3. Три послания
3. Три послания
О любых проявлениях еврейской солидарности Солженицын на протяжении всех своих “Двухсот лет вместе” высказывается с подчеркнутым уважением – с одной, кажется, на всю книгу оговоркой (с.34-35): “В какие-то периоды, вот в польско-русский с XVI в. и даже до середины
XIX, это единство достигалось давящими методами кагалов, и уж не знаешь, надо ли эти методы уважать за то одно, что они вытекали из религиозной традиции”. (“Во всяком случае нам, русским, – даже малую долю такого изоляционизма ставят в отвратительную вину”.)
Но в конце XIX века еврейская внутренняя изоляция была прорвана – новые поколения не жалели сил, чтобы добиться социального успеха в российском обществе – однако не ценой крещения. “Казалось бы, почему масса еврейской молодежи, не соблюдавшая никаких обрядов, не знавшая часто даже родного языка, – почему эта масса, хотя бы для внешности, не принимала православия, которое настежь открывало двери всех высших учебных заведений и сулило все земные блага?” – цитирует
Солженицын мемуары Я. Тейтеля (с.453), подчеркивающие главный признак национальной солидарности – бескорыстие, готовность на жертвы во имя мнимости, во имя того, что никому конкретно не приносит никакой выгоды.
Тем не менее, пророку российского сионизма Вл.Жаботинскому этого казалось недостаточно: “Многие из нас, детей еврейского интеллигентского круга, безумно и унизительно влюблены в русскую культуру… унизительной любовью свинопаса к царевне” (с.455), “Наша главная болезнь – самопрезрение, наша главная нужда – развить самоуважение… Наука о еврействе должна стать для нас центром науки…
Еврейская культура стала для нас прибежищем единственного спасения”
(с.457).
“И это – очень можно понять и разделить. (Нам, русским, – особенно сегодня, в конце XX века)” – это уже комментарий Солженицына.
Солженицын вообще старается согласиться с Жаботинским где только может. Жаботинский (с.457): “Кто мы такие, чтобы перед ними
(русскими. – А.М.) оправдываться? кто они такие, чтобы нас допрашивать?” Солженицын: “И эту последнюю формулировку можно в полноте уважать. Но – с обоесторонним применением. Тем более ни одной нации или вере не дано судить другую” (Означают ли эти слова неправомочность Нюрнбергского и Гаагского трибунала? Или группа наций все же обретает какие-то дополнительные права? Но это так, в скобках.)
С влюбленностью свинопаса, естественно, сочетались и не столь самоотверженные чувства (В. Мандель, с.453-454): в предреволюционные десятилетия не только “русское правительство… окончательно зачислило еврейский народ во враги отечества”, но “хуже того было, что многие еврейские политики зачислили и самих себя в такие враги, ожесточив свои сердца и перестав различать между “правительством” и отечеством
– Россией… Равнодушие еврейских масс и еврейских лидеров к судьбам
Великой России было роковой политической ошибкой”. Ну, с масс-то взять нечего – их удел жить либо буднями, либо фантомами, а вот лидеры… Это именно их первейшая задача – канализировать преданность фантомам в берега прагматики.
В итоге еще один авторитетный еврейский наблюдатель Г.Ландау (с.454) отмечает “мучительную двойственность” (выражение Солженицына) еврейской натуры: “Влюбленность в ненавидимую среду”. “Из этого же истекал, – подхватывает Солженицын, – более сложный вопрос: могли ли интересы государственной России в полном объеме и глубине – стать для них сердечно близки?”
“Сложный вопрос” – подумаешь, бином Ньютона! Да, разумеется же, нет.
Несовпадение фантомов неизбежно ведет и к несовпадению целей. Но в данном случае – это могло быть всего лишь различием приоритетов внутри общей программы. Больше того, при отправлении подавляющего большинства общественных функций и вообще требуется не больше государственного патриотизма, чем для повседневной деятельности сантехника, – для них вполне довольно простой добропорядочности и профессионализма, – в этих качествах еврейскому мещанству отказывают уже только параноики. Да и еврейские мошенники не поражают воображение своим бесстыдством в сравнении с мошенниками русскими – и те и другие останавливаются лишь перед физической невозможностью.
Но в развитых странах, которые дореволюционная Россия догоняла семимильными шагами, еврейская криминальная изобретательность не составляет заметной проблемы, а кроме того – были бы дырки в заборе, а свиньи будут, – этот закон универсален для всех времен и народов.
(Заборы же строит и ставит часовых к дыркам, как правило, коренное население…) Но зато уж мошенники никак не могут быть агентами еврейского влияния: им плевать на все народы.
И даже равнодушие евреев к международному престижу России в принципе могло послужить ей на пользу – в качестве тормоза против военных авантюр: тех ужасов Первой Мировой, в которые ввергло Россию патриотическое правительство, не могло бы измыслить наичернейшее антирусское воображение. Поэтому ни-откуда не следует, что космополитический рационализм опаснее кипучего патриотизма: именно страсть, а не расчетливость порождает наиболее губительные безумства. Оскорбленная любовь к родине была мощнейшими дрожжами гитлеризма…
Для реальных интересов подавляющего большинства евреев революция была уж никак не менее опасна, чем для подавляющего большинства русских. Фантомы, или, если хотите, мечты и ценности “идишизма” или
“сионизма” тоже вполне могли сожительствовать с русским патриотизмом
– каждая сторона могла наслаждаться своей Дульсинеей, втихомолку посмеиваясь над уродиной соседа. (Более сильный более громко, более слабый более ядовито.) Фантомы-то, конечно, примирить труднее всего.
“Всякий народ до тех пор только и народ… пока верует в то, что своим
Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов”, – эти слова
Достоевского, возможно, и до сих пор выражают мироощущение младенческого ядра любого народа. Но, к счастью, в начале ХХ века даже младенцы – по крайней мере, младенцы западного мира – в большинстве своем победу и изгнание чужих богов уже понимали не в военном смысле, – равно как и сегодняшние младенцы ищут побед не на поле брани (разве что газетной), а в области балета, спорта, космоса, мод, машиностроения и сельского хозяйства, международного престижа, качества жизни и государственного управления: то есть и они преданы своим фантомам не до полной осатанелости.
Если бы не война, даже прямые враги русского народа, сколько бы их ни набралось, ничем серьезным не могли бы ему повредить. Убийство
Столыпина, пожалуй, было единственным терактом исторического масштаба, но ведь Столыпин уже и до того был отвергнут “придворной камарильей”! Зато “прогрессивная общественность” террористам аплодировала… Здесь приходится повторить, что евреи лишь
присоединялись к уже существующим фантомам. Возможно, и даже скорее всего – с большей страстью и меньшим внутренним противодействием, однако и без них утопические революционные призраки не просто бродили, но прямо-таки маршировали по образованной России с пятидесятых годов. Перечитайте так называемых революционных демократов (которыми зачитывалась и еврейская интеллигенция) – всюду увидите младенческую убежденность, что они всего только несут в нелепую страну некое разумное до очевидности слово науки, в просвещенном мире уже сделавшееся общим местом. “Что там (в Европе. – А.М.) гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома, и не только у мальчиков, но, пожалуй, и у ихних профессоров”, – Федор Михайлович, как известно, сильно недолюбливал евреев, именуя “жидовской идеей” овладевший, по его мнению, Западом культ корысти, однако самоуверенное верхоглядство он приписал все-таки русским мальчикам.
В этой младенческой убежденности и жила либеральная верхушка – в убежденности, что ей отлично известно, “как надо”, и если бы не бездарность и эгоизм царской администрации… Прибавление щепотки даже самых остервенелых евреев к этой горстке русских умников не могло существенно изменить ситуа цию – пока не всколыхнулось и не остервенилось “народное море”.
Можно, конечно, доказывать, что именно еврейская соломинка, а не тысяча других сломала хребет российской государственности, но это аргументы уже для маргинальных антисемитов. Я же скажу больше: вступление евреев в либеральные и революционные ряды, возможно, укрепляло их меньше, чем ряды их противников, ибо вызывало недоверие масс к освободительному движению. Я думаю, Жаботинский не совсем сочинял, пересказывая один критический эпизод Первой революции: перед взвинченной толпой, готовой по умелому зову ринуться на твердыни самодержавия, один за другим выступают пламенные еврейские ораторы, и – “Да это какое-то еврейское дело…” – зреет охлаждающая догадка в трезвеющих умах. Вот и национал-коммунистическим друзьям русского народа сегодня следовало бы благодарить еврейских активистов из Союза правых сил за предоставление самого надежного пропагандистского козыря.
Социальная жизнь противоречива и непредсказуема: совершенно неизвестно, кто причинил России больше зла – ее друзья или ее враги.
Впрочем, Солженицын и не опускается до обсуждения степени физического участия евреев в раскачивании России. Ему ли не понимать, что стойкость любого народа сосредоточена в его духовной сфере, в преданности своим – чтобы не оскорбить почитателей
Солженицына, в данном случае употреблю слово “святыни”, – в готовности ради их спасения в минуту опасности снизить претензии друг к другу. Основы практической политики тоже таятся в сфере коллективных мнимостей – в представлениях о коллективных целях, интересах, методах, – и вот их-то, по мнению Солженицына, русские упустили из своих рук в еврейские.
В этом и заключается главный итог книги (с.475): “Сила их развития, напора, таланта вселилась в русское общественное сознание. Понятия о наших целях, о наших интересах, импульсы к нашим решениям – мы слили с их понятиями. Мы приняли их взгляд на нашу историю и на выходы из нее.
И понять это – важней, чем подсчитывать, какой процент евреев раскачивал Россию (раскачивали ее – мы все), делал революцию, или участвовал в большевицкой власти”.
И все же возьму на себя смелость повторить, что евреи не создали ни одного из ведущих фантомов эпохи, а всегда только присоединялись.
Даже к фантому России как дикого нелепого страшилища евреям было трудно что-либо прибавить – столь блистательно и эта работа уже была выполнена русскими классиками. “Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ!” – с такой силой выкресту не припечатать. Из
Чаадаева можно выписывать страницами: и бурной-то поэтической юности у русского народа не было – одна сплошная тусклость, оживляемая лишь злодеяниями и смягчаемая только рабством, и идеалов-то долга, справедливости, права и порядка у русских нет – словом, чего ни хватишься, того и нет, а есть исключительно полное равнодушие к добру и злу, к истине и ко лжи (чаадаевская горечь несомненно продиктована именно таким равнодушием). И если даже взять славянофилов, ну, хоть Хомякова – и у него Россия “в судах черна неправдой черной и игом рабства клеймена, безбожной лести, лжи тлетворной и лени мертвой и позорной, и всякой мерзости полна”.
Хорошо, поэты, философы – народ крайностей, но реалистическая-то проза как будто гонится за типическим? “Они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг переустроилась, хотя бы даже на их лад, как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива.
Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, и не над кем издеваться!” – это Федор Михайлович писал о сливках беспримесно русского и передового общества”. Или вот вам Потугин из тургеневского “Дыма”: всюду нам нужен барин, у нас и гордость холопская, и самоотречение лакейское, Запад браним, а внутри лебезим, ни одного изобретения не внесли в Хрустальный дворец человечества, даже самовар и лапти откуда-то стянули… Это джентльмен. А вот самородки из бунинской “Деревни”: “Боже милостивый! Пушкина убили, Лермонтова убили, Писарева утопили,
Рылеева удавили… Достоевского к расстрелу таскали, Гоголя с ума свели… А Шевченко? А Полежаев? Скажешь, – правительство виновато? Да ведь по холопу и барин, по Сеньке и шапка. Ох, да есть ли еще такая сторона в мире, такой народ, будь он трижды проклят!” “Вот ты и подумай: есть ли кто лютее нашего народа?” – за мелким воришкой весь обжорный ряд гонится, чтобы накормить его мылом, на пожар, на драку весь город бежит и желает только, чтоб забава подольше не кончалась; а как наслаждаются, когда кто-нибудь бьет жену смертным боем али мальчишку дерет как сидорову козу! А историю почитаешь – волосы дыбом встанут! Брат на брата, сват на свата, вероломство да убийство, убийство да вероломство… И в былинах сплошной садизм -
“выпускал черева на землю”, и в песнях сплошной сволочизм – “вот тебе помои – умойся, вот тебе онучи – утрися, вот тебе обрывок – удавися”… Вся Россия – дикая, нищая, злобная деревня, – ну, что худшего может выдумать самый лютый еврейский ворог?
Правда, интеллигентные либералы осуждали Бунина за очернительство их фантомов, но он и в “Окаянных днях” повторял, что все они видели народ только в образе извозчичьей спины. И заключил: “Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье”. Ключевое слово здесь, по-моему, сложность – именно ее-то и не умеет ценить пошлость, как либеральная, так и авторитарная. С романтических-то поэтов взятки гладки – их дело судить реальность с высоты идеальной ирреальности, – только, опять-таки, пошлость понимает буквально поэтическую скорбь поруганного идеала, поэтическую боль оскорбленной любви к родине. Но ведь на пошлости мир стоит! Немало даже и политических, религиозных утопий возникло из-за буквального понимания художественного образа, – почему бы неискушенному эстетически сознанию чужака и не принять это раздирание ран за медицинскую констатацию фактов?
Что за русскими самообвинениями чаще всего следуют какие-то “но” -
“но я люблю – за что, не знаю сам” или “умом Россию не понять”, “в
Россию можно только верить”, – так нелепо же присоединяться к чувствам, которые и самому их носителю непонятны. Задуматься, что
никакой трезвый разбор достоинств и недостатков предмета любви в принципе никогда не сможет эту любовь обосновать, а разве лишь разрушить, ибо любят не предмет, а фантом предмета, – кто же станет задумываться о таких тонкостях, когда очевиднейшим образом ощущает мнимость чужих и подлинность своих ценностей? Однако я вовсе не утверждаю, что евреи “приняли” свои русофобские воззрения на Россию из протоколов русских мудрецов и поэтов, – до подобных итогов вполне можно дойти самостоятельно, вглядываясь трезвыми глазами в историю и быт решительно каждого народа. Допустим, евреи так и поступили. Но откуда и в этом случае следует, что русские способны “принять” такой взгляд на свою историю, освободив душу от всех противоречий любви-ненависти? Вообще-то, презрение чужаков к нашим фантомам обычно лишь обостряет нашу привязанность к ним – а заодно и отчуждение от их обличителей. Так что если даже признать самые эгоистические и неприязненные воззрения евреев на русскую историю и выходы из нее, то они очень даже могли не ослаблять, а укреплять русский патриотизм.
Поэтому, на мой взгляд, совершенно невозможно определить отдельный вклад какой-то нации в формирование негативного образа России.
Раскачивали ее все, и фантом ее создавали все. И фантом желательного ее будущего, к которому можно прийти за три фантомных дня по прямому фантомному шоссе, тоже творили все – все верхогляды “всего цивилизованного мира”. Но в России русские занялись этим фантомотворчеством еще тогда, когда евреи носа не показывали из-под власти кагалов и хедеров.
Мне ужасно не хочется оправдывать евреев, мне тоже опротивело и еврейское всезнайство, и еврейское стремление взирать на нашу неразрешимо запутанную реальность с высоты “давно известных всему цивилизованному миру” знахарских трюизмов, – еврейские пошлость и верхоглядство раздражают меня сильнее, чем русские. Потому что примитивизируют и дискредитируют те вещи, которыми в принципе и я дорожу. “Патриотические” пошляки, впрочем, тоже дискредитируют дорогие мне вещи – слова “совесть”, “духовность”, “коллективизм” из-за них уже давно вызывают изжогу. Но с этой публики как-то спроса меньше – они ведь и не претендуют на рассудительность и образованность, а напирают больше на душу, на русскую непостижимость
(в другом варианте на суровость, но это уж совсем младенцы). А про еврейских умников невольно думается: уж вам-то бы следовало быть умнее, потому что вам больше достанется (кроме уж самых верхних сливок, которым будет куда утечь). Короче говоря, еврейский апломб мне противнее, чем русский. Но опаснее ли он? Вот этого, как ни хотелось бы, сказать не могу. Не могу определить и того, в какой степени пошлость “западническая” и пошлость “исконная” уравновешивают, а в какой раздувают друг друга. А потому уверенность
Солженицына в том, что одна сторона способна “слить” свои понятия с понятиями другой, представляется мне, как минимум, недостаточно обоснованной.
Да, в последние лет сто-сто тридцать евреи постоянно примыкали и выбивались на виднейшие места в самых разных, но всегда
“прогрессивных” течениях, это правда. И этим их усиливали – но одновременно и ослабляли, вызывая к ним недоверие в патриотической и консервативной (еще какой немалой!) части общества. И какая гирька – левая или правая – оказывалась весомее, установить, я думаю, никогда не удастся. Кроме того, историческое преступление умеренных русских
“прогрессистов” заключалось вовсе не в том, что они мечтали о прогрессе, а в утрате чувства реальности: они не желали вглядеться, насколько хрупко здание, где они устраивали свой возвышенный балет.
Поэтому решительно ничто не говорит о том, что “прогрессисты” приняли участие в разрушении здания, в котором жили, именно в угоду евреям – в угоду их целям, их интересам. Во-первых, евреям этого вовсе не требовалось (исключая щепотки маргиналов, которых знать никто не знал, покуда здание не рухнуло). А во-вторых, ни с реальной благотворительностью, когда возникала нужда, ни с реальным равенством, когда возникла возможность, “прогрессивная общественность” не спешила, предпочитая держать еврейское неравенство перед миром вечным обличением преступного царского режима (еще и удесятеряя его истинные прегрешения – ведь во имя
Правды лгать не только дозволено, но и необходимо). Хотя, впрочем, из того факта, что падение царского режима привело и к падению государства, ведь еще, кажется, не следует, что всякий, кто подвергал правительство какой-либо критике, был неизбежным пособником большевиков, “Лил воду на их мельницу”? (“На чью мельницу?” – этот “исказительный оборот” справедливо возмущает
Солженицына, когда при его помощи затыкают рты желающим сказать неприятную правду.) Скорее всего, в России зрел и нарывал обычный для истории трагический конфликт, где не бывает правых и неправых: каждая сторона действовала так, как повелевали ей фантомы, во власти которых она оказалась. И фантом, подчеркиваемый Солженицыным -
“прогрессивно то, что протестует против угнетения евреев, и реакционно все остальное” (с.460) – для либералов вовсе не был самым могучим стимулом к борьбе, а, подозреваю, у всей “прогрессивной общественности” стоял на 81-м месте, но только Толстой с его ненавистью к лицемерию решился в этом признаться (с.461).
“Сочувствие к евреям превратилось почти в такую же императивную формулу, как “Бог, Царь и Отечество””, – цитирует Солженицын известного израильского публициста Александра Воронеля (с.464), называя его объективным и прозорливым; но следует ли из этой императивности, что либералы ей следовали более искренне и самоотверженно, чем служили Богу, Царю и Отечеству консерваторы? Где примеры – не деклараций, а реальных, серьезных политических жертв русского либерализма еврейскому равенству? То есть примеры отступлений от собственных планов, от собственных либеральных и социалистических моделей, выработанных просвещенной пошлостью “всего цивилизованного мира”? Я задаю этот вопрос без малейшего желания кого бы то ни было подкузьмить: упрек Бердяева (с.423) всему левому спектру – ваша борьба за права евреев не хочет знать евреев – на самом деле констатирует совершенно естественный факт: если отдельные индивиды еще бывают способны на жертвенность, то корпорации – никогда, и народы могут идти на жертвы исключительно во имя собственных иллюзий.
Я повторяю без всякого яда: ни один народ не обязан жертвовать собой для другого, но, по-моему, никто этого никогда и не делал в сколько-нибудь серьезных масштабах. Однако я действительно недостаточно хорошо знаю русскую историю начала века, и если мне укажут, какие важные ошибочные шаги совершил русский либерализм именно ради евреев, а не из-за собственного верхоглядства и позерства, – я буду искренне признателен. Но неужели же это специфически еврейская черта – бесшабашность, доходящая до полной утраты элементарного чувства реальности, до полной утраты инстинкта самосохранения? Обычно евреев склонны обвинять в грехах противоположных… Солженицын же вот как рисует роковое начало Первой мировой войны (с.508) – роковое и для русских, и для евреев: “И русская, и еврейская общественность и пресса оставались вполне преданы Победе, даже первые раззадорщики ее, – но только не с этим правительством! не с этим царем! Они были в запале все того же уверенного соображения, с которым начали войну, простого и гениального: еще на ходу этой войны (а то потом будет трудней) и непрерывно побеждая Германию, – сбросить царя и сменить государственный строй. А тогда – наступит и еврейское равноправие”
(вроде бы и так уже готовившееся на Пасху 1917-го).
Что в этом бреде – фантомном мире – принадлежит русским, а что евреям, – мудрый Эдип, разреши, а мне было бы проще частички влаги из единого облака разделить по водоемам, из которых они испарились.
Правда, по моим личным впечатлениям, самоуверенная пошлость и верхоглядство в еврейском исполнении чаще окрашены теми
“общечеловеческими” принципами, по которым не живет и не может жить ни одна страна в мире. Но более ли опасен, повторяю, именно этот вид упростительства, чем истинно русские разновидности оного? И если даже допустить излишек еврейского влияния на русские умы, то говорить можно лишь о воздействии еврейских пошляков на пошляков русских: серьезные русские люди называли “прогрессивные” газеты и журналы журналами для детей. Но ведь, освободившись от еврейского влияния, русские пошляки и верхогляды западнической штамповки – они что, перейдут под власть разума и ответственности, а не под власть какой-то иной пошлости? “Особый путь” уже чисто русского разлива? Я думаю, это будет именно так: индивид, уверенный, что из любого положения есть простой и быстрый выход, способен поумнеть (если вообще способен) лишь в результате тягчайших испытаний, навлеченных на него собственной легковесностью. Народы же в лице своих младенцев умнеть в принципе неспособны, ибо так называемая народная память хранит лишь воодушевляющие фантомы.
“Простота против неразрешимой сложности”, – под этим лозунгом идут на штурм социальной реальности пошляки, они же утописты всех сортов
– либеральные, авторитарные, националистические, космополитические,
– и либерально-космополитическая пошлость в этом ряду, может быть, и раздражает-то прежде всего потому, что не внушает истинного ужаса.
Хотя в конечном итоге предпочтение тех или иных сортов примитивности есть дело вкуса, – персонально мне трудно сделаться болельщиком за какой-то один из них, я предпочел бы перемещение не от одного утопизма к другому, а к мировоззрению трагическому, которое понимает, что опасности подстерегают нас не с какой-то одной, а буквально со всех сторон. Избыток патриотизма опасен, но опасен и его недостаток; ровно то же можно сказать и о масштабах государственного влияния, и о любых формах международной конкуренции, и обо всем прочем вплоть до предметов самых священных.
Но где граница между социально полезным и социально вредным – человеку знать не дано, он обречен действовать на свой страх и риск и вечно нести ответственность за последствия, так и не зная, прав он был или не прав. Вернейший же признак неправоты – уверенность в своей правоте.
И если Солженицын, на мой взгляд, преувеличивает важность еврейского влияния на русские умы, то выводы, к которым, мне кажется, подводит его книга, достойны самого серьезного отношения. Рискну сформулировать их в виде трех посланий.
Послание к евреям
Не стоит слишком уж открыто презирать чужие фантомы – это озлобляет их почитателей, а вам не приносит ни малейшей пользы: недостаток русского патриотизма для вас так же опасен, как его избыток. Тем более что избыток чаще всего и является реакцией на временный недостаток.
Послание к русским
Берегите собственные святыни, вместо вас этого не будет делать никто. Прежде всего потому, что они в глазах посторонних и не могут иметь никакой ценности.
Послание ко всем
*
*
В борьбе за свои права внутри государства опасайтесь обрушить его на свои головы. И помните, что невозможно нанести ущерб правительству, не нанося ущерб стране. Агрессия всегда есть ответ на угрозу, и в государстве, не испытывающем страха за свое существование, в конце концов неплохо устраиваются и меньшинства, и большинства. Страшитесь прежде всего внушать друг другу страх.
Не знаю, согласится ли под этими посланиями поставить свою подпись сам Солженицын, но я понял его именно так.