I–X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I–X

I. В четверть шестого мы уже были на границе. Еще не рассвело. Подернутый дымкой, еле заметный, месяц из последних сил держался над сухим, изуродованным снарядами приграничным лесом. Над сетью траншей, над разрушенными бункерами царила тишина, нарушаемая лишь чуть слышным плеском уклеек в придорожной канаве.

Начальник охраны решил переждать до утра. Смущенно улыбаясь, он сказал, что на той стороне еще опасно бродить в потемках. «Вредные элементы» иногда напоминают о себе. Разумеется, не слишком часто. Скорее редко. Можно сказать, лишь время от времени. Однако он отвечает за нашу безопасность, а потому просит нас примириться с этой маленькой заминкой. Впрочем, это ненадолго. Через двадцать минут взойдет солнце.

Моторы выключены. Солдаты охраны закинули за спину автоматы. Лишь около головной машины, притаившись за капотом, как молодой тигр, солдатик в легком, похожем на шляпу шлеме нацелил автомат в вязкую тьму. Его карие глаза терпеливо обшаривали ночной мрак.

Позевывая, ругаясь, что-то бормоча, мы разбрелись по дороге. Все были согласны в одном: вовсе ни к чему вскакивать в три часа ночи. Откуда-то появилась бутылка вьетнамской водки под названием «луа мой», что значит в переводе «новый рис». Пять утра — это прекрасное время для борьбы с горечью бытия, тем более что последний бой завершился далеко за полночь в ожесточенных спорах, в чаду взаимоисключающих мнений. Только переругавшиеся небритые мужчины со стаканами в руках могут понять, что такое эти дурные и дурацкие ночи.

Я лениво поплелся вперед, шатаясь от усталости, отшвыривая носком ботинка пустые гильзы и засохшие лепёшки буйволиного помета.

Впрочем, встать в три часа утра — это в некоторых отношениях неплохо. Я люблю эти часы, сонные, злые, полные беспорядочных, грубоватых сновидений, часы каждодневного искупления грехов. В эти часы хорошо думается: дерзко, небрежно, без оглядки на логику, на дневные страхи и притворство. Со всей откровенностью. Быть может, только в такие минуты с человека слетает вечное его беспокойство по поводу манер и прически, желание всем нравиться и никого не задевать.

II. Итак, решено. Не буду писать никакой книги. Мне уже осточертело «собирать материал», заниматься болтовней, поправлять, подгонять, читать внутренние и внешние рецензии, ходить на «авторские вечера», делать горькие сравнения, подсчитывать ошибки. Хватит. Довольно. У меня есть на что жить. По какому, собственно говоря, поводу я должен участвовать в наращивании словесного потопа и притворяться, что собираюсь сообщить нечто важное? Ничего важного сказать я не в состоянии.

Это становится смешным и неприличным. Все вокруг что-то наперебой строчат, в поспешности и горячке, словно завтра навек пропадут типографская краска и бумага. По всей стране разносятся оголтелый стук пишущих машинок и пронзительный скрип авторучек. Молодые польские прозаики со значительным видом уведомляют нас, что одна дама отказала им в прелестях своего тела и по этому поводу они приняли повышенную дозу алкоголя. Бумажные поручики тиражом в сто тысяч экземпляров победно расправляются с негодяями-преступниками. Сатирики хлещут своими бичами но четыре тысячи семьсот пятьдесят злотых с листа. Люди отправляются в научную командировку для изучения божьих коровок, полярных или тропических, и лотом годами строчат столбцы насчет цвета и вкуса касторового масла. Польские собственные и специальные корреспонденты тоже хороши: что ни выезд, то книга. Весь мир, от Шпицбергена до пустыни Гоби, описан уже сто шестьдесят восемь раз. Спецкоры побывали даже на Фолклендских, Триобрандских и Андаманских островах. Космос, полюс, пустыня — Пожалуйста! У вас, мистер Г., тоже много кое-чего на совести.

В обычное время этот кинематограф засасывает по инерции. Все превосходно: ставятся проблемы, формируются точки зрения, биржа работает, сверху снисходительно взирают на эти игры, жизнь течет. Но иногда проектор гаснет во время сеанса. В зале загорается свет. И мы с удивлением смотрим друг на друга, вспотевшие от писания, запыхавшиеся в толкотне, с налитыми завистью глазами. Тогда хочется заорать, что все это мы выдумали, что подлинные проблемы нашего века совсем не таковы и решаются они в совершенно других местах планеты. Но вот через минуту вновь закрутилось кино, и все сомнения вылетают из головы. Лишь бы вперед. Если даже кто-то испытывает потребность привести в порядок свои мысли, то он не обратится за помощью к трудам аккредитованных за рубежом корреспондентов. Да и немногие в этом нуждаются.

Бумажный мир, жевательная резинка, пластмассовые души, усталые глаза корректоров и библиотекарш, нехватка целлюлозы, падающие сосны, тоска такая, что не обойтись без ста граммов пшеничной.

Видно, так и должно быть. Каждый подготовил рассказ и хочет прокричать его, пока можно. Некоторые рассказы даже недурны. Да и мои иногда тоже.

Но это не занятие для мужчины.

III. Обойдись я даже без этих язвительных и плоских замечаний, которые родились в полусонном мраке как следствие нарушения в подкорковых центрах химических процессов, все равно пришлось бы принять к сведению, что мы давно говорим на разных языках. Кого убеждать, кого обращать? Что бы я ни написал, меня обязательно на чем-то поймают или покажут, как обо многом я умолчал, не коснувшись таких-то и таких-то не относящихся к делу вопросов.

Вот уже двадцать лет я убежден, что по-настоящему жгучие проблемы рода человеческого решаются в Азии, и больше нигде.

Но как я могу это доказать? Что есть у меня, кроме чисто субъективной уверенности, которую легко счесть одержимостью, безобидной манией? Кого по-настоящему интересуют отдаленные уголки Азии как полигон, где испытываются на прочность элементарные понятия? Писатель, который ищет незамутненной человечности среди живущих под Варшавой люмпенов, никогда не примет моего предложения перенести изучение доли человеческой на тринадцать тысяч километров юго-восточнее Краковского Предместья[3]. И если я ему скажу, что знаю наших люмпенов не хуже его и не вижу смысла отыскивать в них человечность, умалчивая о судьбе тех, далеких людей, тогда он спросит (и не без оснований), что же я предлагаю, коль скоро не все хорошо переносят тропики. Тут дискуссия и оборвется, поскольку моя азиатская одержимость не выдержит испытания теми строгими критериями зла и добра, которые устанавливаются каждый день в полдень начитанными и впечатлительными людьми, с чистыми или почти чистыми руками. Если сказать им, что каждый молчит о чем-то своем и у двух молчаний разная цена, а подлинная мера бедствий человеческих объективна и легко проверяется, они со значительным видом продемонстрируют мне свой приватный космос, не выходящий за пределы четырех варшавских улиц, и иронически спросят: неужели я не вижу здесь ничего интересного? По их мнению, именно здесь всего чувствительнее действие повседневных и экзистенциальных терзаний, достойных увековечения на бумаге. Элементарный опыт всегда является наилучшим исходным пунктом для созидания мира, абсолютной истины и нравственности. Остальное — это газетная писанина лучшего или худшего качества. Как правило — худшего. Я на это сердито отвечу, что по мне лучше та подлинность, которая присуща, скажем, народу Зимбабве, чем та модель социальной впечатлительности, которая импортирована и перенята совсем не от тех, кто может сказать нечто новое. Они саркастически фыркнут и спросят (опять-таки не без повода), какой способ мышления представляется мне более распространенным и не степень ли распространенности должна быть в конце концов надежным ориентиром для лиц, которые с такой охотой выступают от имени народов и континентов.

Это не имеет смысла. И никогда не будет иметь. Существует непреодолимый барьер, воздвигнутый воображением и опытом, масштабом сравнений, исключающими друг друга образами мышления, один из которых наверняка ложен. Когда-то я думал, что множественность подходов содействует познанию истины и красы мироздания. Затем лишился иллюзий. Поскольку это превращается в разговор слепого с глухим, который никогда ни к чему не приведет.

Убедившись в наличии таких расхождений, разумно хранить молчание.

IV. Нет, конечно, я напишу, что мне положено, Процедура мне прекрасно известна. Надо просто сориентироваться, как выглядит положение в Кампучии три недели спустя после свержения Пол Пота. Надо объяснить, как получилось, что «красные кхмеры»[4], о которых не так давно писались доброжелательные статьи, из друзей превратились во врагов. И наконец, мне надо удостовериться, насколько соответствуют истине сообщения мировой печати о невиданной жестокости только что свергнутого режима. И как это вышло, что все четыре года никто действительно не имел достоверных сведений о Кампучии. Этого хватит на пять, может быть, на шесть серьезных статей.

И хорошо. Большего не требуется.

V. Вдруг из-за молчаливого холма брызнуло рыжее солнце и начало карабкаться по восточной стороне небосвода с такой скоростью, словно его тянула стрела подъемного крана. Восход солнца в тропиках — это всегда дурно срежиссированный спектакль: становится просто неловко за дилетантскую беспомощность постановщика. Мир становится невсамделишным, искусственным, каким-то неухоженным. Барахло вылезает из-за каждого дерева. Дома покачиваются на курьих ножках. На человеческих лицах, словно бы сделанных из папье-маше, видны следы уродливого грима.

В одну минуту заголосили птицы. Из-за уплывающих облаков полились струи светлого сухого жара. В придорожных зарослях начали раздаваться шуршание и чавканье, шелест и сопение. Заворчали моторы. Охрана подбежала к машинам. При дневном свете открылась взгляду испепеленная солнцем земля, на которой росли редкими клочьями пырей и пыльный лопух. На солнце поблескивали брошенные каски и фляги, обгоревшее брюхо бронетранспортера, неразорвавшиеся снаряды, одна сандалия из автопокрышки и обломки военной техники неизвестного назначения.

Десять с липшим лет ходит по этой земле война. Район «Клюва попугая»[5] — это одно из самых разоренных мест в Азии. Где-то поблизости легендарное индокитайское шоссе № 1 пересекается с давней «тропой Хо Ши Мина». Уже нельзя установить, кто подорвал эти железобетонные бункера и перепахал бомбовыми взрывами стрелковые окопы, где полно гильз, осколков и окровавленных тряпок. На ящиках из-под артиллерийских снарядов — китайские иероглифы. На пулеметных лентах — американская нумерация и отчетливо видное название фирмы: «Brunswick Mfg. Co, USA». У искореженной противотанковой установки знакомые очертания, напоминающие о немецких фаустпатронах сорокалетней давности.

Партизаны воевали здесь с войсками сайгонского режима, американцы — с вьетнамцами, «красные кхмеры» — с войсками Лон Нола, штурмовые бригады Пол Пота — с народной милицией объединенного Вьетнама, новые кхмерские партизаны — с карательными экспедициями полпотовцев. Стреляли и по солдатам в мундирах, и по босоногим крестьянам, по беженцам, женщинам и маленьким детям.

Ни одно преступление, ни одно бедствие не обошли этого закоулка Азии, так как эта территория — ключ ко всему Индокитаю. В силу этого вопрос о судьбе небольшого кусочка земли переносится в высокие сферы мировой политики. Достаточно глянуть на карту: две драконьи челюсти, которые охватывают Сиамский залив, не могут не оказывать ошеломляющего воздействия на умы генштабистов. Здесь пересекаются воображаемые траектории ракет средней дальности, которые идут от Синьцзяна к Молуккскому проливу, от острова Диего-Гарсия до Сахалина. Здесь пролегают кратчайшие воздушные пути. Здесь находятся стратегические акватории дальневосточных флотов и районы, где шныряют подводные лодки, которые вскоре будут вооружены ракетами с ядерными боеголовками мощностью в десять с лишним килотонн и снова будут вынуждены держаться поближе к мелким прибрежным шельфам Южной Азии. Мимо пасти дракона проплывают суда, груженные малайским оловом, корейским вольфрамом, индонезийской нефтью.

Уже несколько десятилетий здесь сталкиваются глобальные интересы, стратегические расчеты, полученные с помощью компьютеров, идеологические принципы, упрощенные до примитивизма, насилие, выступающее без всяких покровов, и народные революции, грозные и чистые, словно пламя. Это относится ко всему данному региону, но здесь, на выгоревших полях «Клюва попугая», все это можно увидеть сразу же, в такой конденсированной форме, которую может создать в своей лаборатории только сама история. Достаточно пройти десять шагов. Здесь рвались авиабомбы и гаубичные снаряды. Раздавались залпы корабельных орудий. Стреляли замаскированные пулеметы. Но больше всего следов оставило автоматическое стрелковое оружие.

VI. Ни хлеб, ни деньги, ни лекарства не имеют ныне столь универсальных свойств и применения в таком поистине общепланетном масштабе, как огнестрельное автоматическое оружие с соответственным запасом патронов. Пятизарядная винтовка, вроде маузера 08/15, была все-таки оружием слишком сложным для партизана-крестьянина. Требовалось иметь представление о разбросе пуль, пользоваться прицелом с изображенными на нем цифрами, заниматься утомительной чисткой длинного ствола. Винтовка была неудобна. Ее трудно было спрятать. Для джунглей она не годилась. А из автомата сумеет выстрелить любой, даже десятилетний ребенок. Меткость стрельбы не имеет большого значения, потому что, выпустив патроны только из одного магазина, можно на минуту прижать к земле целый взвод отборной пехоты. Автомат можно изготовить в любом месте земного шара и успешно использовать в совершенно другом конце земли — везде, куда можно доставить ящики с грузом. Для умения пользоваться этим оружием не требуется ни длительного обучения, ни знания иностранных языков, ни даже умения читать и писать. Пользование автоматом — дело простое и легкое, доступное даже неграмотному. Достаточно вставить магазин и нажать на спуск.

Великое, замечательное изобретение. Тот, кто служил в какой-либо из армий мира, наверняка запомнил, как медленно сгибается указательный палец правой руки и одновременно напрягаются мышцы левого предплечья, чтобы смягчить отдачу. После первых выстрелов это ощущение навсегда остается в мускулах, нервах и в мозгу.

У нас, в Европе, после стольких лет мира автомат вызывает ассоциации исключительно с мундирами регулярных армий. Но за эти же десятилетия в мире произошло примерно двести освободительных войн, восстаний, мятежей и партизанских сражений, в которых автомат играл самую важную роль.

Автомат сделался крестьянским, простонародным оружием, оружием примитивным, точно так же, как некогда им были пики и топоры. Он дал азиатским крестьянам то, чего у них не было за всю долгую их историю, а ведь это была история бесчисленных бунтов и отчаянных выступлений, почти всегда кончавшихся поражением: он дал им во много раз большую убойную силу. Силу, которая в двадцать четыре или семьдесят два раза (в зависимости от числа патронов в магазине) результативнее, чем укол пики или удар мачете. Позвякивание пустых гильз в кармане — это сегодня примерно то же, что в давней Европе оседланный конь и хорошо наточенная сабля.

Нет, это, пожалуй, нечто большее,

Автомат нынче стал самым действенным средством преображения мира для тех, у кого есть повод его переделывать или защищать, если он изменился согласно их пожеланиям. Автомат стал самым надежным и абсолютно универсальным мерилом для идеологии, власти, политической линии, системы правления. Если во многих районах Вьетнама почти у каждого едущего на велосипеде крестьянина за спиной автомат, то вывод из этого может быть только один: вооружить народ может в Азии только такая власть, которая в ежедневном молчаливом всеобщем голосовании получает от основных слоев общества одобрение своей деятельности. Наличие оружия у масс и всеобщее умение вести партизанскую борьбу исключают какое бы то ни было манипулирование, являются проверкой каждого отдельно взятого пункта любой программы.

На Азиатском континенте это совершенно новое явление, последствия которого пока трудно предвидеть. Явление необратимое, которого нельзя не учитывать, если речь идет о ближайшем и отдаленном будущем.

Об этих вопросах редко пишут с полной откровенностью. Наши европейские души не все способны переварить. Требования протокола и рассудительности во внешней политике обедняют краски Азии и зачеркивают ее драмы. Мы почти ничего достоверного не знаем об отчаянных выступлениях в Мадиуне[6] и Телингане[7], о борьбе, которую вела армия «Хукбалахап» на Филиппинах, о многолетних боях малайзийских партизан, о бирманских «Белом Флаге» и «Красном Флаге». Но не детали тут важны. Важна сущность происходящего.

В перспективе здесь не удастся ни остановить, ни подавить автоматную стрельбу, пока существуют причины, вследствие которых крестьянин готов стрелять из автомата. Воронки рано или поздно зарастут травой. Джунгли пожрут бетонированные укрепления. Над горными ручьями повиснут новые мостки из лиан. И крестьянин с автоматом в руках станет последней инстанцией, которая выскажет свое суждение о ходе азиатской истории.

Будущее этих трех миллиардов людей определят четыре фактора: производство риса, уровень прироста населения, идеология, которая понятна массам, — и крестьянин с автоматом. И никто другой. И ничто иное.

VII. В этом уголке мира приходится воспевать автомат. Нельзя не воспевать, потому что уже полвека, начиная с шанхайского восстания 1927 года, здесь происходят столкновения принципов столь противоположных, что нет места для каких-либо дискуссий. Точку зрения тех, кто считает нормальной вещью двенадцатичасовой рабочий день для шестилетних детей на прядильных фабриках, что еще по сей день имеет место во многих странах этого региона, нельзя Примирить с позицией людей, стремящихся насильственным путем изменить такое положение дел, невзирая на рентабельность местной текстильной промышленности и на необходимость расстрелять, если придется, владельца прядильни. Не существует способа мирным путем, без применения силы, посредством одного лишь убеждения привести в гармонию интересы яванского ростовщика, у которого в кабале на ближайшие полсотни лет половина деревни и который своих должников оставит в наследство сыну, вместе с домашней скотиной, и взгляды тех, кто полагает, что призывать крестьян к бунту против ростовщика допустимо и оправданно с точки зрения морали, хотя это и может стоить ростовщику головы (без чего, кстати, ни один азиатский крестьянин в реформы и перемены никогда не поверит).

Есть возможность свободного выбора между отрубленной головой помещика или ростовщика и моралью шестисот калорий в день, моралью, навязанной не природою и не одним лишь перенаселением, а такими социальными структурами, существование которых само по себе оскорбляет какую бы то ни было мораль. Неизвестен какой-либо гарантирующий полную объективность критерий, который позволил бы решить, что более соответствует человечности и, следовательно, достойно одобрения: квартал десятилетних проституток в Калькутте, которых в вонючие публичные дома привозят прямо из деревень на всю оставшуюся жизнь, или же потопление барж с несколькими тысячами шанхайских проституток, которых, несмотря на все усилия, не удалось перевоспитать. Оба эти факта поддаются проверке, и каждый может дать им оценку согласно собственным моральным критериям.

Масштабы людских страданий и обид в этой части мира не может воспроизвести никакое описание. Они никогда не становятся предметом широкой гласности, пока дело не дойдет до вооруженного восстания и не будет пущен в ход автомат. Тогда самым интересным вопросом становится вопрос, откуда это оружие, а не причины, которые заставили народ за него взяться. Более чем в ста книгах описывается существовавший в Китае на рубеже двадцатых-тридцатых годов ад для людей. Но ни одна из них не привлекла внимание лощеных клерков Запада ко всему тому, что творили их посланцы в шанхайских международных концессиях. Только успехи Восьмой армии вызвали внезапный придав сочувствия к маленьким китайским сироткам, который, однако, быстро сменился бойкотом, продолжавшимся четверть века. Есть еще триста книг, где описываются послевоенные разновидности того же самого ада в других частях Азии. Но это не удержало французов и американцев от интервенции во Вьетнаме и не помешало англичанам резать головы в Малайзии.

Величие автомата состоит в том, что если превосходство в технике позволило когда-то до конца подавить восстание тайпинов или шанхайское выступление, то ныне крестьянскую партизанскую войну можно в лучшем случае на время пригасить.

Примерно с начала нашего столетия никто из тех, кто углядел в Южной Азии что-то еще, кроме пальм и хижин на сваях, не смог освободиться от восприятия происходившего в категориях решающего выбора. В этих странах человек может быть или моральным сообщником угнетателей, или же поддерживать азиатские революции, если не политически, то по крайней мере нравственно. Эта закономерность, не имевшая в Европе слишком широкого применения (всегда находились какие-либо побочные решения), в Азии не обошла никого, начиная с Джозефа Конрада и Андре Мальро. Свободными от нее были лишь люди, лишенные ума и сердца. В таких недостатка никогда не было. Хватает их и сегодня.

Мы инстинктивно стремимся обходить слишком крайние ситуации, веря в то, что должно же существовать какое-то половинчатое решение, какие-то разумные реформы без применения силы, некий еще неизведанный путь, на который надобно переставить страшную махину нищеты, бесправия и жестокости. Может быть, что-то в этом роде и существует. Но последние тридцать лет не дали достаточных доказательств того, что законность и уговоры приведут здесь к лучшему результату, чем грубая сила.

Я слишком хорошо знаю Юго-Восточную Азию и не могу позволить себе иметь в этом вопросе какие-то иллюзии. Конечно, они у меня случаются. Время от времени я прихожу в восторг при виде ростков прогресса, начинаю вдруг верить в мирную эволюцию, славлю рост урожайности на рисовых полях стран АСЕАН. Но достаточно поехать туда еще раз, чтобы устыдиться этих детских надежд. Другое дело, что есть такие люди, которые потеряли стыд и громко кричат, что голод и несправедливость подходят в Азии к концу. Их совесть спокойна. Я жду, когда они скажут, что леность азиатов — главная причину их бедствий. Это вечно модная песня европейско-американского мещанина, которая воскресает в каждом поколении, как «Танго Милонга» или «Унесенные ветром».

А ведь все это неправда. В несоциалистических странах Юго-Восточной Азии ничего не меняется. А если и меняется, то только в крупных промышленных центрах, в жизни относительно обеспеченных групп населения и в столь мало ощутимой степени, что такие перемены не могут быть аргументом идеологического характера.

Чему, собственно говоря, служит вся эта юридически-дипломатическая болтовня, ЮНИДО и ЮНКТАД, Борлог и Мюрдаль[8], конференции и симпозиумы? Все это игра в прятки, хорошая мина при плохой игре, все равно что мертвому припарки.

Уж сотни раз об этом говорилось.

VIII. Поэтому и стоит, быть может, написать о Кампучии нечто большее, чем простой отчет. Здесь, если я верно понял, произошло столкновение двух различных между собой принципов. Возник первый в регионе конфликт между революционными силами, причины которого необходимо понять, ибо возможны выводы, важные для будущего. Надо внимательнее приглядеться к судьбам известных нам лозунгов, а этого, пожалуй, нельзя сделать в цикле коротких корреспонденции.

Столкновение бедных с бедными, гражданская война, в которой крестьяне стреляют из автоматов, расхождения в понимании одних и тех же слов — все это в сто раз интереснее и важнее, чем описывать конфликты, о которых все известно уже много лет. Сам тот факт, что среди новых руководителей страны преобладают люди, недавно занимавшие офицерские должности у «красных кхмеров», склоняет к тому, чтобы поглубже изучить причины падения Пол Пота. Ведь и у меня до недавнего времени были поводы к тому, чтобы поддерживать «красных кхмеров». Если теперь я вынужден буду отречься от солидарности с ними, это следовало бы как-то выразить, хотя бы ради приличия. В наше время это не самая нужная вещь, большинство людей не испытывают такой потребности. Впрочем, и я провожу эту операцию лишь на бумаге, в то время как в декабре 1978 года британский профессор Малколм Колдуэлл заплатил жизнью за перемену во взглядах по вопросу о «красных кхмерах». Что касается меня, я вижу, что имеющийся здесь воинский эскорт достаточно многочислен для того, чтобы можно было обстоятельно рассуждать в обстановке полной безопасности.

IX. А и то сказать: кому, в сущности, до этого дело? Кто у нас будет забивать себе голову спорами и столкновениями внутри так называемой «желтой расы»? Те, кого это интересует, имеют свое мнение. Мою точку зрения, крайнюю, непримиримую, подчас на грани неуместного ныне догматизма, им трудно принять. Полпотовец, если на него смотреть с варшавской улицы Новый Свят, кажется скорее нелепым, нежели страшным. Впрочем; у нас, в Польше, все эти рассуждения по-настоящему интересны примерно пятнадцати уважаемым «азиатам»-востоковедам. Многим они покажутся материей скучной и их не касающейся. У некоторых вызовут, по всей вероятности, самодовольную усмешку. Я не должен себе внушать, что дело обстоит иначе. Очередной специальный корреспондент рассказывает истории, не поддающиеся проверке. Какое нам до всего этого дело? Что мы можем? Наша хата с краю. Пусть они не размножаются, как кролики. Пусть лучше работают. И вообще оставьте нас в покое, хватит спасать человечество за наш счет.

Конечно, культурная публика любит знать, что за игра ведется, кто берет верх, кому всыпали, «крепко ль держатся китайцы»[9], будет ли война, из-за чего все началось и что дальше. Это желание глубокоуважаемой публики я должен выполнить. Это моя профессия — и как это делается, мне известно.

X. Итак, решено. Никаких сомнений, никаких сложных рассуждений. Ne sutor supra crepidam[10]. Это Простое изречение внезапно наводит порядок в спутавшихся мыслях. Припадок безграничной неприязни к равнодушным людям проходит. Я снова вижу сложность проблем, их обусловленность, горький опыт истории и многое другое.