетю Соню, за дядю Сему… Даже за дядю Митю, русского алкоголика, изгнанного из армии потому, что он по пьянке загубил людей, отец тоже ходатайствовал и просил. Забавная история: когда армию в очередной раз «чистили», гэбисты многих честных офицеров расстреляли, пришли за дядей Митей, а он пьяный в сосиску. Его не посадили и не хлопнули у стенки, а только из армии выгнали. Отец его устроил куда-то в котельную прорабом.
А я уже стал про себя кое-что соображать. Как только меня начали отовсюду выгонять — из класса, из комсомола, — я понял, что этот строй без врагов существовать не может.
— И оказались в Минске…
— В Театрально-художественном институте, куда я поступил в пятьдесят третьем, меня, у которого никогда не было ни учителей, ни авторитетов, вновь взялись обучать. Живописи и правде жизни… И подался я в Питер, в Академию художеств имени И. Е. Репина. Оттуда меня вышибли, когда поняли, что мои работы разрушают пролетарское сознание существовавших рядом со мной в общежитии китайских студентов. К счастью, жил-был на белом свете Николай Павлович Акимов. Он был и иллюстратором, и художником театра. Акимов основал в Ленинградском театральном институте факультет, которого раньше не было. Там готовили не художников, а работников театра. Как правильно пошить костюм? Как покрасить папье-маше?.. Нас научили из тряпья целые замки выстраивать. Рабочими сцены научили командовать. А это дорогого стоит… Я работал как театральный художник и благодаря театру познакомился с немалым числом достойных людей.
— Помню, как Ролан Быков, с которым я познакомился в Париже, разыскивал вас на берегах Сены…
— Ролана я знал еще по Питеру, по Театру имени Ленинского комсомола. Меня с ним свел мой приятель-алкаш: «Есть классный мужик, я тебя с ним сведу!» Приходим в театр, а Ролан сидит на столе пьяный в зюзю и каким-то алконавтам что-то страшно увлеченно втолковывает. Как Быков хорошо пил! Как красиво умел это делать!.. Мы быстро подружились. Ролан мне рассказывает: «Представляешь, я получаю за фильм сразу несколько тысяч. Кладу их в карман и иду пить… Просыпаюсь, а в кармане ни гроша, да и на мне чьи-то обноски…»
— Чувствуется, Олег Николаевич, вы в жизни отпили изрядно!..
— Я пью аккуратно, каждый день, с двадцати лет... Пили-то отраву. Однажды купил бутылку, а на ней оранжевым написано: «Водка». И больше ничего! Ни где сделано, ни какая она… И представьте себе невозможное: в первый раз в жизни я водку пить тогда не смог. Ужас чистый! Правда, была она очень дешевая, и случилось это в городе Львове. Проблема паленой водки в том, что она в первый раз не глотается. Надо титаническое усилие сделать, чтобы протолкнуть ее, как говорят русские эмигранты: «А-ля внутрь!» — а потом она очень даже нормально идет. А дальше вообще отлично! Первая колом, вторая соколом, а дальше — как мелкие пташечки…
Это во Франции я узнал, что между разными видами алкоголя идет война. Так, вино с водкой или водка с пивом или с шампанским категорически враждебны друг другу. Мораль: не мешай! Помешал — и организм уже растерялся, не понимает, как с этим делом ему бороться.
Раньше я пил, как Черчилль, с восьми утра, а сейчас перешел на ежевечернюю выпивку. Так сказать, на «кассетный метод»: заказываю оптом двадцать пять пластиковых бидонов с краником по десять литров красного в каждом. Вот один из них стоит, родной, рядом с мольбертом…
— Помнится, Василий Павлович Аксенов, когда мы как-то сидели с ним за красненьким у него в Биаррице, сказал мне: «Это большое искусство — выпивать только с хорошими людьми». Овладели ли вы и этим искусством?
— Думаю, да. Впрочем, уметь выбирать собутыльника — дело непростое. Были ими у меня и Вася Аксенов, и Булат Окуджава, и Иосиф Бродский, и Беллочка Ахмадулина, влюблявшая в себя всех ментов, пытавшихся учинить нам реприманд за устраиваемый нами шум… Иду я как-то в Белокаменной по Малой Бронной, а навстречу — Владимир Максимов, русский писатель, превращенный «совком» в диссидента. Этаким фраером выступает: желтые ботиночки, как у пижона. А я при деньгах, только что хорошую сумму в театре получил. Говорю ему: «Володя, есть перспектива выпить!» Он: «Ты на меня так не смотри. Я только что вон в том подъезде переоделся… Недавно деньги за роман получил, с кем пил, не помню. Но деньги как сплыли. После того как я проснулся на полу, забежал в редакцию «Октября» к Всеволоду Кочетову, взял у него аванс. Зашел в Мосторг и — представь себе — все купил: трусы, носки…»
Впрочем, Володя Максимов, которого тоже выдавили во Францию, удар держать умел. Было три дорогих мне человека, которым нельзя было ни грамма крепкого: это Михаил Шемякин, Владимир Высоцкий и Глеб Горбовский, ныне здравствующий, автор великой песни «Сижу на нарах, как король на именинах…» Помню, как Шемякина в одном из его интервью журналистка с детской наивностью спросила: «Вы можете выпить?» Он говорит: «Могу, но боюсь, что вам это мало понравится в дальнейшем…»
— А Высоцкий? О вашей дружбе с ним не так много написано.
— Высоцкий не был моим другом не разлей вода, нет. Но однажды — что меня поразило — он начал искать меня и приехал ко мне вместе с Мариной Влади и со старателем Вадимом Тумановым. Как он меня отыскал — ума не приложу. Я к тому времени переехал из Тушина в Орехово-Борисово. Грязь, канавы с мутной водой, приходишь из магазина — в грязи по колено. Дома построили, а дорог нет. Много загадок в жизни. Но самая удивительная, которую я понять не могу: почему, когда у нас строят, все вокруг в невероятной грязи, а на Западе — все чисто на стройках... И вдруг Володя Высоцкий! Красавец — стильный, резкий, порывистый… Выяснилось, что он со второй попытки меня разыскал. Пел весь вечер только для нас. Было весьма лестно, что Высоцкий хотел спеть лично мне. Все свои самые великие песни, шедевры…
Художник сразу чувствует, что его творение очень удалось. Порой даже слишком «очень»! И сразу бежит его показывать. Но когда работу художника не то что не посмотрят, а еще пару раз ему в нос сунут, он перестает бегать. Сидит тихо дома… А Высоцкий был, видимо, в том возрасте и состоянии души, когда ему очень хотелось, чтобы на него обратили внимание. Ко мне он пришел потому, что видел во мне равного себе. Кроме того, он знал, что я любил его. Володя обладал удивительным свойством: его почему-то нельзя было не любить… Когда он был у меня, мы пили водочку, а он в рот не брал: «Нет, ребята, нельзя, не буду…» Володя мог быть щедрым до чрезвычайности. Увидел, что телефона у нас нет, предложил: «Хочешь, я тебе его поставлю?» Пошел на телефонную станцию, дал там концерт — и нам провели телефон как миленькие.
— С Мариной Влади сейчас видитесь? Ведь живете рядом.
— В Париже я с Мариной несколько раз встречался. В последний раз не так давно — на спектакле «Владимир, или Прерванный полет», который она играла. Подошел к ней после представления и пригласил в ресторан, а она в ответ своим удивительным голосом: «Олег, так же нельзя! Надо заранее договариваться…» Раньше я этой французской манеры не принимал, а сейчас понимаю. По их правилам, надо выбрать время для встречи на две недели вперед: приготовиться прийти, быть уже обязанным… Но это же не по-нашему, не по-русски.
— Что за история была с Анной Ахматовой, которую вы угощали теплым портвейном?
— Представьте себе: Тушино, июль, жара, час дня. Опохмелился чуть-чуть и заснул. Слышу спросонья — в дверь трезвонят. Культурно покачиваясь, иду к двери. Открываю: «Ё мое-е-е…» А там — сама Ахматова. Оказывается, мой друг Анатолий Найман, который был у Анны Андреевны литературным секретарем, привез ее ко мне картинки посмотреть. «Извините, — говорю, стараясь дышать в сторону, — очень уж жарко сегодня». А сам прескверно себя чувствую. Ставлю перед ними картину «Групповой портрет с арбузом», одну из ранних: «Присаживайтесь! Смотрите, а я сейчас приду». И рванул я в магазин! Спасибо советской власти, что спиртное на каждом углу тогда продавалось. Взял сладенького — портвейна «Три семерки». Возвращаюсь домой и бутылку на ходу открываю. Бойко так кричу с порога, веду себя неглупо и чутко: «Раз гости пришли, надо их угощать». Толя, он был непьющий, говорит: «Ой, жарко!» Ахматова же своим сочным, низким голосом: «А я с удовольствием!» Тащу из кухни два граненых стакана. Себе налил полный, Анне Андреевне — Толя показывает сколько — половину. Чокаемся. Я залпом, гляжу — и Ахматова: хоп-хоп-хоп! И протягивает мне пустой стакан. Выдохнула правильно, как мужик у ларька, и говорит: «Хорошее вино!» Потом посмотрела на картины и спросила, показав рукой на одну: «Какой породы эти люди?» Я ответил: «Такой же, как цветы».
— Как это?
— Я просто хотел сказать, что мои герои столь же вымышленные, как и мои натюрморты. Ахматовой мой ответ, как мне показалось, понравился. (На одну из стоящих позади Целкова картин с Мордом на фоне вазы с цветами опустился — как раз на цветок — толстый шмель, непонятно откуда появившийся шампанской зимой в ангаре мастерской.)
— Как вы с Тоней познакомились? С вашей женой-красавицей?
— История эта странная. Первый муж Тони режиссер Леонид Хейфец родом из Минска, но по окончании института ему удалось зацепиться за Москву. Он ставил в начале шестидесятых в Театре Советской армии спектакль знаменитого впоследствии драматурга и писателя Юлиана Семенова. Назывался «Шоссе на Большую Медведицу» — ура-патриотическая пьеса про БАМ. Один знакомый, который работал на БАМе, рассказывал мне о появлении Юлиана Семенова на трассе. На нем были экзотические пимы, невероятная шапка из Канады, кожаное пальто на меху плюс зачем-то ремни через плечо. Среди драных ватников он выглядел как марсианин.
Ну так вот: Леня получил право на постановку спектакля по Семенову и его «Медведице» и пригласил меня быть художником. Пришел я однажды к Хейфецу домой с эскизиками декораций и заметил краем глаза, что где-то вдалеке некая статная женщина промелькнула. С каким-то банальным предметом в руке, чуть ли не с ночной вазой. Этот силуэт врезался мне в память… И странная вещь сейчас открывается: от многих мужиков — сейчас они уже старики — узнаю вдруг, что они тайно были безумно влюблены в Антонину. С того дня прошло много лет... И вот одна моя знакомая в Тушине как-то сказала мне: «Мы зайдем к тебе. Я буду с Лени Хейфеца бывшей женой. Они развелись, и Тоня очень скучает одна». Пришли — и как-то сразу у нас с Тоней все сладилось.
— Теперь мы подходим к главному. К диковатому, круглоголовому персонажу, непременно присутствующему на ваших картинах. Это о его, как вы говорите, «невиданном доселе племени» напишет американский писатель Артур Миллер: «Целков сочетает почти брутально интенсивное использование цвета с сюрреалистическим неверным расположением образов, чтобы сформировать свежие, оригинальные картины с иногда сатирической, иногда трагической силой и мощью». Как появился на свет ваш Морд?
— В живописи я подкидыш, бастард, сирота. Для меня не было и нет ни учителей, ни правил. Единственный закон — это я. Я и начало, и конец бытия. Главный судия это тоже я. Вам не нравится — не смотрите. Вам нравится, а мне — плевать! Есть только я, и больше ничего. Цель моя — делать картины, которые до меня не писал ни один художник. Когда я в шестидесятом году написал впервые своего Морда — так я назвал потом этого странного героя, — то обалдел. Это был не портрет отдельно взятого субъекта, а портрет всеобщий, всех вместе в одной роже — и до ужаса знакомой. Персонаж не восхищал, а притягивал к себе как магнитом, бросал в дрожь. Мама дорогая, это что же такое я копнул!.. Я поспешил в библиотеку. Листал альбомы и понял: за всю историю человечества Морда я нарисовал первый! Мне эти хари показались глубокими и в высшей степени интересными. И главное — это было мое открытие. Учиться было не у кого. Ни у Рубенса, ни у Рафаэля, ни у Рембрандта... Это мой пласт!
Первую мою картину я назвал «Маской». Маска — это вещь театральная, интересная. Я делал слепок с персонажа — непонятно только: посмертного или живого. Маска понятна, но поймать ее трудно. Это сейчас мои персоналки с почетом проводятся в Третьяковке и в Русском музее, мои картины хранятся в Эрмитаже и в Пушкинском музее... А тогда первая выставка в Курчатовском институте в Москве продержалась два дня. Вторая — в Доме архитектора — была закрыта через четверть часа: топтуны из ГБ выключили свет и разогнали публику… Из Союза художников меня показательно исключили. Когда попытались привлечь за формализм, я сказал: «Ну что вы! Я же театральный художник. Это лишь эскиз, моя фантазия...» И от меня отстали. И вообще художника или композитора трудно привлечь за диссидентство. Вспомните о Дмитрии Шостаковиче. Его Седьмая, Ленинградская, симфония. Он официально говорил, что это немцы идут, а на самом деле, по позднему признанию, это гэбэшники на воронках людей на смерть везут…
— И так родился персонаж, принесший вам вселенскую славу. А вы стали продавать картины по сантиметрам.
— Эту байку запустил про меня Сергей Довлатов. С ним я познакомился в Вене, так сказать — на пересылке. Он ехал в Штаты, а я — во Францию. Мне о Довлатове много и с невероятным пиететом рассказывал Анатолий Найман. Но не как о писателе, а как о драчуне, бабнике, мастере анекдотов… В нашей питерской богемной компании Довлатова я отродясь не видел. Он вертелся по ресторанам, по фарце у валютных магазинов, по девочкам красивым… Историю про Миллера и сантиметры я ему рассказал под банкой, совершенно не предполагая, что Довлатов вообще что-то пишет. А история с Артуром Миллером приключилась вот какая… В Тушине, где я жил с родителями и сестрой, ко мне то и дело приезжали гости — картинки посмотреть. Это был для нормальных людей в «совке» такой же ритуал, как слушание ночью Би-би-си и чтение самиздатовских рукописей на папиросной бумаге. Привозили бутылочку, закуску. Я ставил картины вдоль стены, а сам косил этаким петушиным глазом на публику: ну как?.. И тут Женя Евтушенко приводит ко мне Артура Миллера. Американскому писателю, мужу самой Мэрилин Монро мои работы понравились. Миллер говорит: «Хочу купить вот эту картину. Ваша цена?» А я ему: «Когда вы шьете себе брюки, платите двадцать рублей за метр габардина, а это, между прочим, вовсе не габардин». Американец спокойненько так: «Я отдаю себе в этом полный отчет». А я возьми да выпали: «Триста!» Миллер мне: «Рублей?» Я уже с утра принял, во рту сухо: «Да уж не копеек!» И вижу, что Евтушенко артикулирует, как немой, за спиной американца: «Долларов, долларов!» Миллер расплатился, забрал мою работу и пошел к двери, краем рта попрощавшись. А Женя кинулся ко мне: «Ну и кретин же ты!..»
С тех пор я стал обмерять картину и в зависимости от ее площади определял цену: «Рубль за квадратный сантиметр». В пересказе Довлатова, будущего певца Брайтон-Бич, рубль превратился в доллар.
С Евтушенко мы тесно дружили. Он жил на «Аэропорте» и приезжал ко мне купаться в канале имени Москвы. С Женей мы много по стране куролесили. Ему было скучно ездить одному, вот он и брал меня с собой. Никто вокруг не понимал, кто я такой, какова моя роль вокруг Евтушенко. Все думали, будто я его тайный телохранитель. Однажды приезжаем на конгресс писателей стран Азии и Африки — не то в Ташкент, не то в Алма-Ату. В отеле, в окошечке, Евтушенко говорит тетушке, показывая на меня: «Это со мной». И мне предоставили огромный отдельный номер плюс стол в ресторане — бесплатно!.. Это был рай.
Однажды Евтух приводит ко мне итальянских коммунистов смотреть картины. Сначала, чувствую, — напряг, а затем выпили по второй, по третьей — и понеслось! Для отца моего, человека до мозга костей партийного, корявый какой-нибудь Клим Ворошилов был едва ли не как бог собственной персоной. А тут рядом члены ЦК. И не какие-нибудь надутые морды с портретов Политбюро ЦК КПСС в «Правде», а веселые, живые ребята. Хохочут, хлопают по плечу, держат себя как с равными. У Жени в этот день было много денег, и мы пошли вместе с итальянцами продолжать пить за здоровье гонораров в ресторан Дома литераторов. Возвращаюсь, а отец мне: «Догадайся, где я был!» Я сразу догадался.
Оказывается, едва мы за порог, а отцу звонок по телефону, откуда надо: «Николай Иванович, зайдите». В ГБ спрашивают: «Кто итальянцев привел?» Отец: «Евтушенко, известный поэт. Сказал, что это коммунисты, члены их ЦК… А что, выходит, они не члены?..» «Да нет, — говорят, — члены самые настоящие». «Тогда в чем дело? Чего вы мне голову дурите!» — вспылил отец. «Ай-яй-яй! Вы же, Николай Иванович, на номерном заводе работаете. У вас доступ к государственным секретам». А папе палец в рот не клади: «А вы зря хлеб, что ли, едите! Вам и следить...» Им и возразить нечего.
Когда Давид Сикейрос и Ренато Гуттузо ко мне в тушинскую деревню приехали, в гэбуху отца уже не вызывали. Историю же о том, что Сикейрос и Гуттузо якобы переписывали состав моих красок, показавшихся им магическими, Евтушенко придумал ради красного словца… Ничего такого не помню. Зато меня удивило, что оба они — и мексиканец, и итальянец — поносили почем зря Пабло Пикассо, говорили про картины старика как про полную дрянь.
— Сегодня вы один из самых котируемых художников на престижных мировых аукционах. А в Советском Союзе вам приходилось продавать работы за гроши и из-под полы. Наверняка ведь и обманывали?
— Самым первым жлобом «совка» был поэт-патриот Семен Кирсанов. Как-то мои картины отобрали на выставку молодых художников. На ней побывал Пабло Неруда, которому мои работы понравились. Услышав похвалу чилийца, Кирсанов поспешил купить у меня сразу две работы. Денег, правда, не отдал, обещал сделать это позже. Мой отец был вынужден ездить к Кирсанову несчетное количество раз, буквально выцарапывая из его карманов по трешке и пятерке. Замучил!.. А тут приезжает ко мне Лиля Брик, и отец в сердцах рассказывает ей, что Кирсанов у меня работы купил. Лиля аж брови вверх вскинула: «И деньги отдал?» — «Пока еще не все…» — «Надо же: Сема — и деньги отдает!»
Но были и люди, которые платили с ходу, играючи. Так, в пятьдесят седьмом году Георгий Костаки, которого привели ко мне, представив за глаза как грека-дурака, купил две картины. Одну — за месячную зарплату моего отца, другую — за заработок моей матери. Соответственно за 150 и за 100 рублей. Я, совсем еще мальчишка, был горд: казалось, что это немалые деньги. Одну картину Костаки, крупнейший коллекционер русского авангарда, как выяснилось потом, оставил себе. Другую — подарил канадскому послу. Несколько лет назад она была продана на аукционе за 279 тысяч долларов…
— И как вы оказались во Франции?
— Случайно. Хотел поехать в гости по приглашению. Мы пришли с Тоней в ОВИР к начальнику: «Можем в гости во Францию?» — «А почему нет?» До нас у него был Оскар Рабин, которого уже не первый месяц за границу выставляли. Спрашиваю: «А я картины могу с собой взять?» — «Берите и картины…» Чудеса да и только! «А на три месяца могу?» Он мне: «Вот Ахмадулина уехала в Америку на месяц. Вы же с Беллой дружите… Так ее уже год как в Советском Союзе нету. Уезжайте. Вы же у станка не стоите». Мы с Тоней, воодушевленные, собрали необходимые казенные бумажки. Являемся за паспортами. Входим, а он нам: «Да-а-а, ребятушки... Получилось несколько не так, как задумано». И показывает рукой на потолок: «Там сказали — если уезжаете насовсем, для вас зеленая улица. А если нет, то вы никогда в жизни уже никуда не поедете».
И тут меня заклинило. Я возьми да и скажи: «Еду. Только, — добавляю, — учтите. Я последнее копье на чемодан истратил. Если я приду к вам за паспортом, а вы мне его не дадите, я такой бедлам в «совке» устрою, что все иностранцы только о вас и вашей конторе будут по вражеским голосам тараторить». Он аж красным сделался. Отпустили и дочку, и тещу. Видимо, с самого верха поступила указивка любой ценой выгонять художников-авангардистов из страны.
— Вы знали французский?
— Куда там! В школе был отличником по всем предметам, кроме английского. Я знал наизусть всю грамматику. И ни одного слова! А сейчас английские слова, смысла которых я не понимаю, почему-то всплывают, причем вместо французских, которых я никогда и не знал. Ужас!.. А как жили? Парижский эмигрант Владимир Николаевич, сбежавший после войны с советского корабля, познакомился с моей тещей Лидией Федоровной в церкви. Слово за слово — и решили они организовать производство пирожков. Сперва сделали по десятку — с мясом, с капустой квашеной, со свежей… Разнесли их по русским ресторанам, которых тогда немало было в Париже, — и дело пошло. За квартиру я платил сразу за год, кроме меня в Париже ни одна живая душа так не делала. Как получу деньги за проданную картину, плачу за полгода прошедших — по долгам — и на полгода вперед. Французы балдели. То у меня нет ни копейки, то куча денег!.. Жили же мы в основном благодаря пельменям Лидии Федоровны, делала она их знатно. Возил я их и в ресторан «Русский павильон» к певице и актрисе Людмиле Лопато, и в «Распутин»… Привезу пельмени, а Елена Лаврентьевна Мартини, хозяйка кабаре «Распутин», меня угостит — и стопочку поднесет, и бутылочку красненького откроет. И я доволен.
— Раньше-то бывали за границей?
— Никогда. Да никогда и не попал бы. Для меня ходить по обкомам и райкомам за разрешением на выезд было делом непозволительным. Просить вообще я не умею. Ну что мне еще в жизни надо? Вот этот крестьянский дом в Шампани у меня есть, а зачем мне особняк? Как говорил Михаил Светлов о своей жене красавице-грузинке Родам: «Зачем бедному еврею такой дворец?» Не верь, не бойся, не проси. Не верь ни в какие возможные улучшения в твоей жизни. Пока ты жив, крайняк для тебя еще не наступил. Как у Михаила Зощенко один герой сказал: «Когда меня начнут зарывать в сырую землю, вот тогда я и буду огорчаться». Не бойся, даже если к тебе придет болезнь и когда смерть постучится. Всему свое время. Не проси — это самое трудное и ужасное. Ни при каких обстоятельствах. Можешь попросить у Бога только здоровья умирающему близкому человеку. Больше не имеешь права ничего просить.
— Кстати, как вы нашли квартиру в Париже?
— Из Вены мы должны были уехать в Израиль, но обосновались во Франции. А сняли квартиру на улице Сен-Мор потому, что в том простонародном уютном квартале уже остановился наш приятель художник Эдуард Зеленин, уехавший из СССР за полтора года до нас. Там, недалеко от площади Бастилии, вообще селилось немало бывших советских. Рядом с нами жил Петр Давидович, патриарх рода грузинских евреев. В Тбилиси он был известным цеховиком, кроме того, держал общак подпольной текстильной артели — поддерживал семьи товарищей по бизнесу, которые сидели в тюрьме. И сам ждал, что со дня на день его тоже могут повязать. Однажды их и предупредили, что за ними могут прийти. К побегу все было давно готово. Потом грузинская жена Антонина, которая не то что по-французски, но и по-русски через пень-колоду говорила, нам по-соседски рассказывала: «Бриллианты по особой технологии вложили в яйца. Сварили их вкрутую… Таможенник в купе заходит, а Петя сидит и ложечкой по яйцу стучит: «Тук-тук-тук!..» Много лет спустя я узнал, что Петр Давидович был пращуром одного из сегодняшних российских миллиардеров. Вот ведь как бывает!
— В Россию не тянет, Олег Николаевич?
— Свой долг я перед родиной выполнил. В лучшие отечественные музеи передал в дар мои картины… Художник всегда или странник, или отшельник. Я же вообще апатрид, у меня нет гражданства. Живу по нансеновскому паспорту, придуманному в 20-е годы Лигой Наций для русских беженцев. Францию люблю и низко ей кланяюсь, но на ее паспорт претендовать не собираюсь — с французами практически не общаюсь. Российский же паспорт мне никто не предлагал. Так что мои Морды прописались и матереют на чужбине.