Беседа о Владимире Ленине
Беседа о Владимире Ленине
М.Я. Гефтер рассказывает о своем глубоко личном отношении к В.И. Ленину как к человеку. Видеозапись, сделанная известной французской режиссером-документалистом и переводчицей Элен Шатлен и российским документалистом Иосифом Пастернаком 6 июля 1993 года
Михаил Гефтер: Вот так получилось, что эти дни (с вашего приезда, Элен) мы не так часто виделись, но вот присутствие ваше я ощущал. Я хочу объяснить это. Тут вообще нет ничего удивительного, но я хочу объяснить это. Я как-то решился посмотреть то, что вы сняли год назад [1], и это — ха! — вызвало у меня как… ну, как бы целую бурю чувств и каких-то размышлений. Вы знаете, это… вот когда долго смотришь, слушаешь себя, то это не то чтобы какое-то отчуждение от тех кадров, от той ленты, но какая-то внутренняя отрешенность: это, в общем, и ты, и не ты — это какой-то другой человек… И что? Вот этот другой человек по отношению ко мне сегодняшнему?.. Или я по отношению к нему? Вы знаете, такой редкий случай, а, пожалуй, вот для меня… Особенно это касается первой вашей съемки — казалось бы, пробной — я бы там не вычеркнул ни одного слова; я бы не отказался ни от одной высказанной тогда мысли… И, тем не менее, что-то произошло. Вот я все эти дни… еще раз посмотрел и все эти дни думаю: а что, собственно, произошло? Как это назвать? Изменение в содержании? В отношении к тому человеку, о котором у нас речь — о Ленине — или какой-то… ну, скажем так, условно, хотя эти слова, может быть, не вполне обозначают, что я имею в виду, — какой-то интонационный сдвиг.
И я думаю, что за это время — за этот год с лишним — что-то произошло со мной или что-то произошло с ним? Ну, второй вопрос либо может показаться бессмысленным, либо отдает какой-то мистикой… Помните, в «Гамлете», когда приезжает в Эльсинор бродячая труппа и по его просьбе актер исполняет отрывок из пьесы, где стенающая Гекуба оплакивает судьбу, гибель близких, и Гамлет после этой сцены спрашивает себя, наедине с собою, мучая себя неисполняемым долгом… Он спрашивает, как бы удивляясь: что ему Гекуба? что он Гекубе? Когда я первый раз читал, мой глаз проскочил мимо этой строчки, а потом в какой-то другой раз задержался, и я подумал: описка, небрежность гения, который не отшлифовывал каждое слово, а все извергал из себя, как вулкан. Да нет! Что ему Гекуба — это понятно, это житейски. Что он Гекубе? И… для меня сегодня эта интонация — вот в этом вопросе выраженная — это интонация, едва ли не самая важная: живые мертвые, их присутствие, наша встреча с ними, невозможность для нас выпутаться из нынешних наших и еще предстоящих напастей — из наших трудностей, из наших тупиков, из наших несчастий, из смятенного духа… или еще больше — из опустевшего духа! Невозможность выпутаться, не позвав их, не услышав их.
И вот когда я так спрашиваю, когда я об этом думаю, то я — прежде, чем вернуться к этому человеку [2] и позволить себе спросить: что же с ним случилось за этот год? Я как бы начинаю перечислять и думать, что случилось со мной. Казалось бы, с одной стороны, ну, прибавка в возрасте — это не плюс и не несчастье… Да, за этот год я впервые в жизни пересек границу, повидал… ну, частичку Мира, но настолько все-таки заметную, весомую частичку, которая дает основание сравнивать… Вы знаете, я хочу сделать признание. За редкими исключениями, о каких стоит сказать, я не почувствовал большой прибавки к себе от того, что был там. Ну, я уже не говорю о витринах, это неинтересно. Да, есть языковый барьер. Да, все-таки краткость срока. Знаете, странное чувство: что Мир был у меня дома, был со мной — раньше — пожалуй, не меньше, если не больше, чем сейчас; что я не только приобретаю, но и что-то теряю вот в этой прежней близости.
А, между прочим, этой близостью я в немалой степени был обязан ему. Это он где-то с юности приучил меня дышать и как-то жить вот этой планетой, другими людьми как близкими, как, во всяком случае, не чужими и не чуждыми…
Правда, были какие-то моменты жизни, которые оставили уже неуходящий след: Барселона [3]; поездка ночная через Пиренеи к морю; ощущение близкого Океана; каталонцы, танцующие в воскресенье; испанец, который сказал: а знаете, Бог есть, и думаю, что он испанец. А потом Париж. В двух точках. Дом человека [4] и Гати [5]. Дом человека удивительно хорош, он прекрасен. И вы знаете, даже самое простое, высказанное вот этим великолепным языком образа, осязаемости того, что там нам представлено… И вот там где-то в самом начале такая огромная фотопанорама людей разных рас, континентов — нагих… И надпись… Как странно — или наоборот — что столь непохожие друг на друга люди могут родить детей, продлиться!.. Казалось бы, трюизм! Между прочим, как-то, вы знаете, что-то встряхнулось внутри. Вот действительно: мы же, оставаясь совсем непохожими, можем иметь все вместе одно поколение, одно, идущее за нами вселенское детство, ради которого, может быть, мы все и существуем?..
А наперерез этому воспоминанию, которое не уходит, но которое сопротивляется тому, чтобы сохраниться в человеке, — Аушвиц. И человек, который хочет научить других, как сделать, чтобы воспоминание осталось в тебе, но не мучило тебя; и знает, что это можно сделать одним способом — только одним — изменивши Слово, начавши сначала. Как в знаменитом тексте: «Сначала было Слово». И с этим я уехал, я вернулся домой.
И вот мы сегодня возвращаемся к Ленину. Еще раз. Странная вещь: давно пора входить во все околичности, в подробности; давно пора рассказывать о том, что произошло с ним прежде, чем произошло с нами, благодаря ему. А я все еще в прологе, я все еще выясняю отношения. И вроде бы лейтмотивом — тогда — было, что он из того мира, которого уже нет, и я тогда спрашивал: если этот мир, которого уже нет, нам безразличен, значит, и он безразличен. Но если небезразличен этот ушедший мир, если он показан нам — памятью; если он небесполезен для нас; если он тревожно важен для нас именно тем, что он был и ушел, а мы, вышедши оттуда, потерялись, еще ничего не построив и только замусорив пока строительную площадку, на которой должен вырасти какой-то новый Дом человека, ключи от которого — разные — будут у каждого человека.
Я подумал, что все-таки это еще не все, что надо сказать вначале. Да, тот мир ушел. Но пришел мир, еще более ранний: стал стучаться в дверь мир человеческих первоначал. Откройте! Признайте его! Как вы с ним? И этот мир неласковый — наших первоначал. В нем человек — это и проснувшаяся родословная, и вздыбленный этнос, и жуткая фигура суверенного убийцы поневоле. Как с этим быть? С этим «миром первоначал». Вот этот мир, в котором он был, который ушел, в котором он ушел, который с ним ушел; мир, который был моим детством, юностью… да и зрелыми годами… И этот мир — первоначал — с его жестокостью, с его упорством, с его нежеланием считаться с тем, что добыли последующие века!.. Этот мир, в котором видится мне вот этот… где-то в темноте… не веков — тысячелетий вот этот предок: вероятно, обреченный на исчезновение и нашедший какой-то — еще неизвестный живому, еще неизвестный природе — способ выжить! Выжить, господствуя! Над чем? Над природой? Над ближними? Над себе подобными? Мир, который впервые ощупывал себя…
Вот этот мир, который не согласен с идеей человечества — в любой версии этой идеи — не согласен быть единообразным, единосущностным, единоосновным; который настаивает на суверенности маленького клочка большой Земли, суверенности человека дома, в Мире… Вот этот запутавшийся в возобновленных первоначалах Мир — он что ему? И если этот Мир — суверенный убийца поневоле; если этот Мир льет кровь; и в этом Мире я несчастен не от того, что я не могу изменить этот Мир — это смешно, — но я несчастен оттого, что как человек, привыкший всегда быть на чьей-то стороне, я не могу сейчас быть ни на чьей стороне. Я не уйду в отшельники, в столпники, монашеская келья не для меня: без близких и друзей мне день не сладок! Но на чьей стороне я должен быть? Абхазов или грузин? Сербов или тюркских македонцев? И вообще, на чьей стороне? Даже не только в тех случаях, где стреляют, хотя, прежде всего — и в них.
И тут я подумал нечто кощунственное, от чего я не имею права уйти. Да, я знаю про этого человека, который когда-то вошел в мою жизнь, сначала очень распоряжаясь моим душевным обиходом; затем я почувствовал себя независимым, но близким ему; и, наконец, пришел к мысли, что я знаю что-то о нем, чего не знал, может быть, он и сам… Я вот сейчас подумал: вот в свете этой невыносимости… ну, не будем так резко говорить, назовем ее вежливо «трудности», но это больше, чем трудность, — ее ощущаешь не только головой, но и сердцем впрямую — невозможности быть на чьей-то стороне, а когда берешь на время какую-то сторону, потом какой-то комок тошноты подкатывает… Что я — человек, который будет сочувствовать Саддаму Хусейну? Смешно. Ну, а что я — буду сторонником американского президента? Или правительства нашего, которое торопится его поддержать? Да, это… число этих случаев — легион, не в эпизодах речь, а в том, что вот во встрече с ним — с Ульяновым, который Ленин — я смею теперь?… Я, у которого в одночасье танкового прорыва на Москву погибли лучшие друзья юности — те, кто своею смертью остановили Гитлера, — я могу этого человека спросить: а он, ты, вы — не убийцы? Я имею нравственное право или это нарушение всякого историзма? Или это перебежка на чью-то сторону?! Спросить, задать этот вопрос? Когда был Кронштадт, и доведенные до отчаяния люди — доведенные до отчаяния не только голодом, но нежеланием считаться с ними — эти люди захотели изменить… не порывая с революцией, внутри нее изменить нечто существенное, чтобы могли с ними считаться и чтобы они могли решать, — он понял этих людей? Или он не захотел понять? Просто не захотел! Поддержал заведомо лживую версию о белогвардейском заговоре, назначил вместе с Троцким (или Тухачевским — разницы нет в данном случае) штурм Кронштадта на день открытия X съезда — для чего? Почему?
Вот я вспоминаю маленькую книжечку Мстиславского [6] — был такой писатель, чудом уцелевший в 37-м и так далее, потому что в молодости он был одним из руководителей боевой организации эсеров, одним из важных людей в февральские дни, и сидел, между прочим, в президиуме 2-го Всероссийского съезда Советов, представляя там свою партию. Он написал давно, в 20-е годы, маленькую книжечку о революции, которую я хотел бы видеть переведенной на все языки; по-моему, это просто гениальная вещь. Но там у него есть такое наблюдение. Он сидел, наблюдал, видел людей, слова, жесты, поступки… И спрашивает себя: а для чего Ленину и Троцкому понадобился штурм Зимнего? Когда власть уже была в их руках? И он понял, что им нужен классический финал классической революции, которая побеждает штурмом! Утверждает себя в форме, которая запомнится в веках, которая делает перемену невозможной. И вот это наблюдение Мстиславского — это ключик, скажем, и к кронштадтскому убийству, потому что это было убийство.
Вот с превеликим опозданием он, этот человек, решился на продналог… Я не виню его в этом опоздании! Я догадываюсь (или мне кажется, что я имею право на такую гипотезу), что он потому так долго отклонял просьбы, предложения о том, что это надо сделать, причем самых близких людей! Ему говорил Троцкий, что скоро нам нужно будет приставить к каждому крестьянину по солдату, по красноармейцу, чтобы получить хлеб! А он откладывал! Что — рассчитывая еще на один год — проскочить? Или он предчувствовал, что на продналоге дело не кончится, что придется идти много дальше… И что тот военный коммунизм, который, казалось, был не его и не по его нутру, не по его, так сказать, умственным построениям, с которым он шел на Октябрь, но который он принял! Принял его, подчинился ему! Подчинился этому стихийному напору и приговору той, так сказать, активной части, той преданной непоколебимо части людей, для которых это была их стихия — стихия поравнения и приобщения к власти… И он знал, что, от этого отказываясь, придется идти много дальше.
Я не оправдываю его и не обвиняю. Это… И та, и другая роль бессмысленная и человеку не показанная. Но я думаю, что вот штурм в день съезда был назначен потому, чтобы эта переворачивающая мера исходила только от них самих — только от тех, кто у власти, только у тех, кто должен удержать право решать! Причем даже не во имя самих себя, а во имя этой революции. И даже не во имя ее! А во имя Мира, который нужно стронуть с места и ради которого затеяна вся эта буча, совпавшая, правда, и с желаниями множества людей нечто получить — столь весомое, как землю. И вот когда я думаю это, я… не правый — скорее, левый. Да. (Ну, если распределять людей так, хотя это… это примитивное распределение. Но все-таки люди как-то так распределяются…) Я называю это убийством. Должен же сделать шаг и сказать — в объяснение, во встрече с ним — убийца! А если я к этому прихожу, то могу ли я не просмотреть весь путь и всю жизнь — в свете этого страшного определения (для меня страшного; множество людей это произносят с такой легкостью, как лущат семечки!).
Есть путь его… и заглянуть в Россию разночинцев, которая мне нечужая, в которой много моих любимых героев, персонажей, людей… и тогда вот в это дело начинает вмешиваться где-то вот это — по этой странной ассоциации — вмешивается вот этот нынешний Мир, который утверждает свое право жить по-своему тем, что убивает тех, кто, кажется, ему в этом мешает, не согласен и не дает ему… Где-то это увязывается в один узел. И когда я обдумываю эту ситуацию, то передо мной встает некоторая сумма вопросов, на которые я как-то должен ответить.
И вот эти дни, когда я смотрел то, что вы сняли, и как-то… сблизился еще больше с вами через эту съемку… Я в эти дни… у меня, знаете, как вот сомнамбулически не выходят из головы вот пушкинских два слова: «усталый раб». Я все думаю: как это?.. Как это можно прожить — с Пушкиным — жизнь, читать это спокойно, не содрогаясь, не перенося на себя и не замечая пронзительной силы этих двух слов: «усталый раб». И я хочу сказать, что когда я перейду к последующему (а я возьму себя в руки, и перейду, и буду делиться тем, что я впитал в себя за те годы, что я им занимался — им, Лениным), то от меня внутри не будут уходить вот эти два слова и больше того — краеугольная тема человеческого рабства. В конечном счете, я не знаю, что истиннее: «человек — это звучит гордо» или «человек — это раб». Это надо выяснить. Мы-то, так сказать, на уровне нашего… наших марксистских прописей (понятно — учили сами, учились сами, учили других: рабство, ступень, формация; кто не прошел ее, значит чего-то ему недостает, и книги издавались «Почему Россия миновала рабовладельческую формацию»?! Какая проблема!)…
А рабство — это вещь краеугольная. Вот если заглянуть туда, в древность, скажем, такая поразительная цивилизация, которая все больше удивляет людей, удивляет… египетская древняя цивилизация с ее жречеством, знавшим множество тайн природы; с ее пирамидами, которые настолько удивительны! во многих отношениях, что позволяют действительно верить в пришельцев на десять или сто порядков мозговитее людей Земли, — эта вот цивилизация, в которой не было рабов в том смысле, как… Нет. В ней был этот Нил, этот красный лик Солнца над ним, узкая долина, эти шадуфы, эти колодцы, которые, может быть, и сейчас вот в ходу у крестьян, у феллахов египетских… И люди эти существовали во все большей мере ради того, чтобы один был похоронен в пирамиде, которая чудо тогдашнего и нынешнего Мира. И он жил для того, чтобы быть похороненным! Абсурд!.. А это целая цивилизация, в ней… да, к ней применимо… ну, скажем, то, что Маркс говорил: «поголовное рабство» — есть такая вещь — поголовное рабство.
Но ведь поголовное рабство — это еще не добровольное, это еще не осознаваемое рабство… Это колоссальная вещь, над которой я вот все эти дни думал! Я и раньше об этом думал, меня давно занимает эта тема, и я немножко отвлекся с Египтом, я сейчас подробности…
Хрущев сделал первый шаг, не будем говорить, какими мотивами он руководствовался, тем не менее, открытые настежь ворота лагерей, возвращение в жизнь уцелевших, живых, жертв сталинского террора — это, конечно, неизгладимо, незабываемо. И все остальное время он как бы пытался найти какой-то второй шаг, который был бы равномасштабен, равнозначен первому. Бросался из стороны в сторону, хватался за одно, потом за другое, терял нить, связь с людьми. И, воздавая должное, мы не можем не сказать и иного — как урок и как предупреждение — да, людей перестали убивать в застенках, но стали расстреливать на улицах, на площадях — от Будапешта до Новочеркасска. Свежая кровь… Есть любопытные данные о том, как резко, например, увеличилось число изгнанных из партии. Да мы с вами сегодня разговариваем в тот день, в 93-м году, когда вернули генеральское звание Петру Григорьевичу Григоренко [7], одному из первых, кто поднял голос против нового произвола.
Иосиф Пастернак: И сегодня 6 июля, день левоэсеровского мятежа.
МГ: Да, я просто, отвечая на ваш вопрос. Поэтому шанс истончался, исчерпывался, крушился с двух сторон: со стороны того, кто оседлал власть, но и со стороны тех, кто первоначально ограничивали себя лишь тем, чтобы вернуться к незамутненным истокам, продлить, продвинуть дело, начатое ХХ съездом. А как дальше? Тогда никто не знал.
Но были, уже находились люди, перешагивающие какой-то рубеж. Нарождался диссидент, инакомыслящий, который не просто мыслил иначе — он отстаивал свое право мыслить иначе, идя в этом до конца. И это уже было возобновление шанса, но потребовалось время. А между тем и другим, в этом зазоре крушились судьбы, уходили человеческие годы…
* * *
МГ: И вот когда я… ну, просто отталкиваюсь от одного из примеров так, чтобы выйти на свою тему, когда я говорю, что вот поголовное рабство (там, где нет рабов в социальном и юридическом смысле — а оно поголовное, значит, оно и добровольное, значит, оно и неосознаваемое) и вот это такое краевое понятие, проходящее сквозь всю человеческую жизнь. Ведь вот когда в нашей России… знаменитое, зацитированное письмо, высказывание Чехова: желание написать рассказ, повесть о молодом человеке, который выдавливал из себя рабство — каплю за каплей крови. Потому что, видимо, эта иллюзия, за которую приходится расплачиваться, что от него можно освободиться разом, одномоментно, каким-то одним решающим действием или даже каким-то одним событием в жизни — нет, вероятно, именно так: каплю за каплей. А, стало быть, и поколение за поколением.
И тогда… ведь думаешь о вещах, вроде бы, очевидных, но которые каким-то образом там, где ты занимался историей, не присутствуют. Вот человек — он задан. Человек задан. Задан традицией… да всем! Его родили, он задан тем, как его учат говорить; он перенимает, он воспринимает… все это он застает уже готовым — он задан. И что это — так мудро в отношении человека устроила природа? Или когда-то человек так где-то устроился и выстроился, что он, пожалуй, единственное из живых существ, у которого детеныш так долго находится при родителях? Стало быть, у него есть достаточно времени, чтобы выучиться… Но ведь он еще и протестует против этого! Это еще время сопротивления — он должен еще выбиться из заданности! К тому, чтобы еще как-то стать самим собой. И если заданность человеческая в чем-то меньше, чем у зверья, то она свирепая, эта заданность, она вызывает первопротест — потенциальный, эмбриональный протест у человека, желающего выйти! Из этой зоны всеобщей заданности, даже если она вся в атрибутах хорошего, доброго, хотя так и не бывает…
И вот этот… это сидящее в человеке, вот это сидящее в начинающих жить сопротивление заданности — та узкая зона, где он может осуществить выбор и которую он стремится расширить! довести до предела! до полноты жизни! до абсолюта! — так это же и есть в некотором смысле история, утопия, революция… Вот это яростное стремление где-то в сжатый отрезок времени эту узкую щель — раздвинуть! до полноты! до… новой изначальности. И что же? Вот это… люди, которые в наибольшей мере воплощают в себе эту жажду выбраться! выдраться! из заданности, эти люди — благодетели? Или они также… сооружают новую заданность и замещают одно состояние рабства втесняемым другим?
И тут возникает решающая тема, которой я собирался бы посвятить следующий некороткий разговор с вами. Вот это предназначение этих людей — способно включить в себя понимание ими, доходящее до действий и поступков, понимание того, что они абсолютно нужные! в тот оптимальный момент, когда заданность преодолевается и возникает что-то новое, эти люди — абсолютно нужные — должны понимать, знать, угадать, примириться! с тем, что они завтра становятся ненужными, что им надо уйти, что им надо уйти вовремя; что не ушедшие вовремя, они — рабы своей роли, страшные рабы, навязывающие свою волю другим. И тогда я думаю про этого человека в конце его жизни (не в оправдание — повторюсь — в котором он не нуждается и вообще в котором люди не нуждаются): он — усталый раб?..
А между тем мне трудно давать какой-то (не только по времени, но и по сути, по знаниям) обзор человеческого существования — вот взятый под этим углом: заданности, сопротивления ей, узкой зоны выбора, вот этого стремления оптимально раздвинуться и появления новых рабов этой ситуации, которые становятся — в этом свойстве, в обличии этого рабства — опасными другим людям.
Покровский Михаил Николаевич — историк, талантливый историк — он когда-то читал лекцию, где-то в 20-м году, зашел разговор о революции, о Ленине… зашел разговор и… зашел разговор, и он сказал, что Ленина обычно сравнивают с Робеспьером, но это ему кажется не вполне верным. С кем же? — спросили. Скорее, Кромвель. Скорее, Кромвель. И я подумал: да — похоже. Похоже. Похоже… Неготовностью к тому, что придется совершать, проливая кровь и примучивая народы к иной жизни. Да, похож.
И вот тогда я возвращаюсь к самому началу. Если вы помните, я сказал, что у этого человека — у Владимира Ульянова — не было какого-то предваряющего этапа: демократического там, либерального… И не произносил он, конечно, никогда этой фразы в юности: «Нет, мы не пойдем этим путем, мы пойдем другим», но где-то совершился перелом — в нем встретились (сказал я тогда) два человека: Маркс и Чернышевский, и с этого он начался. Так вот, обдумывая это, я хочу сказать, что в этой встрече скрыто присутствовала та тема, о которой… по поводу которой я сейчас говорю. И он, выросший на «Что делать?» Чернышевского, выросший на рахметовском образе и рахметовской традиции, он услышал, прочитал ли в этом романе заглавную идею запертого в крепость и окончившего уже свою сознательную жизнь Чернышевского? Идею (или утопию) добровольного ухода новых людей. Нет. Сколько бы он ни читал этого романа, а он, видимо, его перечитывал не один раз, и врезался он в него на всю жизнь, он почему-то этого не заметил, этого не вычитал.
И тогда мы возвращаемся к теме какого-то изначального (скажем так) имморализма. Я употребляю это слово не потому что оно звучит так красивее, скажем, чем безнравственность, а потому что безнравственность предполагает какой-то умысел, а имморализм — это некое равнодушие к нравственной стороне ввиду ее неприменимости: неприменимости к тому делу, которому ты посвящаешь свою жизнь. Не только неприменимости. Ввиду того, что она — помеха этому. И не в силу властолюбия, так сказать, какого-то… от роду написанного кровопийства — ничего подобного! Тут чистое побуждение и — помеха. Чистое побуждение к тому, чтобы осчастливить людей, и — помеха в виде каких-то нравственных запретов, нравственных табу… Вот я сказал вам, что он, конечно, будучи гимназистом, оставшийся один дома с… с другими детьми, когда получилось известие о смерти брата, он, конечно, не мог (это было бы чудовищно так предполагать) произносить эту фразу: «нет, мы не пойдем этим путем»… Но вот какие-то события начальной его жизни превратили его из прекраснодушного юноши с копной белокурых волос и без еще резко выраженной раскосости азиатских глаз — превратили его в совсем другого человека.
Да, это была смерть брата — человека рыцарственной души, по поводу которого даже прокурор на процессе говорил, что он берет на себя вину других. А потом была еще одна смерть человека, который оказал на него большое влияние, — Федосеева, духовного вождя поволжских русских марксистов, который, оказавшись в глухой сибирской ссылке, не выдержал сплетен в этом ссыльном кругу и покончил с собой… Что-то в нем перевернулось, замкнулось, очерствело. Что-то в нем вошло вот этим вот… даже не прямым запретом — скорее, изгнанием из себя прямых нравственных побуждений (повторюсь) за их ненужностью. За… из-за ощущения их некоторой помехой. И в такой же степени, как чтение «Капитала» или погружение в Чернышевского, эти смерти и эти внутренние превращения его в другого человека где-то обозначают и определяют уже его всю последующую жизнь.
Я продолжу эту тему и разобью ее потом на таких две новеллы. Одна — в которой он прямо участвовать не будет, я хочу сопоставить двух персонажей русской литературы (он их не сопоставлял): Рахметова у Чернышевского в «Что делать?» и Николая Ставрогина в «Бесах» Достоевского. Я думаю, что если в Ленине было нечто рахметовское, то в нем было и что-то ставрогинское — только это еще надо пояснить и понять. Это отдельный разговор.
И другой разговор или другая новелла. Это будет Ленин и Вера Ивановна Засулич, замечательная женщина, о которой не рассказать я просто не могу, — поскольку она присутствует с какого-то момента в моей жизни, а с тех пор как она присутствует, ее судьба, судьба человека, ну, скажем всеми словами, преданного Ленину; ее судьба очень многое прояснила мне в одном из тех лет в жизни, которые можно считать рубежами, границами, в чем-то роковыми, — это будет 73-й год. Вот если мы сейчас на этом закончим, то я продолжу этими двумя, казалось бы, рядом лежащими, но очень родственными новеллами.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Путь вопреки О Владимире Бондаренко
Путь вопреки О Владимире Бондаренко Вообще говоря, критика Бондаренко привлекательна для меня не в силу собственно литературных ее достоинств, порой спорных. Тут другое: он замечательный популяризатор и классификатор русской литературы. Положа руку на сердце, надо
О Ленине и ленинизме
О Ленине и ленинизме Величие Ленина, как продолжателя Маркса и Энгельса, в том именно и состоит, что он не был никогда рабом буквы в марксизме. В своих исследованиях он следовал указанию Маркса, неоднократно говорившего, что марксизм есть не догма, а руководство к действию.
Справка ФСБ о Владимире Путине
Справка ФСБ о Владимире Путине Помните старую шутку, что главный персонаж картины Пикассо «Девочка на шаре» – это мужчина на кубе? (Скорее всего, имелся в виду не Фидель Кастро, хотя и он, возможно, тоже.) Сюда же можно приплести не менее опытный анекдот про пьяного
Справка ФСБ о Владимире Путине
Справка ФСБ о Владимире Путине Помните старую шутку, что главный персонаж картины Пикассо «Девочка на шаре» — это мужчина на кубе? (Скорее всего, имелся в виду не Фидель Кастро, хотя и он, возможно, тоже.) Сюда же можно приплести не менее опытный анекдот про пьяного
Справка ФСБ о Владимире Путине
Справка ФСБ о Владимире Путине «За Путина!» Всегда приятно, когда твою позицию публично поддерживает президент твоей же страны. 12 мая 2011 года Дмитрий Медведев сказал про «Общенациональный народный фронт», создаваемый под водительством Владимира Путина, буквально
Справка ФСБ о Владимире Путине
Справка ФСБ о Владимире Путине Помните старую шутку, что главный персонаж картины Пикассо «Девочка на шаре» – это мужчина на кубе? (Скорее всего, имелся в виду не Фидель Кастро, хотя и он, возможно, тоже.) Сюда же можно приплести не менее опытный анекдот про пьяного
Воспитательная беседа
Воспитательная беседа Встречаюсь с Та, когда она на короткое время появляется в МЦ после выполнения каких-то заданий глобального масштаба. Конечно, она их выполняет не в одиночку, а как член огромной команды специалистов. Она сама меня разыскивает и выливает на меня все
VII. Беседа
VII. Беседа – Вещун, будет ли моя судьба равной судьбе Ахилла?– Она превзойдет судьбу Ахилла, если ты сделаешь тот же самый выбор между короткой жизнью, исполненной славы, и жизнью долгой, но бесславной.– Я сделал выбор.– Таков и выбор богов. То, что называют свободой,
2 Они опять о Ленине, Господи…
2 Они опять о Ленине, Господи… Возвращаясь к образу Ленина, а затем Сталина, нельзя не вспомнить ещё раз Михалкова — как он начал о Столыпине, который-де находится в крайне неблагоприятном положении по сравнению с остальными одиннадцатью кандидатами. В чем дело? Да как же,
<Заметки о Владимире Соловьеве>
<Заметки о Владимире Соловьеве> В передней перед панихидой (глаза). На площадке лестницы, когда выносили гроб и тетя Саша повисла на нем. За гробом на улице впереди меня, с непокрытой головой, ушедшей в поднятые плечи, и серая сталь волос на потертом буром воротнике шубы.
Вступительная беседа[1]
Вступительная беседа[1] Работая над романом «Бабий Яр», я подсчитал, что за два года немецкой оккупации Киева к своим четырнадцати годам я совершил столько преступлений, что меня надо было расстрелять двадцать раз. Об этом в романе есть глава: «Сколько раз меня нужно
КАК И ЧТО РАССКАЗЫВАТЬ ШКОЛЬНИКАМ О ЛЕНИНЕ
КАК И ЧТО РАССКАЗЫВАТЬ ШКОЛЬНИКАМ О ЛЕНИНЕ Некоторые думают, что детям надо рассказывать только о детстве Ленина, что только это интересует ребят. Это неверно. Наших ребят интересует вся жизнь Ленина. Многое об этом могут рассказать экскурсоводы Музея Ленина.О детстве
Застольная беседа
Застольная беседа Клуб 12 стульев Застольная беседа ПЕРЕСМЕШНИК В1993 году состоялся праздник «Булгакиада на Патриарших». Организато-рам удалось привлечь многих спонсоров, которые мечтали воздать должное своему кумиру. Была даже выпущена газета «Мастер». Её редакция
Задушевная беседа
Задушевная беседа Задушевная беседа ИРОНИЧЕСКАЯ ПРОЗА Молодой учёный Латов расстелил постель, разделся, лёг на кровать и потянулся за свежим журналом, в котором была напечатана его статья. В прихожей раздался звонок. Латов поднялся, открыл дверь и увидел своего соседа
Валерий Золотухин: “ОН БЫЛ ПОЭТ!” (Беседа с Владимиром БОНДАРЕНКО о Владимире ВЫСОЦКОМ)
Валерий Золотухин: “ОН БЫЛ ПОЭТ!” (Беседа с Владимиром БОНДАРЕНКО о Владимире ВЫСОЦКОМ) Владимир Бондаренко. Валерий, как ты думаешь, сегодня, спустя многие годы после смерти Владимира Высоцкого, можешь ты сказать, чем он ценен, что осталось навсегда от Высоцкого в