Факел гения ЗАМЕТКИ К ГРИБОЕДОВСКОМУ ЮБИЛЕЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Факел гения

ЗАМЕТКИ К ГРИБОЕДОВСКОМУ ЮБИЛЕЮ

Когда народ движется к своим историческим целям, его всегда больше, чем можно сосчитать глазом. Вместе с ним идут духовные предшественники его героев и гениев, создатели его славы и его прогрессивных качеств. Нет, это не просто «вечные» и уже равнодушные спутники, священные реликвии арсеналов, но действенные соратники и участники похода, такие же чернорабочие эпохи, как мы с вами, потому что весь народ, во всех своих измерениях, включая время, осуществляет верховную идею своего бытия… Незримо, нога в ногу, они шагают с нами, и в шелесте наших знамён мы слышим их дыханье.

Этим ощущеньем взаимосвязи с прошлым страны и начинается чувство родины. Не в том ли и лежат основы наших побед в тылу и на фронте, что наш человек, безраздельно преданный своей советской родине, ежеминутно чувствует в себе мудрую и зоркую волю Сталина, отечески-пристальный взор Ленина — на себе, а над собой — и звонкую славу Суворова, и песенный ветер Пушкина, и громадную, как небо, беспамятную любовь к отечеству, которой проникнут творческий подвиг Грибоедова.

Счастлив народ с такою родословной, и, значит, прочно стоит он на родной земле, если даже в решающие военные дни он находит время справить день рождения своего поэта. За эти ёмкие полтора века мы медленно и твёрдо подымались по ступенькам нашего возрождения, и книга Грибоедова неотлучно была с нами, и теперь, у порога нашего величия, мы можем спокойно оглянуться на ту скорбную даль, откуда Россия выходила на свою столбовую дорогу к звёздам… Сколько же астрономических лет до тебя, богатая и нищая, вольнолюбивая и крепостная Русь?

Даже в сравнении с тем, что нам ещё предстоит, много с тех пор совершили наши люди. Не те стали Москва и москвичи, россияне и Россия. Древний город, где впервые зажглась идея национального самосознания, стал, кроме того, колыбелью всемирных и братских идей. Великим монолитным единством спаяно наше общество, новый человек становится героем литературы, и если ещё прячутся кое-где между нами Фамусовы и Молчалины, уже не это определяет равнодействующую в параллелограме социальных сил. Возмужал и крепнет с каждым годом наш молодой гуманизм, хотя подросло с тех пор и оформилось в лютого зверя и зло, чьё горло хрустит нынче в нашем железном кулаке. Невозможно в одно дыханье перечислить все происшедшие у нас благодетельные перемены. Действительно, «как посравнить да посмотреть век нынешний и век минувший» — «свежо предание, а верится с трудом».

Грибоедовское наследие не велико по размерам. К тому же одно осталось незаконченным, а другое сделано в складчину с друзьями: значительная часть его построена по старой романтической моде или засорена отжившей древне-славянской архаикой. Думается, выдающийся русский дипломат Грибоедов, дожив до старости, постарался бы скрыть от исследователей литературы эти поэтические улики пылкой и неумелой молодости. И без того, впрочем, они остались бы в тени, если бы не падал на них ярчайший свет главного его творения.

Из-под одного и того же пера вышли и блистательная комедия «Горе от ума» и, скажем, «Давид» или «Радамист и Зенобия»; мы привыкли к мысли, что Грибоедов — автор одной книги, как Данте или Сервантес, чья творческая биография также не ограничена лишь одним созданием. Но в этом большом разговоре нас занимают не те ценнейшие дополнительные листки, в которые было завёрнуто сокровище, а тот самый насущный чёрный хлеб духовный, каким питалось человечество в своих исторических перекочёвках. И ещё — что же было причиной такой  е д и н с т в е н н о й  вспышки гения?.. Создаётся впечатленье, что лишь однажды прекрасная разгневанная муза посетила «уединенья уголок» Грибоедова, и вот — кусок прометеева пламени, оставленный ею на столе поэта! Оно уже не жжёт так, как обжигало современников, но нам, наученным ценить и искорки честной, освободительной мысли, были бы дороги даже холодные уголья из костров, возле которых грелись людские души в ту глухую ночь.

Может быть, кроме самого Рылеева, только Пушкин стоял так близко к декабристам, как Грибоедов. Вспомните, как рукоплескали они «Горю от ума». Да он и был, конечно, декабристом, беспартийным декабристом он был: не только творчески, но всем своим повеленьем автор «Горя» выдавал своё истинное политическое лицо.

Стоит только представить, какой бледный и взволнованный сидит Грибоедов на ермоловском обеде, пока столичный гость Дамиш рассказывает о декабрьских событиях в столице. Он то сжимал кулаки, то потерянно разводил руками и, наконец, разрешился знаменательной фразой — «вот теперь в Петербурге идёт кутерьма. Чем-то кончится!» За одно несоответствие этой вынужденной реплики и явного смущенья петербургский фельдъегерь должен был тотчас же арестовать Грибоедова, будь он проницательным следователем… А униженные грибоедовские мольбы за своих опальных друзей — Бестужева и Одоевского, а поиск лёгкой гибели на фронте и последующее творческое молчание Грибоедова, потому что не пять, а шесть царских петель сомкнулись на рассвете 13 июля 1826 года, и в шестой удавили грибоедовскую музу! И если Пушкин на тридцать восьмом листке своих черновых тетрадей, машинально рисуя декабристскую виселицу, бессознательно и страшно чертил, как пробу пера — «я бы мог… и я бы мог…», какую же смертную тоску должен был испытывать осиротевший Грибоедов, в котором при гениальности этих обеих стихий гражданина, конечно, было больше, чем поэта, в узком значеньи этого слова.

Сердцем — в тот пасмурный зимний денёк — он был, конечно, вместе с ними, декабристами, на Сенатской площади, хотя умом и сознавал он, что всё это лишь первый, без разящей молнии народного гнева, гром русской весны, что решающая сила жизни даже не у Чацкого, а там, в забоях уральских рудников да в бедных мужицких избах, у лучинушки. Уж он-то крепко знал, что есть идеи, которые можно выразить лишь в массовом народном действии… Впрочем, царь всё это уразумел давно, и он не прозевал Грибоедова, но он расправился с ним позже, через посредство сложной системы политических и психологических рычагов. Словом, подлая пуля Дантеса вышла из той же оружейной мастерской, что и клинок Алаяр-хана!

Итак, бывают поэты особого гражданского склада, для которых во всём многоголосом хоре жизни есть лишь одна достойная тема, — с нею прочней всего соединяется душа поэта, почти инертная ко всякому другому реактиву. Они существуют как две полярные стихии, и если дано им соединиться хоть раз, в этой точке возникает пламенная дуга, как при сближеньи электродов. И когда девственно честна душа и химически чиста и жестока правда, такое пламя в состоянии и разрушить проводники тотчас по возникновеньи. Но за время кратчайшей этой вспышки человечество или соплеменники успевают разглядеть и уязвимое место зла, и дорогу вперёд, и собственные немочи, мешающие его движенью. В этом ряду я поставил бы и Некрасова, и Салтыкова, и милого нашего, ближайшего из учителей, Максима Горького.

Вот так же, в свете грибоедовского факела, высоко поднятого в николаевскую полночь, мыслящая Россия увидела вдруг, что препятствует ей выполнить её исторические предначертанья. То были — уродливо и внешне усвоенный европеизм, национальный застой, рабская скованность жизни, зубатая крепостническая бюрократия, и ночь, ночь, в которой бесшумно, на четвереньках пока, движется Молчалин к своему победоносцевскому креслу. Они плодовиты, Молчалины, и, наверно, крадётся он не один, а вся его обширная родня, отравленная близостью к крепостной фамусовской усадьбе, неся впереди себя загребущие руки к России, пока спит и видит во сне свою октябрьскую мечту её хозяин, исполин-народ… Не от Молчалина ли, кстати, этого адама подхалимов, пойдут те, кто впоследствии станет душить наш не окрепший ещё прогресс, жать кровавый сок из трудового простонародья, вырубать вишнёвые сады и презирать барским фамусовским презреньем и русского мужика, и русского рабочего, этот многомиллионный домкрат, силой которого, как обетованный остров из хаоса, поднимается новая эра земли с её новым гуманизмом.

Естественно, что не всем нравилось «Горе от ума» в ту пору, как и сегодня нравится оно не всем. — значит, ещё не выдохлось из него ядовитое лекарство, если и теперь его трепещут человеко-крысы. О, всегда хватало гадких людишек, которые вдосталь жрали сытный русский хлеб и усмехались на его творца и, втихомолку презирая русскую культуру, с надеждою взирали на «спасительный» Запад, где их удовлетворило бы местечко отельного холуя, — аристократы заграничного ширпотреба, готовые своё первородство сменять на коверкотовые штаны, бутылку вермута или хромированную зажигалку!

В этом направлении много поработала за отчётный срок грибоедовская комедия, могучая книга-труженица, в некотором смысле и воспитательница всех нас. На передовой части всех поколений, чередовавшихся у нас с начала девятнадцатого века, лежит благородный отпечаток этой работы. Она как бы впиталась в разум и чувства наши целиком. Средне грамотный человек по строчкам знает её наизусть, и дайте лишь начало мелодии, реплику Лизы — «светает!.. Ах! как скоро ночь минула!», и мы уже вступили в этот старознакомый, немножко музейный, московский дом, где нам известен каждый уголок. Сейчас заиграют нортоновские часы, и выплывет Фамусов в халате, несколько смущённый несвоевременной флейтой Молчалина, потом ворвётся Чацкий, и начнётся великолепный скандал в благородном семействе всероссийского помещика Николая I.

Создатель «Горя» был русским человеком, но разные русские бывали на Руси. Грибоедов был умным и справедливым русским, националистические чувствования были чужды ему и никогда не отемняли его светлой любви к России. В этом свете глубоко знаменательна первая же заметка в его записях по Петровской эпохе. Там упоминается об одном, по-тогдашнему говоря, «инородце», который по возвращении из-за границы был пожалован Петром в офицеры, а русский барин его — в матросы; позже этот крепостной раб стал русским контр-адмиралом. Эта маленькая подробность сближает патриотизм Грибоедова с нашим советским патриотизмом, идея которого выражена в нынешнем Союзном гимне.

Множество книг родилось и умерло за это время, но грибоедовская цела, потому что в отличие от книг, напечатанных на бумаге, эта написана нетерпеливой рукой в благодарной и нетленной памяти народной. Житейские формулы комедии превратились в наши пословицы, её персонажи стали нарицательными типами, и только Гоголь да Салтыков-Щедрин, великие мастера меткого словца, оставили по себе такие же щедрые словесные россыпи в нашей речи. Влияние грибоедовского языка выходит за пределы одной литературы. Сам Ленин черпал свои полемические образы из этой заветной шкатулки, что всегда стояла под рукой у больших русских людей. И как остро в руках Ленина рассекало вражескую уловку отточенное грибоедовское лезвие.

Вот он призывает «идти своим, революционным путём, не оглядываясь на то, что будет говорить кадетская Марья Алексеевна», или рекомендует «социал-демократам, которые действительно стоят на стороне революционного пролетариата… поставить вопрос: А судьи кто?». Стремясь отмежеваться от чуждых явлений политической жизни, он многократно применяет видоизмененную формулу Чацкого — «есть тьма искусников; я не из их числа». Свой разгром многих политических прохвостов он обостряет фразой «шёл в комнату, попал в другую». Он иронически отмечает «умеренность и аккуратность» Струве, Бензинга, октябристов, ревизионистов, «эсеровских меньшевиков»… Образы Фамусова и Молчалина, Скалозуба, Лизы и Репетилова — все проходят в статьях и речах Ленина. И если великий вождь в острейшей схватке за грядущее счастье мира пригоршнями берёт образы из произведения, как солдат патроны из подсумка, это ли не бессмертье для его автора?

Нам легче говорить сегодня о трагедии одиночества большого критического ума, чем о точных обстоятельствах, при которых зерно горькой тогдашней русской правды упало в душу Грибоедова. Много пробелов в его творческой биографии: как бы в вечерней дымке предстаёт перед нами этот человек… С тех пор бессчётно созревал этот колос и в свою очередь осеменял почву вокруг себя, с каждым годом расширяя площадь посева… Уже который урожай собираем мы сегодня!.. Умудрённые опытом борьбы и победы, стремясь заново постигнуть его высокие сортовые качества, мы благоговейно берём в ладонь горсть из этого урожая.

Мы вспоминаем и сравниваем с другими образцами это полновеснее зерно, из которого отцы наши, в сложных примесях, творили хлеб жизни. Мы оцениваем ещё раз его совершенную форму, его классическую прозрачность, его высокую идейную калорийность и, благодарные грибоедовской музе, снова кидаем его назад, в народную ниву, ныне очищенную от фамусовских сорняков и молчалинского плевела.

«Правда», 14 января 1945 г.