Поездка в Дрезден

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поездка в Дрезден

Мелкий дождик моросит над Германией. Дорога ведёт на юг. В мокром бетоне автострады изредка отразится арка очередного виадука, и снова томительный блеск осеннего неба. На спидометре — сто. Надо въехать в город до темноты. Закончилась война, но ещё длится период, в котором центром событий была война. Продрогшие часовые похаживают у шлагбаумов КП, по ночам слышны предупредительные выстрелы патрулей.

Холодно и сыро; ни человека, ни собаки. Немцы сидят по домам, пытаясь делать выводы из полученного урока. Мы едем в Дрезден. И пока тянутся три долгих часа, наполненных шелестом непогоды о смотровое стекло, в памяти чередой бегут воспоминания о виденном на немецкой земле. Они тоже не дозрели пока до значения вывода. Всё это лишь записки из блокнота об изменениях в архитектуре города Берлина и о главном германском гвозде, об оторванной ноге бронзового Вильгельмова коня, которую он занёс было над Европой, об устройстве ставень в немецких квартирах, о целительных водах люнебургских и другой неотвязной всячине.

Нам скучно стало в Люнебурге… Перед отъездом из Берлина мы ничего не знали о конечном пункте путешествия. Пришли непроверенные слухи, будто этот ганзейский старикашка переквалифицировался в наши дни на звание германского курорта. Люнебург стоит на речке Ильменау. Видимо, этой водой и лечились зажиточные немцы от разных второстепенных болезней, от которых не умирают, — вроде выпадения волос. И вдруг счастье старику: на Люнебург обратились взоры, так сказать, всего земного шара. Здесь надлежало изучить и обезопасить самый лютый из недугов, от которого насильственно умерли миллионы неповинных людей. Болезнь эта, почти на полтора десятилетия гарью и смрадом затмившая небо Европы, проистекала в той же степени от социального и политического неустройства нашей планеты, в какой опустошительные холера и чума гнездились в несовершенной санитарии средних веков. Таким образом Люнебург мог в неделю вымахнуть во всемирные курорты если не для поумнения, то во всяком случае для прояснения некоторых застоявшихся мозгов. Мы летели в Люнебург на крыльях надежды, что наконец-то и в глубине искалеченного материка прозвучит гневное и пламенное слово, которое истребляет заразу.

Мы напрасно предавались мечтам. Вместо политического — мы попали на уголовный процесс кучки проходимцев, которых гораздо раньше застукали бы на мокрых делах, если бы фашизм не возвёл их на недосягаемые высоты власти. Да и то, адвокаты стали выяснять, имеет ли суд дело с идиотами или негодяями, так как в первом случае требуется особое бережное отношение к их персонам. Как зачарованные смотрели мы на этих людей в мундирах цвета хаки и старались угадать, есть ли у них сердце, и, может быть, чем чорт не шутит, даже дети, подобные тем, что лежат сейчас в песках Бельзена и мёртвых глинах Освенцима. А, кажется, так понятна разница в сущности явлений, убит ли один или убиты и вдобавок ограблены единым махом двадцать шесть миллионов душ. Преступление не становится благодеянием, будучи повторено миллионы раз. В диалектике этого вопроса разбирается у нас рядовой колхозник, её сможет разъяснить любой комсомолец, не посвященный в тайны высшего юридического образования. Тут-то мы и задумались. «Эге-ге, — сказали мы друг другу, переглянувшись. — Жутковато делается за будущность земных жителей, когда на нетерпеливую людскую совесть наваливается тушей толстая судейская книга в свином переплёте».

Никто из нас не сомневался, разумеется, в джентльменстве этих беспристрастных служак закона, — тем более, что всё равно не удастся им выгородить  т а к о е  преступление. Но только уж где бы, казалось, джентльмену и клясться в преданности добру и в ненависти к злу, как не на могилах мучеников, погубленных фашизмом. Тем более, что Германия так «удачно» распределила лагери уничтожения по лицу Европы, что теперь каждая самая немногочисленная нация имеет в своём распоряжении такие величественные и страшные алтари… Словом, Люнебург не выдвинул гражданского истца от имени человечества. Куда там! О муках жертв, которых заставляли перед смертью есть кал и запивать человеческой кровью, говорили с зевотой как о краже демисезонного пальто. Клятва не состоялась. Медленно и уныло текут воды Ильменау. Я сказал одному судебному чиновнику, которого заинтересовало моё мнение о процессе, что солдаты решали это дело проще и умней на поле боя; до него не дошло. Тогда я прибавил, что джентльмен, который слишком долго разговаривает с убийцей, может повредить себе репутацию. Он улыбнулся литературной гладкости афоризма. Тут-то и порешили мы сбежать из Люнебурга, несмотря на отменное хозяйское хлебосольство. Всё равно, даже родившиеся час назад не опоздают на процесс в Люнебурге!.. Нас потянуло в Дрезден, куда в прошлом веке ездили именитые российские литераторы на поклон древним камешкам Европы.

Пришельцы из отсталой, ещё крепостной страны, чувствуя себя чужаками на возделанной германской почве, они трепетно проходили по знаменитым галлереям, часами созерцали молитвенную целеустремлённость готики, на которую сыплется сейчас мелкий осенний дождичек, и слаще ароматов наших первоснежных раздолий был им затхлый воздух германских книгохранилищ. Скромные мы люди! Не мало общечеловеческих святынь создал наш народ в те годы, а зёрна многих других раскидал по свету, нимало не заботясь о признаньи своего авторства… но русским свойственно уважать чужие святыни, зачастую — в ущерб своим. Ещё совсем недавно иные из нас испытывали на чужбине благоговение вместо гордости за то, что все эти роскошества ума и сердца, глаза и души созданы были за широкой спиной их собственного народа, пока тот в трёхсотлетнем бою отбивал свирепый натиск азиатских вторжений… Зато именно в те далёкие времена окрепла наша исконная становая сила — та, что родится из неколебимой любви к родимым пространствам, усеянным дедовскими костьми, свежеполитым отцовской и братней кровью. Без этого чувства невозможно существовать народу. Мерилом высоты такого чувства должна служить та духовная и вещественная польза, которую приобретает в целом общечеловеческая семья от любви данного народа к своей земле.

Русские, даже дерясь за себя, дрались тем самым за свободу мира, ибо в эту сторону устремлена была народная правда; немцы, крича о надмирном человеческом духе, думали о своей личной, бюргерской сытости. У нас возникла идея всемирного братанья, у них — всемирного порабощенья. Мы дарили людям имена Чернышевского и Ленина, они в те же самые сроки выпускали на мир Бисмарка и Мольтке. Немец в военной форме — губитель и садист, горе малютке на его пути, — таким мы его узнали в последние пять лет. Русский солдат даже в помрачении справедливой ярости никогда не станет мстить ребёнку за деяния его отца!.. Стоит только посмотреть по сторонам автострады, по которой, под мелким осенним дождичком, мы мчимся в Дрезден. Отяжелевший от сырости дым стелется из фабричных труб, неповреждённые шагают в тумане мачты высоковольтных передач, благодетельные свет и тепло струятся в их медных, непорванных жилах, ребятишки выглядывают из школьных окон. А вспомним руины Донбасса и щебёнку Пулкова, каменные скелеты индустриальных наших великанов, которых мы всенародно растили целых три пятилетки. Нет, мы великодушны, Германия! Вся твоя восточная территория исхожена сапогами нашей пехоты, промерена гусеницами наших танков, но, ворвавшись хозяевами в твои пределы, мы не отплатили тем же, не отнимали источников жизни, не подымали на воздух электростанций, не рубили столбов связи толовыми поясками, не резали шпал специальными гнусными машинами, не затопляли шахт, не закладывали мин замедленного действия в стены твоих школ и больниц.

Правда, города Германии сохранились несколько хуже. Так выглядят рожи неисправимых драчунов. Они теперь все похожи друг на дружку: Дрезден — на Франкфурт, Кельн — на Берлин. Я помню эту гордую столицу лет двадцать тому назад, — её отполированные улицы, где могли линчевать за брошенный окурок, помню берлинских полицаев, шупо, казавшихся родственниками Юпитера, — многоэтажный универмаг Вертгейма, набитый соблазнами, как огурец семенами, — помню кавалькады амазонок в аллеях Тиргартена… Не тот стал Берлин, не те немцы. Хватит на десяток лет вывозить мусор с площадей, а шупо похожи на скорбных пьеро в балахонах больничных служителей, а в витринах Вертгейма выставлен скрученный швеллер вперемежку с битым кирпичом, а заплаканные амазонки продают у развалин рейхстага мужнины штаны да «уры» с цепками. Мы посетили также гамбургский порт, этот рот Германии, которым она круглосуточно принимала пищу со всего мира, полный теперь железных мертвецов, чёрных от фосфорных бомб и застывших с поднятыми кранами, в том положении, как их застигло возмездие… Нет, мы глядели на это без злорадства: щебёнка ещё носит след человеческого труда, и слёзы всех народов сродни по своему химическому составу.

Так кто же виноват, Германия, что Гитлер проиграл твои вековые сокровища в пятилетие? Ты приманила войну к своим границам, думая, что этого адского пса можно безнаказанно натравливать на любую из окрестных стран. Ты пожелала восточного пространства, и восточное пространство само пришло к тебе. Если по памятникам страны можно судить, что хранит она в памяти и куда направлена её государственная идея, то оглянись на свои площади, Германия. Мы видели сотни этих истуканов, королей и полководцев, обвешанных приборами человекоистребления, и даже одного упитанного архиерея с казацкой пикой и верхом на битюге. И чем позднее отлит истукан, тем откровенней замысел бюргера. «На штурм мира!» В немецких журналах искусств можно видеть, какой скульптуркой, в случае победы, украсила бы себе Германия вид из окна. Тут и голые девицы с короткими ножами, музы убийства вроде Ирмы Грезе, купальщики в шлемах и с фомкой под мышкой и, наконец, мыслители, мучительно раздумывающие, как бы им половчей присвоить богатства соседа… Теперь вся эта смешная медь — в трещинах и дырах, чтобы хорошенько проветрилась застоявшаяся там чванливая дурость. — Уцелевшие Гёте и Гумбольдт с презрением смотрят на ничтожество потомков со своих постаментов.

Вот какая тысячелетняя мокрица жила в каменном кружеве этих обольстительных архитектурных сооружений; впрочем, её давно угадывали некоторые из прозорливцев нашей старой литературы. Так откуда же вывелось это паскудное насекомое? Ежели в средние века для получения блох рекомендовалось набить опилками бутыль и, залив жидкостью погаже, поставить в тепло, то какие же строительные материалы пошли на образование такой дурацкой и опасной идеи о всемирном немецком господстве? Единственный путь объяснения общественных явлений — способ ленинской науки; моя задача — хотя бы наспех показать моральную подготовку единичной немецкой особи, какого-нибудь бюргера с Фазанен-штрассе, к безумиям 33—42 года, когда обозначился, наконец, финис фашизму. Это он с риском апоплексии орал «хайль» фюреру, он посылал своих отпрысков на Волгу за поживой, — это он пытается теперь пролить крокодилью слезу у врат разрушенного райха. Что именно, — может быть, теснота и обнищанье толкнули беднягу на чреватый путь военного грабежа? Нет. Мне понятна брезгливая ярость наших войск, когда они вошли на постой в немецкие квартиры. Они увидели уютное гнёздышко в семь комнат, забитое комфортабельным барахлом. С недоверчивым удивленьем они трогали эти самосветящиеся во тьме штепселя и хитроумные приспособления для ставень, закрываемых изнутри, тискали заветную кнопку, которая на расстоянии открывает калитку. Бюргер жил на пределе материального благополучия, когда, поддавшись желанию ещё большего, он ринулся за Вислу грабить белорусского мужика. Вот как выглядит в наши дни сказка о разбитом корыте. Солдат советской оккупационной зоны увидел на примере, что бывает, когда богатства нации скапливаются в руках немногих: они обращаются в жир, который дурит и душит страну, и она в бешенстве бросается на соседей грызть им горло, и тогда её бьют по чему придётся, пока не присмиреет…

Последние полвека обнищалая духом Германия бюргеров и гросс-бауэров все умственные усилия прилагала на улучшенье своего хлева, ибо о назначеньи жилища судят не по качеству отделки, а по тому — кто обитает в нём. Бюргер трудолюбив, аккуратен и строг; мне казалось, что и цветы-то в их крохотных палисадничках растут единственно под страхом телесного наказания. Он отличный каталогизатор; дай ему власть, он немедля перенумеровал бы все явления природы, леса и облака, горы и невинных букашек. Он и во сне-то не спит, а всё обдумывает, как бы улучшить красоту вселенной; чуть утро, глядь — уже готова пивная кружка с музыкой — пока пьёшь, либо чайник, который разговаривает, либо солонка в виде писсуара. Так создалась в Германии разветвлённая сеть больших мастеров на мелочишки, — стоит только вспомнить разнообразие вывесок в Берлине. Это как раз те самые специалисты по левому и правому уху, над которыми зло смеялся В. О. Ключевский. Все эти смешные качества становятся страшны, будучи пущены в дурное употребление. Тот же самый немецкий работяга, в средние века изобретший «воротник мизерикордии» или «нюренбергскую мадонну» с ножами внутри, ныне изобретал для Бухенвальда новейший пыточный инструмент, а в передышках пил пиво и, гладя по головке девочек-двоешек, поучал семейство, что в Германии всё должно быть непременно первого сорта. И верно, уж если Крамер — так всем крамерам крамер; уж если, к примеру, гвоздь, так уж наилучший в мире, отъявленный, так сказать — идеальный платоновский гвоздь, гвоздь — проверенный в лабораториях Сименса и Круппа специалистами с докторскими званиями, ультра-гвоздь. Естественно, полувековое восторженное созерцание такого совершенного гвоздя должно было наложить известный отпечаток на психику и внешний облик данной особи. Эти гвозди, размножавшиеся с инфузорной резвостью, и были вбиты во множестве во все свободные точки, шляпка к шляпке, на манер того, как в статую Гинденбурга вбивали гвозди в период первой мировой войны, — живого места но осталось в Германии, и неба не видать, и плюнуть некуда. И когда был вбит последний гвоздь и наступил, как говорится, апофеоз цивилизации, тогда произошло некоторое замешательство нации: как дальше быть, куда гвозди девать? — неплохой урок для всех, кто культуру отождествляет с никеллированным ширпотребом и в изготовлении патентованных гвоздей полагает высшее призвание Человека.

Бюргер устроен по принципу арифмометра, в котором все процессы совершаются механически, так что когда нащёлкаются все пять девяток, в машинке начинается суматоха шестерен, потому что дальше знаков нет, а мыслить диалектически оная манишка не приспособлена. Тут-то из-за стола мюнхенской пивной и поднялся благодетель Германии Адольф Гитлер. «Раз именно в Германии произошло сошествие на землю божественного гвоздя, — сообщил он притихшей аудитории, — значит, именно она, избранная превыше всего, Германия, и призвана к великой исторической миссии размножать во вселенной помянутую железную благодать. Оглянитесь на отсталые славянские и англо-саксонские народы, которых природа не оделила, таким гвоздём. Поэтому вывалимся скопом за рубежи и освободим от человечества энные пространства, чтобы было где и потомкам нашим гвозди вбивать!»

Приблизительно так, по-моему, началось всё это. К тому времени на смену королям и императорам, давно стремившимся ухватить Европу за горло, пришли владыки иного рода. Мы осмотрели громадный замок одного такого, — знаменитого фабриканта зубопрохлаждающих специй под общей вывеской — Хлородонт. Хлородонт, товарищи, это тоже гвоздь, всегерманского масштаба: ну кто же не знает Хлородонта! У Хлородонта двадцать садовников холили и подстригали парк. У Хлородонта карамбольный биллиард в гостиной, а в прихожей выстроились шеренгой, как здоровенные лакеи, метровые бюсты Вагнера и Шиллера, Бетховена и Гёте. Те, прежние, коронованные, получившие хотя бы и домашнее образование, понимали по крайней мере, что на мир у них руки коротки; Хлородонт же нетерпелив и жаден, как и подобает выскочке. Мошна велика, умишка мало, одно слово: Хлородонт!.. Если прибавить сюда неутолимую жажду реванша плюс потрясённую промышленными кризисами экономику и величайшее невежество в отношении соседей, из которого проистекли презренье к людям иной крови и, следовательно, уверенность в лёгкой блитц-победе, — неутруднительно было и раньше сообразить, куда выводила эта дорожка. Можно было также предвидеть и пораженье, потому что немыслимо, в конце концов, помирать за гвоздь!

Теперь бездомная мокрица бродит по дорогам Германии, от одного каменного нагроможденья к другому. Вкруг чего теперь объединяться германскому духу, во что рядиться омерзительному тевтонскому культуртрегеру? Миф повержен, и армии Объединённых наций прошли по нему ногами. Исторически недолго пожила, хоть и много натворила бед, серая тварь в эсэсовской униформе… Но мне не жаль разрушенных галлерей и феодальных замков, соборов и дворцов и других тюбиков из-под Хлородонта. Новые люди, которые пока гоняют кубарики среди развалин да виновато улыбаются красноармейцам, когда те дарят им конфетку, построят на голом месте здания более достойные людского племени и соответственные духу наступающей эры.

Тем легче будет им это, что не вся Германия была отравлена наркотиком фашизма, хотя, к несчастию Германии, именно бюргеры и гросс-бауэры оказались в те годы ее ведущей силой. Есть ещё другая Германия, немногочисленная пока Германия тех, которые в годы наивысших гитлеровских успехов, в одиночку, боролись с фашизмом. Я имел время перелистать лишь десяток гестаповских следственных папок о таких смельчаках, куда подшиты, кроме материалов дознания, их рукописные листовки и счета по расходам на казнь; по фашистским порядкам семья осуждённого обязана была оплатить труд палача и погребенье казнённого. Советский боец Марк Шапиро подарил мне в гитлеровской канцелярии простенький, видимо — сорванный с груди безвестной жертвы, значок с неумелым изображением красноармейца и немецким девизом — «с Лениным вперёд». Этим людям, живым и мёртвым, как бы мало ни было их пока, принадлежит демократическая будущность Германии.

Ирма ещё не плачет, но слабое и неопределённое пока движение намечается уже в народной массе. В промышленном городе Хемнице, где на 260.000 жителей приходится 65.000 рабочих, не так давно позвонили военным властям о каком-то необычном для нынешней, затихшей Германии, шествии. Советский комендант отправился взглянуть по долгу службы. Тысячная толпа двигалась по центральной улице в направлении к нашей комендатуре, и посреди её плясал голый, весь до макушки заплёванный человек. Ему играли на аккордеоне и придерживали на арканах, так что плясал он не по своей воле. Это был только что изловленный гаулейтер Саксонии, личный друг Гитлера, Мучман. Факт, разумеется, любопытный, но вряд ли следует перегружать его пока особыми смыслами. Что это? Естественное озлобление на свергнутый режим, доставивший Германии неисчислимые бедствия, или же безоговорочное, всенациональное отречение от вековой мечты о завоеваньи мира? Победителям Германии следует быть осторожными в сужденьях.

Все неясно пока, как в этом скучном осеннем дождике, что моросит сейчас над Германией. Саженые леса шпалерами, как по команде «хальт», стоят во всю длину нашей дороги. Всё в порядке, будто ничего и не было. Но изредка промелькнёт штабель аккуратно сложенного битого военного железа, подготовленного к отправке на переплав, да ещё вспыхнут, как пламя в тумане, красные, одетые цветами, могилки наших товарищей по славе и победа… Наконец-то Эльба и Дрезден, когда-то — славянский городок Драждяны. Машина проходит через центр, до такой степени искрошенный последнею американскою бомбёжкой, что вряд ли что-нибудь здесь подлежит ремонту. Пусто, как в Помпее. Невозможно распознать, чем всё это было во времена курфюрстов, нескольких Августов, тащивших сюда сокровища со всей Европы. Вот что сделал из Германии последний её правитель. Здесь сохранился лишь постамент от памятника Лютеру, которого сшибла наземь взрывная волна. Красноармеец влез на пьедестал, пока его приятель возится внизу с фотоаппаратом. Когда-нибудь Мартин вернётся на своё место, но где-то на стене воронежской избы сохранится фотокарточка, и на ней будет улыбаться хороший русский парень, снявшийся во всей своей армейской красе посреди немецкой Флоренции, как когда-то именовали Дрезден…

Лютер лежит безрукий, на боку. Он как бы отвернулся от неба, потому что и небо отвернулось от него. Рядом стоят его медные сапоги. В зеленоватой глазнице скопилась дождевая вода. Он как бы плачет. Не верю тебе, Мартин Лютер. Небось, и поверженный ты ещё полагаешь в тайне, что немецкий гвоздь самая превосходная штука на свете!..

Германия.

«Правда», 24 октября 1945 г.