Сергей Гандлевский. Есть остров на том океане…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сергей Гандлевский. Есть остров на том океане…

Попутчиками моими по преимуществу были положительные турки простонародного вида. По прилете в Стамбул я обратил внимание, как они валом повалили на рейсы внутренних авиалиний, и догадался, что это гастарбайтеры и есть — мастера на все руки, возвращающиеся в свое захолустье с длинным московским рублем.

Безжалостно умертвив два часа жизни: поиски загона для курящих, ложно вдумчивый осмотр магазинов «Duty free», заучивание наизусть табло «Departure», я наконец пристегнул ремень — и через два с гаком часа тряс руку встречающему меня незнакомцу Винченцо. Встреча иностранцев в аэропорту была для него, видимо, делом рутинным, поэтому, когда машина тронулась, он, как заправский гид, кивнул в сторону неправдоподобно близкого Везувия и успокоил меня, будто маленького: «Dorme, dorme», — даже для наглядности исполнил пантомиму сна — приложил ладонь к щеке. Везувий безусловно похож на старую войлочную шляпу с рваной тульей, и не сказать об этом в миллионный раз было бы проявлением болезненного авторского самолюбия.

Между тем Винченцо бесперебойно трещал по мобильному. Кое-что я даже понял: «бла-бла-бла». Он говорил по ролям: то подчеркнуто спокойным тоном, то визгливым и истеричным. Так в России глупые женщины передают прямую речь начальницы или соседки. Зная, что мне нужна местная sim-карта, мой вожатый притормозил на каком-то перекрестке, повел меня в соответствующую контору, сказал, что это — друзья, и тактично оставил меня с продавцом наедине, будто с нотариусом, священником или врачом по интимным болезням. (Приобретенная таким доверительным образом «симка» отличалась прожорливостью грызуна: в четверть часа истребляла всю наличность, даже если я не пользовался телефоном вовсе.)

Промахнули центр Неаполя — нечто грандиозно прекрасное — и остановились в конечном пункте: у причала паромной переправы. Боже мой, какое правильное место! Такими могли быть пристани на великих сибирских реках, Волге или Миссисипи в XIX веке. Задворки огромного порта. Помещение добротное, неновое, пустоватое; много дерева. Кассы с сонными кассирами, редкие посетители в буфете. На причале в непосредственной близости к воде — трое мужчин, не имеющих, судя по повадке и одеяниям, определенных планов на сегодняшний день, как не было их на вчерашний и не будет на завтрашний. Один даже спал на лавке спиной к стихии. Винченцо с улыбкой вручил мне билет и откланялся.

Я вышел покурить к Тирренскому морю, имея в виду наконец осмыслить случившееся. Рядом тотчас нарисовался «стрелок». Непослушными пальцами он долго рылся в моей пачке, выронил одну сигарету наземь, а на мое предложение взять другую — потрепал меня по плечу со словами по problem и поднял упавшую. Объявили посадку.

Паром с шумом пятился в открытое море, и Неаполитанский залив, сам Неаполь и неапольский порт с наглядностью лабораторной работы по оптике раздавались в ширину.

Так вот оно, где произошла эта прискорбная история с «Жанеттой», вот где, «поправ морской устав и кортики достав», пошли стенка на стенку английские и французские морячки! И кровищи-то было! И красоты! На целое детство!

Довольно опрометчиво для своих лет я все плавание простоял на верхней палубе (и уже в Москве намаялся с правым наветренным ухом). В оправдание себе скажу, что в пассажирском салоне я бы ничего не рассмотрел: на иллюминаторах неистребимый налет соли.

А здесь, на ветру, пространство неспешно листало подарочное издание возмутительно-безукоризненных красот, а личное зябнущее и косящееся на багаж присутствие избавляло виды «на море и обратно» от перебора глянца. Почему-то я привык думать, что люблю горы и города за частую смену ракурса при ходьбе, а к морю равнодушен. Я погорячился: оно, как и небо, берет-таки количеством и доходчивой вечностью.

За подобным глубокомыслием и сопутствующими эмоциями приплыли на Капри. С воды остров похож — раз уж наше проклятье обобщать и сравнивать! — на гигантское седло с высокими луками. И вот между двух этих огромных, разновеликих и облезлых, будто после линьки, гор — «старшая» островная гавань Marina Grande.

Фуникулер до открытия туристического сезона бездействует, и развозят пассажиров, куда кому надо, маленькие автобусы: здесь же в гавани у них и «круг» — точь-в-точь как на какой-нибудь крупной пригородной ж/д станции.

Встречала меня Мелания, старшеклассница с виду, которую я с присущим мне неумением держать язык за зубами спросил, не скучно ли ей здесь живется. «Нет, — ответила красотка невозмутимо. — У отца магазин кожгалантереи, и я ему помогаю».

Между тем юркий автобус, вопреки моим ожиданиям, не сверзился с кручи и не столкнулся с встречным транспортом, а благополучно вырулил по серпантину вплотную к Пьяцетте — здешней Красной площади. Через десять минут мы были в гостинице.

Итальянские города, даже крошечные, напрочь лишены немецкой уменьшительно-ласкательности. И хорошо — некоторая обшарпанность придает им жилой и живописный вид: по мне, обжитой бедлам красивой квартиры выгодно отличается от гостиничного номера с иголочки. Но здесь даже номер выглядел симпатично и затрапезно: креслица в белых чехлах — все уютно, облупленно, чисто. Три звезды в самый раз, на большее я не тяну.

(Я сбился на гекзаметр, потому что поначалу воодушевился вздорной идеей написать травелог целиком этим древним размером. Но похерил экзотический замысел, когда не сумел ответить себе на важнейший авторский вопрос: зачем? Двадцатипятилетний Пушкин посетовал в письме на журнальные опечатки, лишившие стихи всякого смысла, и вскользь заметил: «Это в людях беда не большая, но стихи не люди».)

Разложив вещи со свойственной мне безбожной основательностью — будто на веки вечные, — я отправился в город осмотреться и разжиться съестным. Когда я вышел из тесного супермаркета с пакетом хлеба, минералки, ветчины и сыра, по-южному внезапно, минуя сумерки, пала ночь. Узкие улицы стремительно пустели. С моим умением терять ориентацию в широком и упорядоченном Петербурге, или даже в Москве, где прожил всю жизнь, на Капри задача упростилась донельзя: больше всего городишко походит на гигантскую коммуналку — дельта коридоров с чуланами, тупиками, лесенками на антресоли и черными ходами. Каждый раз, когда я вконец отчаивался, я пускался по наклонной плоскости (дело знакомое!), и покатая мостовая выносила меня на Пьяцетту. Через час с чем-то панических блужданий пришлось посмотреть правде в лицо: я насмерть заплутал в городке с ноготок. И вот тут-то южная темень донесла до меня знакомый говор — украинский!

(Вообще-то, за границей встреча с соотечественниками портит настроение. Думаю, причина в неожиданном напоминании о родном домашнем позоре. Только-только распрямишься и с облегчением почувствуешь себя этаким гражданином мира без роду и племени, как — здравствуйте, пожалуйста! Будто в степенные лета столкнулся на улице лоб в лоб с бывшим одноклассником — и разом воскресают в памяти тщательно забытые школьные пакости.)

Люба и Галя с минуту разглядывали при свете уличного фонаря мой ключ с названием отеля на металлическом брелоке, поворковали между собой на своей мове, после чего Люба взяла меня за руку и повела в темноту. Люба — из Тернополя, живет здесь с сыном двенадцать лет после смерти мужа (допустим), собирается вернуться восвояси (слабо верится: собираться-то она, может, и собирается, а вот соберется ли…). Я еще на Чукотке в молодости наслушался этих басен возвращения, причем тоже украинских по преимуществу. А спросишь, сколько времени живет человек «на чемоданах», оказывается, около двадцати лет… Так то — Певек, мерзость запустения, а то — Капри!

Вывела-таки, Люба, добрая душа! А то бы я до сих пор бродил как неприкаянный по курортным лабиринтам с газировкой и прошутто в полиэтиленовом пакете!

Рот до ушей от радости, я добрел до кровати — и мне ничего не снилось.

«Мозамбик, Мозамбик, Мозамбик», — раздался бубнеж из сада с утра пораньше. Набросив на плечи попону с кровати, я вышел на лоджию. Говорливого дауна интернациональной наружности и без примет возраста выводили на прогулку. Был он утеплен не по погоде — пальто до пят и шерстяная шапочка — и по-весеннему возбужден: «Мозамбик, Мозамбик…»

Три, что ли, года назад мы с товарищем очутились на родине Микеланджело в местечке Капрезе в Тоскане. Одновременно с нами к церкви, где крестили «создателя Ватикана», подъехал микроавтобус, откуда в сопровождении двух волонтеров неуклюже высыпала дюжина тихих безумцев. Сопровождающие долго и терпеливо располагали их для парадной групповой фотографии на фоне церковного портала, а подопечные от волнения никак не могли угомониться и занять свои места. Особенно нервничала бритая наголо женщина за тридцать с большой лысой куклой на руках, с которой она держалась по-матерински заботливо. Женщина боялась не попасть в кадр и вставала на цыпочки, поминутно в смятении поправляя «прическу».

Я уже давно не смотрю на безумие как на невидаль и посторонний ужас. Эта речка протекает совсем недалеко, и забрести в нее, хотя бы по щиколотку, — пара пустяков.

Кстати, Бунин вспоминает, что первый приступ литературного вдохновения испытал ребенком над книгой с загадочной иллюстрацией «Встреча в горах с кретином».

«Кстати», потому что Иван Алексеевич век назад жил в пяти минутах ходьбы — в богатом отеле «Квизисана». Тягостно дружил с Горьким, а Федор Шаляпин волжским басом подпевал этой натужной дружбе.

По количеству литературных талантов и знаменитостей на единицу площади — от сказочника Ханса Кристиана Андерсена до сказочника Владимира Сорокина — Капри многократно перевешивает Переделкино, Николину Гору и Рублевку вместе взятые; список этих славных имен звучит не менее торжественно, чем перечень ахейских плавсредств. Вот где гекзаметр бесспорно к месту:

Горький, Черчилль, Грэм Грин,

Луначарский, Пабло Неруда,

Эйзенхауэр, Ленин, Уайльд,

Тургенев, Чайковский, Амелин!

Гомерова флотилия пришла мне на память тоже неспроста: есть курортная версия, что сирены, завлекавшие экипаж Одиссея, водились именно в этих местах.

Во всеоружии такой клочковатой в проплешинах эрудиции я отправился на первую экскурсию по острову.

Уже через четверть часа я оторопел, завидя свальный грех обезглавленных манекенов в витрине.

Мне, в известном смысле, повезло: я очутился на Капри в самый канун туристического сезона. Правда, из-за этого я был лишен удовольствия спуститься в Marina Piccolo (меньшую гавань) по дороге Круппа — дар фабриканта, пешеходный булыжный серпантин: он перекрыт до конца марта. Зато я оказался как бы за кулисами мирового курорта — это живо напомнило мне молодость и работу монтировщиком сцены, подготовительную суету по нарастающей по мере приближения спектакля. Казалось, вот-вот ворвется мастер сцены Михал Ильич и спросит, заикаясь от бешенства, откуда у меня растут руки. Или пионерский лагерь за сутки до родительского дня — азарт и спешка приготовлений к показухе. Жужжали дрели, стучали молотки, грохотали тачки, миниатюрные грузовички развозили ящики с колотым известняком для подновления мостовых. Работяги в спецовках чинили палубы открытых кафе и ресторанов. Десять лет как я утратил всякое обоняние, но здесь должен сейчас стоять истошный запах моря, масляной краски, досок, катапультирующий душу в какое-то драгоценное прошлое. Жертва нескольких ремонтов, я отдал должное даже малярному скотчу, которым оклеивались пороги, чтобы не закрасить лишнего. Отсюда — и пустые бутики с манекенами в чем мать родила и вповалку.

Спасибо Горькому, если это он отстоял самое элегическое место Капри — монастырь Сан-Джакомо, с XIV-to века навидавшийся и натерпевшийся всякого. Похоже, монастыря начало сезона не коснется: никакой выгоды, кроме благодарного созерцания, из него не извлечь. В одном из монастырских корпусов — постоянная экспозиция гигантских полотен Карла Дифенбаха, здешней знаменитости, немца и депрессивного эксцентрика; мазня, по-моему. В галерее, обрамляющей заросший бурьяном внутренний двор, — средняя школа: недоросли слоняются и галдят, астенического сложения учитель желчно курит и с ненавистью ждет звонка на урок, на колонне — расписание кружков и секций. Тенистая аллея на задах монастыря ведет в сад, где честное запустение и все как полагается: крапива, полынь и… алоэ, как на старушечьем подоконнике, впрочем, растет из подножной земли и вымахало по пояс. Я обломил кончик шипастого листа и закапал в нос, чтобы вспомнить детский привкус — ничего не вспомнилось. Темный сад внезапно завершается сиянием, от которого учащается сердцебиение: две синевы — морская и небесная, отвесные до головокруженья каменные берега вправо и влево…

Отсюда, не откладывая на потом, я решил добраться до главной достопримечательности Капри — палаццо Тиберия и храма Юпитера. Моя via Tragara, если идти по ней прочь от центра, довольно скоро становится мощеной тропой, петляющей высоко по-над морем, где из волн метрах в ста от берега вздымаются Фаральони (Faraglioni) — туристическая эмблема острова: внушительные скалы, наибольшая из которых имеет сходное с аркой сквозное отверстие.

Всякий раз, когда настает пора словесного пейзажа, охватывает неловкость. Можно было бы списать это чувство на цепенящее присутствие классики. Но это верно лишь отчасти — не парализует же оно писательский энтузиазм в целом… Или у отдельного и конечного человека есть хотя бы иллюзия личной исключительности, воодушевляющая на описание своего внутреннего мира? А природа — мир снаружи, на всех один, раз и навсегда. И после того как Толстой умел воспроизвести шорох мартовского наста («запах снега и воздуха при проезде через лес по оставшемуся кое-где праховому, всовывавшемуся снегу с расплывшимися следами»), хочется с досадой и назло брякнуть «Травка зеленеет, солнышко блестит». Так вот: красиво на Капри, очень красиво!

На одной из площадок длиннющей — в несколько маршей — лестницы-тропы, забирающей наискось и вверх по каменистому склону в вечнозеленой растительности, я нагнал разрозненную группу американцев-тинейджеров, которые везде, кроме Америки, выглядят инопланетянами. Три корпулентные девушки в позах картинного изнеможения приметили меня и попросили щелкнуть. Почему бы и нет? Sorry, which button should I push? И, любезно осклабясь, подтянутый седой джентльмен вернул «мыльницу» и пошел на обгон. Ай да я! Шестьдесят лет мужику, курит, пьет, а посмотрите, каким молодцом держится!

Необъяснимо, но в поездках — в чем их дополнительная привлекательность — я иду с собой на мировую, вечный скрежет затихает, и даже слегка разыгрывается самодовольство: будто Манхэттен или какой-нибудь памирский глетчер — моя заслуга. Странная подмена.

Часом позже в полном одиночестве, с одышкой и гудящими ногами я, судя по карте и туристическим указателям, достиг-таки искомой достопримечательности и… поцеловал запертые на амбарный замок ворота. Щурясь, я прочел сквозь железные прутья объявление, очень отечественного вида — от руки на картонке: Villa Jovis is closed till 31.03.2012. Мать твою!

Я привалился мокрой спиной к воротам и начал блуждать взором вверх-вниз. Четыре лебедя неравнобедренным косяком пролетели в поднебесье прямо над «запреткой». Толстые кролики сновали по обе стороны ворот. Все твари как бы олицетворяли свободу передвижения, которой лишен был я, уж не помню кто: венец творения или царь зверей. Избавление пришло, как и накануне, в обличье простых женщин. Они медленно вышли из-за поворота проулка, едва перебирая ногами от усталости, как я только что. Моя жестикуляция, мол, дохлый номер, не остановила их. Напротив, жестами же они принялись побуждать меня перелезть через ворота. «Телекамеры?» — усомнился я. «Нет, — отмахнулись они. — Просто смотрителям лень торчать тут на безлюдье». И я взялся прилежно подсаживать на ограду и принимать с внутренней стороны двух толстух сестер-римлянок и примкнувшую к ним долговязую японку Йошими.

Руины с их мертвенным запахом не воодушевили. А вот «Salto di Tiberio» — пропасть, куда сбрасывали тех, у кого с Тиберием не сложились отношения, — впечатлила до тошноты.

На прощанье мы с подельницами расцеловались и расстались друзьями. И я заспешил вниз — в центр: здесь down-town можно понимать буквально. Идти под гору было в радость, виллы справа и слева становились все богаче, перед одной раскинулся огромный, с нашу взрослую липу или березу, фикус с табличкой меж узловатыми корнями — Ficus (1934) сот. Nicola Morgano. Они, значит, фикус сажали, а у нас, значит, Кирова убивали… Хорошо устроились!

Дома я обнаружил, что компьютер мой невосприимчив к островному интернету. Появился застенчивый молдаванин Федор. Поколдовал чуток, развел руками и позвал в помощь вежливого местного Марио. Чтобы не действовать ни им, ни себе на нервы, я предложил умельцам забрать лэптоп и наладить без спешки. Через час эти симпатичные ребята вернули мне прибор выведенным из строя окончательно: он отказывался быть даже пишущей машинкой. Становилось интересно.

Этот вечер, сибарит сибаритом — с итальянской закуской в левой руке, стаканом итальянского вина в правой — сидел я, задрав ноги на парапет лоджии, и смаковал считаные минуты средиземноморского заката позади пальм и утесов. Свидетельствую: такая расцветка облаков не выдумка пейзажистов. Художники вообще выдумывают меньше, чем кажется. Я это впервые обнаружил много лет назад, когда забрел в разоренную древнюю церковь под Кутаиси и выглянул в узкое окно с арочным сводом — и мне открылся вид по всем трем измерениям вроде бы превосходящий возможности человеческого зрения — как на ренессансных полотнах. И даже нарочитые цвета Рериха я встречал на Восточном Памире.

Окончательно смерклось, и, как по команде, заорали коты. Оно и понятно — март месяц. Сейчас даже в холодной России щепка на щепку лезет.

По полувековой привычке я стал искать глазами Кассиопею — и не нашел: небо было повернуто как-то иначе. Я чувствовал себя «усталым, но довольным». Я неспешно допил красное, по пути из лоджии в комнату ударился головой о рулон приспущенных жалюзи (мне так и суждено биться о них всю каприйскую неделю), принял душ, пощелкал на сон грядущий пультом телевизора, заснул и проснулся уже в утренних сумерках не столько по естественной надобности, сколько от постороннего тепла и тяжести в ногах. Кот, абсолютно российского облика, рыжий, немолодой, с рваными ушами, делил со мной ложе. Так у нас и повелось вплоть до моего отъезда.

За завтраком я обзавелся еще одним приятным знакомством: серая птичка с розовой грудью не больше воробья, сидя на перилах лоджии, набивалась ко мне в сотрапезники. Я сфотографировал ее и в Москве дознался, что была это коноплянка, или реполов (Carduelis cannabina). Жизнь понемногу налаживалась: реполов-нахлебник, кот-квартирант, ходьба до одури в светлое время суток, грезы под вино вечерами.

В один из дней я наконец-то нашел пеший живописный путь, помимо перекрытой в межсезонье Крупповой дороги, в Малую гавань. И уже ближе к морю на перекрестке via Mulo с via Traversa случайно углядел на одной из вилл мемориальную доску: с 1911-го по 1913 год здесь жил Massimo Gorkij е Maria Fjodorovna Andreeva.

Горький вкупе с большевиками несколько подмочили в России репутацию острова, сделали само имя его несколько анекдотическим, что ли, вроде Чапаева или Рабиновича. В 1900-e годы сюда привозили подающих надежды пролетариев из России на мастер-классы к революционерам-профи. Филиппков революции, говорят, доставляли через Marina Piccola, потому что в Marina Grande прилежно притаились в засаде опереточные карабинеры.

Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе — початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; подвядший базилик на разделочной доске, в тарелках — опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице — остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады. Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем — все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой — Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем не доступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти «суслики» из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны gauche caviar’ов, или, напротив, играли желваками и отводили глаза? А Алексей Максимович? Лез себе за носовым платком, приговаривая: «Черти драповые, знали б вы, какое архиважное дело делаете»?

Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего стоит только Луначарский с его декламацией «Литургии красоты» Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания?! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы — музыке или поэзии. Но что за репертуар?

Я — жадный,

и жить я хочу без конца,

не могу я насытиться лаской.

Не разум люблю я, а сердце свое,

я пленен

многозвучною сказкой.

Все краски люблю я,

и свет Белизны

не есть для меня завершенье.

Люблю я и самые темные сны,

и алый цветок преступленья.

И это в литературе, где есть «Осень» Баратынского, «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» и —

Не жизни жаль

с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть?

А жаль того огня,

Что просиял

над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя…

Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги — напротив Садов Августа. Известное развлечение — подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве на Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды — порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили и, если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.

Я чуть не разговорился с ним, будто Лепорелло, я даже испытал к нему непродолжительную жалость. Гениальный маньяк, всю жизнь на пределе сил трудившийся над разрушением пошлого и несправедливого мира, обрекший себя на пожизненную бездомность и вечную склоку с соратниками — пошляками, мямлями и недоумками, он — и на Капри это особенно наглядно — остался у разбитого корыта. Знал бы он о своей жалкой здешней роли второсортной достопримечательности, каменного курортного истукана, аттракциона, в сущности! Пошлость и неравенство сомкнулись над его припадочной жизнью, как трясина — уже и кругов не видать. У, как он это все ненавидел, презирал и видел насквозь, просвечивая, будто рентгеном, лучами марксизма!

Но вскоре я нашел другое применение своей эмпатии.

По случайному совпадению ровно год назад я провел неделю на Кубе (тоже остров, тоже на «к», тоже курортный рай от природы). Куба, если честно, сказала моему уму и сердцу больше, чем Капри: там я чувствовал окружающее кишками, а здесь был на новенького. Но это уж, как говорится, мои проблемы. И, сидя нога на ногу на лавочке в Садах Августа с их умопомрачительной панорамой, я принялся фантазировать в сладострастном садомазохистском ключе. Я уступил Ленину Капри.

Ландшафт утратил ухоженность. Разбитые дороги нуждались в ямочном ремонте. Впрочем, и количество транспорта, равно как и его качество, существенно снизилось, о чем свидетельствовала очередь на конечной остановке автобуса. Разноцветные лодки и яхты исчезли из порта; теперь там стояли на приколе два катера пограничной службы. Я вошел во вкус. Я наделил обитателей острова особой приблатнен-ной пластикой и пугливо-настороженной мимикой (изменение мимики в России 20-х отметил в дневнике Чуковский). Разумеется, я опустошил магазины, ободрал особняки, а в некоторых даже расколошматил стекла, забив окна фанерой от дождя и ветра. Перголы, увитые виноградом, — на хер. Кроликов — тоже. Дальше больше. Я решил, что на фоне общего оскудения в постоянном дефиците — велосипедные ниппели и рыболовная плетеная леска, особенно диаметром 0,3 и 0,4 мм. Просто так, без объяснений. А если редкий заморский гость в придачу привозил банку-другую сгущенки, у хозяйки увлажнялись глаза, и драгоценность пряталась до Рождества. (Последнее время обрюзгшая власть сквозь пальцы смотрела на приверженность островитян религиозным пережиткам.) Название «Villa Jovis» вышло из обихода. Теперь говорили коротко «Вилла», но обычно вполголоса и в новом контексте: «На ‘Виллу’ захотел?», «‘Вилла’ по тебе плакала», «По сравнению с 90-ми ‘Вилла’ — дом отдыха». Разносчики слухов врали, что «Тибериево сальто» функционирует от случая к случаю. Красавица Мелания уже не несла вечерами вздор в открытом кафе на Пьяцетте. И спортивный бойфренд Марио уже не заказывал ей коктейль с вишенкой. Теперь именно в эти часы в аляповатом гриме и в убого-шикарной одежонке девушка пугливо топталась около валютной гостиницы «Квизисана» и называла интуристам, релаксирующим отцам семейств в летах, стоимость за час и за ночь. Марио был в курсе, но помалкивал: они копили на скутер. Товарки Мелании, которым меньше повезло с красотой, окучивали что-то в горах. Курортная жизнь била ключом: отмечался наплыв русских, которым нравилось на отдыхе почувствовать себя наконец настоящими белыми людьми. Согласно опросу Юнеско, 87 % островитян считали себя счастливыми. И наверняка большинство из них не лукавило.

Котов и коноплянок я, так и быть, оставил как есть. Возгласы «Мозамбик, Мозамбик» по-прежнему оглашали окрестности в урочный час.

Напоследок я дисциплинированно съездил в Анакапри. Делал айфоном подслеповатые снимки церквей и церковных мозаичных полов, дублируя на «три с минусом» высококачественные фотографии путеводителя, заодно щелкнул и себя в кривом придорожном зеркале — лавры Ван Эйка не дают мне, видать, покоя. С холодом в паху плавно и долго взмывал на хлипком подъемнике на главенствующую вершину, название которой не помню. И стоял там, на ветру и солнце, вперясь взглядом в средиземноморскую даль, и думал, что никогда не привыкну к тому, сколько всего на свете происходит одновременно.

Именно сейчас среди сугробов-торосов с желтоватым налетом спешат норильчане по своим делам и прикрывают лица варежками от ядовитых выбросов промышленности; жмурится застекленная терраса нашей дачи под мартовским солнцем в снегах Рузского района; складывается на глазах у изумленной публики чуть ли не всемеро и умещается в обычный аквариум атлет негр в Сентрал-парке. А я вот, собственной персоной, — здесь. А ведь есть еще Африка…

Наутро я сдал ключи и уехал. Все.