На юге

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На юге

Из-за мрачной дымящейся пирамиды угольного шлака встает солнце. Лиловые тени на снегу удивительно быстро светлеют, а затем крыши шахтерских домиков и запушенные изморозью стекла окон, и одетые инеем ветви придорожных кленов, и далекие синие, заснеженные перевалы холмов вдруг вспыхивают под солнцем ослепительным розовым пламенем, и еще нестерпимее становится блеск натертой до глянца дороги.

С востока на запад по широкому шоссе движутся черные колонны людей. В задних рядах одной из колонн несколько человек, сбавив шаг, на ходу делают самокрутки, закуривают. Мой спутник спрашивает:

— Что за народ? На оборонительные работы идете, что ли?

Коренастый широкоплечий человек в замасленной ватной стеганке, сладко дохнув махорочным дымком, отвечает:

— Хозяева Донбасса — вот кто мы такие, а идем приводить в порядок взорванные и затопленные шахты. Понятно?

Оставшиеся бегом догоняют колонну, и снова в морозном воздухе шаги их сливаются с гулкой и согласной поступью сотен таких же настоящих хозяев Донбасса, идущих восстанавливать свои разрушенные шахты.

В рядах — старики, пожилые шахтеры, подростки. И если возвращающийся на производство, согнутый годами мастер как бы олицетворяет собою прошлое Донбасса, то пожилые шахтеры и подростки представляют его настоящее и будущее. Но цвета шахтерской молодежи среди идущих не увидишь: молодые и сильные, они далеко отсюда, на западе, в дивизии Провалова, в многочисленных частях Красной Армии сражаются за освобождение родного Донбасса, добывают победу своей великой родине.

* * *

Раскатисто погромыхивают итальянские тяжелые орудия. Им отвечает наша артиллерия. Бой, не затихавший и ночью, с рассветом возобновляется с новой силой. Находящиеся в Донбассе немецкие и итальянские части защищаются с яростью отчаянья. Трудно им покидать теплые хаты, расставаться с богатыми топливом населенными пунктами и бежать в снежную степь, где зловеще шипит текучая поземка и лютый ветер жжет огнем, пронизывая до костей.

Но бежать им все-таки приходится. Под ударами наших войск все чаще и чаще меняют они квартиры и торопливо перемещаются на запад, бросая на путях бегства оружие и снаряжение.

На Южном фронте, пожалуй, как ни на одном из фронтов, широко представлено разноязычное фашистское воинство. Кого только нет в составе захваченных нашими частями военнопленных! В мутной накипи обезоруженных головорезов, еще недавно глумившихся над мирным населением Украины, преобладают немцы, итальянцы, румыны, но есть также венгры и финны. Вот уж воистину:

…Какая смесь одежд и лиц,

Племен, наречий, состояний!

Из хат, из келий, из темниц

Они стеклися для стяжаний!

Именно стяжание и разбой объединили эту банду бестий и висельников, промышлявших под черным знаменем с раскоряченной фашистской свастикой. Это про них, грабителей, поджигателей и убийц, с мрачным человеконенавистничеством превращавших наши цветущие области в «зону пустыни», сказано словами Пушкина:

…Опасность, кровь, разврат, обман —

Суть узы страшного семейства;

Тот их, кто с каменной душой

Прошел все степени злодейства;

Кто режет хладною рукой

Вдовицу с бедной сиротой,

Кому смешно детей стенанье,

Кто не прощает, не щадит,

Кого убийство веселит,

Как юношу любви свиданье.

В плену их внешний облик разительно меняется. Вот они толпятся в просторной комнате, ежатся от холода и зябко дуют на руки. Обросшие лица их грязны и скучны, в глазах — грусть почти такая же, как у людей. От давным-давно не мытых тел и засаленного обмундирования их прет густым, острым запахом псины. На касках итальянских берсальеров жалко повисли обтрепанные петушиные перья. С запаршивевших в окопах гитлеровцев недавний лоск и наглую самоуверенность словно ветром сдуло. Итальянский офицер в женских шерстяных чулках, снятых с какой-либо колхозницы, униженно протягивает руку за папиросой и лепечет о том, что он не курил уже пятьдесят дней.

Так они выглядят здесь. Но предоставим слово тому, кто видел их в другой обстановке. Старик колхозник Колесниченко, недавно вырвавшийся из фашистского плена, часто трогает воротник своей старенькой рубахи, словно этот просторный воротник его душит, и медленно рассказывает:

— …Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом…

Тут и началось такое, о чем вспоминать-то горько и тошно. В школу согнали девок наших, иных прямо волоком тянули по снегу. Измывались над ними сколько хотели, а потом трех из них — Марфу Солохину, Дуняшку Пилипенко и молодую замужнюю бабу из соседнего поселка — убили там же, в школе, вытянули их во двор и сложили возле крыльца крест-накрест.

Всю ночь шастали по дворам, птицу, скотину резали, заставляли женщин стряпать им, по сундукам, по кладовкам шарили… Ну, как во время пожара было в деревне! Скотина ревет, собаки воют, девки голосят по-мертвому. От этого шума во двор было ужасно выйти, право слово!

К утру угомонились. Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу — сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть — ребятишки-то ведь до всего интересанты, — а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет — и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видал… Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках. Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…

Старик рассеянно взял предложенную ему папиросу, повертел ее в руках и после короткого молчания продолжал рассказ:

— У меня в хате четверо квартировали. В первый же день зарезали супоросую свинью и двух овец. Что тут пожрали, а остальное с собой увезли. Овчины и то забрали. По сундукам, по кладовке с утра начали шарить. Что им было подходящее — забирали. Много добра с собой увезли, а в последний день дошла очередь и до моих валенок. Оделись они выступать, машины позавели, а тут один из них, высокий такой, с нашивкой на рукаве, указывает на мои валенки и рукой помахивает — снимай, мол. Жалко мне стало лишаться последней обувки, начал я их просить, а этот, с нашивкой, сукин сын, побелел весь от злости, как схватит винтовку, штык мне к горлу приставил и орет что-то. Старуха моя в слезы, шумит мне:

— Сыми! Сыми скорее, а то убьет он тебя!

А я оробел, молчу, нагнуться не могу, только и подумал: «Вот и конец мой». Ногой ударил меня фашист в живот, упал я на лавку, не вздохну. Зеваю ртом, а воздуха никак не наберу, даже в глазах потемнело… Старуха ко мне подскочила, проворно, как молодая, сняла с меня валенки и протягивает фашисту. Он было еще раз замахнулся на меня, колоть хотел, но увидел у старухи в руках валенки и чего-то смилостивился. Взял валенки, плюнул мне в лицо и начал обуваться. Остальные трое стоят у порога, смеются. Обул высокий валенки, сапоги свои в мешок положил, нехорошо, как-то вкось усмехнулся и первый вышел из хаты.

Ушли они, а спустя время новая часть вступила в деревню. Так все они одинаково хозяйствовали, что через несколько суток всю деревню нашу очистили, облупили, как вареное яичко.

— Хороша армия! — воскликнул присутствовавший при разговоре молодой веснушчатый и веселый лейтенант.

— Нету у них армии! — строго сказал старик. — Раньше, может, была, а сейчас нету. Не видал. Сам я служил в армии, в японской войне участвовал, с папашами нынешних немцев воевал, знаю армейский порядок, но такого, извините, не видал.

Разве раньше солдатам дозволялось грабить и мешки с награбленным за собой таскать? Греха нечего таить, брали и мы съестное, но уж детских пеленок не трогали, со стариков и старух обувку, одежку не стаскивали, с малыми ребятишками не воевали, женщин не казнили. А ныне им на то запрета нет. Им все дозволено, что на ум взбредет, то и сделают. Потом — армия по форме должна быть одетая. А у них как? Один — в шинели, на другом — нагольный полушубок, с соседа моего снятый, на третьем — поверх мундира обыкновенное бабье, серого драпа, пальто. Конечно, все они при оружии, но ведь и лихие люди, которые раньше на больших дорогах промышляли, тоже при оружии были…

И вот пошли в моей хате меняться постояльцы. Нынче — одни, завтра, глядишь, — другие, и всё разных держав. Один говорит: «я — поляк», другой: «я — венгерец», а третий молчит, но его по глазам, по воровской ухватке видно, что он — обязательно гитлеровец! Ну, я этим, какие себя называли, не верил. «Брешете, — думаю, — вы, проклятые! Никакие вы не поляки, не венгерцы. Будь ты поляк — воевал бы ты за свою Польшу, а венгерец — за свою венгерскую землю. А то так вы — вроде грибов поганок, выросли из одной навозной кучи, одним духом и дышите».

Был при мне такой случай: входит в хату ихний унтер и быстро что-то говорит солдату, какой назвался венгерцем, а венгерец, вижу, ни черта ничего не понимает, плечи то поднимет, то опустит, руками разводит, и глаза у него глупые-преглупые. Потом венгерец начал по-своему лопотать, а унтер плечами вздергивает и серчает, даже щеки у него краснеют.

Лоб в лоб уперлись, как бараны, лопочут каждый по-своему, никак один другого не поймут. Между собой нет у них одной речи, а по разбою у всех один язык: хлеб, яйки, молоко, картошки давай, капут — все говорят, и каждый либо штыком смерть показывает, либо коробкой спичек гремит — сжечь грозит. А вы говорите — армия. Какая же это армия, когда все они как будто из одной тюрьмы выпущенные?

За окном стояла морозная ночь. В печурке жарко горел угольный штыб. Старик снял со спинки кровати поношенную шубейку, кряхтя стал одеваться и, уже просунув руку в рукав, еще раз упрямо повторил:

— Нету у них армии, точно говорю.

С почтительной сдержанностью обращаясь к нему, лейтенант сказал:

— Вы, папаша, конечно, правы, но у них тоже есть идея, за которую они воюют.

Старик на секунду застыл с распяленной на руках шубой, но потом, как бы опомнившись от изумления, сурово спросил:

— Какая такая идея? Нету у них никакой идеи, да и слово это для них неподходящее.

— А вот есть она, — утверждал лейтенант, пряча в глазах чуть приметную улыбку.

Присев на кровать, старик молча всматривался в лицо лейтенанта и хмурил рыжеватые седеющие брови. Голос его звучал с ехидной официальностью, когда он попросил:

— Тогда объясните мне, товарищ командир, об ихней идее, потому что я человек малограмотный и, может, не так это слово понимаю.

— Вы не серчайте, папаша, — примирительно сказал лейтенант. — Идея у них точь-в-точь такая, как вы рассказывали. Дней пять назад окружили мы их обоз из тридцати с лишним подвод. Залегли они возле повозок, отстреливаются. Дело их конченое, деваться им некуда, но они не сдаются. Рядом со мной лежал молодой боец, только недавно прибывший в часть с пополнением. Видит он, что они так упорно обороняются, и говорит мне: «Видно, это идейные фашисты, товарищ лейтенант. Смотрите — не хотят сдаваться». — «А вот, — говорю, — перебьем их, тогда посмотрим, что у них за идея».

Ну, перебили их, как полагается, вчистую, начали тюки рассматривать. Обоз-то шел в тыл, а в тыл, кроме раненых, известно, что они отправляют. Распороли один тюк — детская обувь, отрезы ситцу и всякий другой материал, женские пальто, демисезонные и меховые, пшено в мешочках, калоши и прочее барахло. В другом мешке — такая же история. Подзываю я бойца, который заподозрил гитлеровцев в идейности, и говорю: «Видишь, что у них в мешке?» — «Вижу». — «Ну вот, — говорю, — и вся их идея, за какую они сражались. Идея-то их целиком в мешок влезет, а подкладка у нее ситцевая. Понятно?» — «Понятно теперь», — говорит красноармеец и смеется.

Старик внимательно выслушал лейтенанта, потом заговорил, и в голосе его зазвучало нескрываемое превосходство:

— Не так ты говоришь, сынок, хотя ты и командир по чину! Не знаешь ты, что такое идея, а вот я тебе объясню. Наш председатель колхоза Иван Иванович Черепица, бывало, скажет: «Есть у меня, граждане, идея плотину на Сухой балке насыпать и зеркального карпа в том пруду разводить». Всем миром взялись, сделали и перед войной уже полторы тонны карпа на базар вывезли, не считая того, что пошло на общественное питание.

Или так скажет: «А как, граждане колхозники, насчет такой идеи, чтобы мельницу-турбинку построить?» Глядишь — спустя время мельница готова, и даже из соседних колхозов везут к нам зерно молоть. Такая же была идея и с пасекой, и с шленскими овцами, и мало ли еще с чем по хозяйству.

Теперь тебе понятно, что означает идея? Это, милый человек, означает такое дело, от какого происходит народу одна польза. А ты это хорошее слово к грабежу припрягаешь. Грабеж, он так и называется грабежом. Грабят фашисты? Очень даже грабят? Значит, слово это им недоступное, и рядом с фашистами его ставить нельзя, а то оно вымажется около этих сукиных сынов. Молодые вы люди и кое-чего в жизни недопонимаете. Это я точно говорю!

* * *

…Враги еще дерутся с ожесточением, поговаривают даже о весеннем наступлении, но весной будут воевать не те гитлеровцы, которые топтали нашу землю в прошлом году. Под сокрушительными ударами Красной Армии полиняли они и полиняли безнадежно. Пленный обер-ефрейтор 3-й роты 160-го мотострелкового батальона 60-й мотодивизии Вильгельм Войцик говорит:

— Слова «домой», «назад в Германию» сделались просто паролем среди солдат.

Этот не лишенный наблюдательности ефрейтор на вопрос о том, каково качество поступавших в батальон резервистов, заявил: «Появилась новая черта в солдатах пополнения: они все время молчат и очень много курят».

Любопытная черта! Что ж, пусть попробуют наступать с такими резервистами.

1942