Интервью американскому историку Леопольду Хаимсону
Интервью американскому историку Леопольду Хаимсону
Значительная часть интервью посвящена воспоминаниям М.Я. Гефтера о своей жизни. Частично опубликовано
Михаил Гефтер: Должен сказать, что вы ставите передо мной несколько сложную задачу, потому что надо предположить в порядке ответа, что эти выборы являются не только очень значительным рубежом в истории России, но и очень значительным событием в моей жизни, но…
Леопольд Хаимсон [8]: Я прекрасно понимаю.
МГ: …Но может случиться, что они таковыми не являются.
ЛХ: Начнем просто с вашей политической биографии.
МГ: Да. Я должен вам сказать, что…
ЛХ: Извините, ради Бога: говорит Михаил Яковлевич Гефтер.
МГ: Я должен вам сказать, что это не такой для меня интересный сюжет не потому, что мне следует что-то скрывать или о чем-то умалчивать, а потому, что он для меня, откровенно говоря, не очень интересен.
Но, в рамках поставленного, я могу сказать… я мог бы сказать, мог бы сказать, что я прожил несколько жизней. И в отношении каждой из этих жизней у меня теперь такое ощущение, что это была жизнь некоего человека, с которым я просто очень хорошо знаком или про которого я знаю больше и лучше, чем все остальные люди на свете. Это, может быть, в некоторой степени ушиб контузии, или не знаю чего, или свойство характера, но когда эти жизни я проживал, каждый раз где-то на рубеже был какой-то переворот, ощущавшийся даже телесно, в виде недуга или какой-то болезни, а потом эта жизнь от меня как-то уходила.
ЛХ: Вы могли бы суммировать эти жизни?
МГ: Да. Сначала, сначала это был вот этот мальчик, провинциальный мальчик из Крыма, из Симферополя. Мальчик, у которого почти все детство прошло без отца, у которого была мама и было любимейшее существо — бабушка — очень интересный человек, очень важный человек в моей жизни. Моя бабушка была уроженкой Херсона. Ее мать, в свою очередь, очень рано умерла, и она в качестве старшей дочки была как бы главой семьи по той части, которая относится к матери, а отец был рабочим на бойне. Ее сравнительно молоденькой выдали замуж за уже пожилого человека-вдовца, казенного раввина и довольно известного просветителя, устроителя еврейских школ в Таврической губернии по фамилии Блюменфельд.
У моего дедушки были довольно известные дети, среди которых особенно знаменитым был одесский юрист Герман Блюменфельд [9]. О нем даже есть статья в Еврейской энциклопедии.
Роль бабушки в моей жизни не связана с этими религиозными или какими-нибудь чисто еврейскими моментами существования. Это было всегда около меня доброе существо без сентиментальности, очень хорошо, видно, меня понимавшее, но никогда не стремившееся мною командовать. Поэтому я, с детства обделенный многим, что было у детей в смысле материального достатка и в других отношениях, я чувствовал себя свободным, защищенным.
ЛХ: Это были какие годы?
МГ: Это были двадцатые годы.
ЛХ: И вы там, в Крыме, учились?
МГ: Да, я учился.
Да, я хотел вам сказать, что моя бабушка была, собственно, первым человеком, который, вероятно, приобщил меня к истории, потому что любимым рассказом моего детства… это, знаете, как Герцен говорит, что рассказы его няни о пожаре Москвы и уходе из Москвы в 12-м году были Илиадой и Одиссеей его детства, так вот, любимейшим рассказом… у меня были любимые книги, любимые герои, но любимейшим рассказом моего детства был рассказ бабушки о еврейских погромах. Потом я каждый раз ее спрашивал, и каждый раз этот рассказ повторялся, и я уже знал, что будет дальше, и тем не менее с замиранием сердца я ждал момента, когда погромщики уже приближаются (это было и в Херсоне, и особенно в Одессе: она пережила несколько погромов), погромщики приближаются к дому, соответствующие пьяные физиономии, страшные сцены, вопли, судорожное ожидание, и вдруг кульминационный момент: с двух сторон дома выходят знаменитые одесские самооборонщики (как их называли, аиды-самооборонщики), и они из браунингов в упор стреляют в эту погромную толпу. Вот это, понимаете, среди других, были еще другие очень сильные впечатления детства, отразившиеся, я так думаю, на моей жизни, но вот история, пожалуй, я так пропускаю сквозь себя засевшие в памяти впечатления детства, но вот история впервые пришла мне этим рассказом.
Кроме того, понимаете, я жил для вот такого мальчика при маме и бабушке в то время, когда мы были как бы открыты всему совершающемуся и самоочевидно входили по неписанным законам этой уже устроенной жизни. Мы были послереволюционные дети. Революция была еще вчерашним днем. Она еще была в людях, в рассказах, в легендах. Вместе с тем она была самоочевидностью — бесспорной, неоспариваемой. И это формировало отношение к жизни. Еще одна маленькая подробность…
ЛХ: Вы родились в каком году?
МГ: В 18-м. Да. При какой власти, не помню, при белой или красной, они менялись в Симферополе очень часто. Ну, помнить-то я не мог, а по рассказам не помню. Кроме того, еще такой один момент: Крым — это земля довольно многонациональная, если учитывать не только Южный берег, но и Степной Крым. Кого там только не было — немцы, болгары, татары само собой, это и Южный берег, и не только Южный, евреи и так далее, не говоря уже, конечно, о русских. Украинцев было совсем мало. Греки, совершенно верно. Но вы знаете (это может быть отчасти индивидуальное ощущение, но все-таки проверяемое памятью): национального момента как тревожащей темы или как значимой, существенной темы сюжета моего детства не существовало. Не то чтобы, понимаете, эта тема существовала, но выступала в каких-то очень благородных, так сказать, чертах, а ее не существовало. С другой стороны, таким же естественным, сразу вошедшим в мое детство и потом заполонившим всю жизнь, был, если угодно, интернационализм, который потом столь же естественно перешел в то, что можно называть космополитизмом. Во всяком случае, интересный момент, что, вот, детство, юность — у меня никогда не было ощущения (я не говорю — представления), ощущения железного занавеса. Была граница, был рубеж — мы и другой мир, но этот другой мир незримо, духовно, умственно присутствовал в моей жизни, и ему никто в моей жизни не мешал.
ЛХ: Это первая глава. Но у нас, к сожалению, мало времени.
МГ: А мы дальше будем скакать.
ЛХ: Эта глава, что касается эволюции вашего политического настроения, определяется более-менее до конца гимназии или как?
МГ: Да, я думаю, да, школой, где я был таким, скажем так, выдающимся активистом. Меня рано в эту сторону повело.
ЛХ: То есть хорошим комсомольцем?
МГ: Да, активный пионер, комсомолец, даже член президиума Крымского областного бюро пионеров от пионеров.
ЛХ: Вы кончаете гимназию в каком году?
МГ: В 35-м.
ЛХ: И происходит нэп, начало сталинского периода. Как политически, так как начинаются 30-е годы, вы на это реагируете?
МГ: Песню, я не буду исполнять ее: «Близится эра светлых годов, / Клич пионера: «Всегда будь готов!». Я хочу вам сказать, что нэп я зацепил в памяти очень маленьким кусочком. У меня был такой временный приятель, один более-менее постоянный, был замечательный друг моего детства и очень интересный, говорят, поэт, его знает Лидия Корнеевна Чуковская по Ленинграду и собиралась даже о нем писать, — Мирон Левин [10]. Вот его отец был немножко нэпман, но это очень смешной нэпман, так сказать, шолом-алейхемовский герой, но очень симпатичная семья.
ЛХ: Мне хотелось бы с вами поговорить о политике. Мы доходим более-менее до 35-го года. Вы с энтузиазмом верите, никаких сомнений по поводу Сталина, жизнь будет веселая, и прочее?
МГ: Да, безусловно. Ну, веселая не обязательно. Знаете, я не очень расположен; у меня несколько иной габитус.
ЛХ: Нет никаких сомнений? Это было характерно, типично.
МГ: Может быть, благодаря моему активизму — у меня в некоторой прогрессии по отношению к другим. Сомнений нет. Я хочу вам сказать одну вещь…
ЛХ: Вы смогли бы мне немножко… описывать свое настроение?
МГ: Вот-вот, сейчас мы перейдем к более содержательным годам — университетским.
Сомнений быть не могло у такого мальчика, как я. Были не сомнения, вы знаете, было такое парадоксальное явление: вот такой вот мальчик, о котором я вам рассказываю (это не я, а мальчик, о котором я кое-что знаю), этот мальчик, в силу того, что он не сомневался, позволял себе говорить вслух то, что он думал, — в пределах того, что…
ЛХ: И что думал мальчик?
МГ: Ну как? Ведь жизнь не состоит только из Сталина и бабушки. Есть еще директора школы, секретари комсомольских организаций, горкома, райкома. Мальчик славился тем, что он был дерзкий. Мальчик, например, написал письмо Постышеву: жаловался на то, что местные власти неправильно обходятся со школой, в которой он учился. Постышев ответил ему письмом. Секретарь партячейки гороно говорила директору моей школы: «Этот у вас троцкист». А мы смеялись.
Понимаете, это не значит, что мальчик этот… не те слова — «сомневался» и, скажем, «был свободным». Мы сейчас можем сказать: он был в плену добровольной несвободы. Можем сказать; это красиво и даже отчасти верно. Кроме того, мальчику везло: вот его дерзость ни разу не была жестко наказана. Хотя у меня были неприятные случаи, в пионерлагере был один, и вообще я схватывался. Но…