Зачем культуре Свобода? Историческая драма в трех голосах Валентин Непомнящий, Лев Аннинский, Андрей Дмитриев…
Зачем культуре Свобода?
Историческая драма в трех голосах
Валентин Непомнящий, Лев Аннинский, Андрей Дмитриев…
Пролог. Шло время. Зона прилюдной вольницы сужалась; но хотелось разобраться не только и не столько в том, зачем повторно был разогнан НТВ и почему посажен Ходорковский. А в том, что происходит в сознании людей культуры; что они думают о свободе, о ее укорененности в традиции, о запросе на нее. Для них это — важно или нет? В конце концов, если свобода — не ценность для тех, кто ценности провозглашает, как ей укорениться в обыденной жизни, в общественной практике? Поводом для разговора послужил юбилей перестройки, пришедшийся на март 2005 года. Но только поводом.
За круглым прозрачным столом, внутри которого видны шестеренки, изображающие часовой механизм, сидят: Андрей Дмитриев, писатель, полноценно заявивший о себе на излете перестройки. Валентин Непомнящий, писатель и пушкинист, религиозный мыслитель. Лев Аннинский, литературный критик, ключевая фигура литературного шестидесятничества.
Ведущий (с риторическим пафосом, обращаясь то ли к гостям, то ли к зрителям, то ли к вечности). «Что пройдет, то будет мило» — к событиям, которые развернулись на нашей земле двадцать лет назад, гениальная пушкинская формула не применима. Перестройка поставила перед культурой роковую проблему — проблему реальной свободы. После всех безобидных кухонных разговоров выяснилось, что свобода предполагает не только счастье самореализации, но и некоторую цену, подчас страшную. Стоило ли платить ее? Зачем культуре свобода? Что случилось двадцать лет назад на нашей с вами земле?
Аннинский (подавшись вперед). Двадцать лет назад, мне кажется, задумали перекрасить фасады, но потом поняли, что краски перепутаны. А когда проступила реальность, оказалось, что не то перекрашено. И вообще можно было бы не перекрашивать, если возвращаемся опять туда же.
Ведущий (поэтически подначивая). Где капля блага — там на страже иль просвещенье, иль тиран?
Аннинский (прозаически не поддаваясь). Где бочка меда, там и ложка дегтя.
Ведущий (смущенно и несколько даже растерянно). Понял.
Дмитриев. Я думаю, что двадцать лет назад подспудная работа культуры и свободы — я не имею в виду только деятельность диссидентов или политических оппонентов системы, я имею в виду деятельность всех, кто читал Пушкина, кто преподавал гуманитарное знание, кто мечтал о свободе, даже не будучи свободным — в сочетании с чудовищно ускорившейся энтропией и распадом, полным распадом советской цивилизации привели к взрыву, каковым явилась перестройка.
Ведущий (продолжает гнуть свою линию). Но итог — благо или зло? Или ни то, ни другое?
Дмитриев (философически). Если мы сейчас сидим и говорим об этом свободно, полагая себя людьми культуры и культурными людьми, то это благо.
Ведущий. Валентин Семенович, когда-то противопоставляли свободу «от» свободе «для». Перестройка — это была свобода «от» или свобода «для»? То, что происходит сейчас вокруг нас, это утрата или обретение?
Непомнящий. Все предшествующие семьдесят лет было, от чего освободиться, поэтому и перестройка была свободой «от». Что очень страшно. И поэтому я склонен считать, что тогда произошла (не умышленная, но оказавшаяся таковой) революция, которая в итоге оказалась попыткой, тоже неумышленной, наверное, вывести Россию из ее традиции национальной, тысячелетней. Пушкин сказал, что Россия вошла в Европу, как корабль, спущенный со стапелей. Так вот она вошла в европейский дом, все думали, что это будет очень хорошо и похоже на революцию Петра. Но Петр был гениальный человек, хотя я его не очень люблю. А здесь, к сожалению, гениев не было. И получилась ползучая катастрофа, которая продолжается до сих пор. Что она принесла? Может быть, в материальном смысле, некоторому числу граждан она принесла благо, но в моральном, духовном смысле зло перевешивает.
Когда начали печатать вещи, которые раньше не печатались, за которые сажали и т. д., я уже тогда (просто потому, что я сорок лет изучаю Пушкина и немножко понял алгоритм истории и культуры), я тогда уже предполагал, что это последнее большое, значительное и, может быть, великое, что есть в веке ХХ. А что будет дальше, не знаю. И я оказался прав. Потому что все лучшее было написано тогда, когда сажали, когда преследовали, убивали. После того, как перестали преследовать, убивать — не сочтите это за цинизм, я не… (Ведущий, опасливо. Сейчас Вас поймают Ваши оппоненты.)… вот сейчас другое время, свобода — и ничего, даже на долю ногтя, похожее по значительности, величию и красоте тому, что создал тот же Платонов не появилось.
Дмитриев (все еще философически, сохраняя вальяжность, но уже в некотором напряжении). Во-первых, я совершенно не считаю, что нынешний деготь, скажем так, имеет непосредственное отношение к тому культурному прорыву. Может быть, мы благодаря тому прорыву и держимся до сих пор, в значительной степени? Кроме того, я считаю это время своим временем и, при всех его издержках, я благодарен судьбе за то, что живу в эти годы. При всех своих страшных снах, испугах и ужасах. Потому что ничего подобного я не ожидал. В жизни есть подлецы, дураки, корыстные люди, в жизни есть праведники, слава Богу. В жизни есть культура, в жизни есть помойка, но одно дело, когда она прикрыта серой пажитью, а совсем другое дело, когда все это перед нашими глазами, и мы должны в каждом случае сделать выбор, вырабатывать свое отношение.
Аннинский (оживленно и со склонностью к парадоксализму). Я никакой свободы не чувствую, пока ее меня не лишили. Так вот все это мне не нужно. Все это было транспонировано великими русскими философами-идеалистами с Запада, причем только для того, чтобы объяснить, что у нас всегда в России жили по другой парадигме. Воля — это чего Я хочу, и воля же, когда Я это хотение в себе смиряю. Вот тут мне немножко легче понять, что у нас происходит. (Непомнящий. Правильно, правильно.) Мне, разумеется, очень приятно, когда напечатан «Чевенгур», «Соляной амбар» и все прочее. Я как человек, занимающийся чтением и писанием, всегда хочу поделиться мыслями, и мне нужна гласность для этого. Это уровень профессиональный, на котором я всегда одобряю все, что появляется. Сидим мы с вами разговариваем — ради Бога, если это свобода — хорошо, если это воля — тоже хорошо. Заткнут пасть — плохо. Кроме того, я еще гражданин этого государства и человек этого народа. Это тоже уровень, который зависит совершенно от других вещей. Мы не в Европу въехали, Валентин Семенович, мы в Америку въехали… (Непомнящий. Правильно!) …думая, что это одно и то же с Европой. (Непомнящий. Правильно!) Теперь оказывается, что это не одно и то же. Так вот, когда речь идет о государстве, о бытии народа, я как профессионал, которому нужна свобода печати и всего прочего, отступаю, мне дороже жизнь моего народа и государства, чем все мои возможности высказаться. Плохая страна, но моя страна! А гласность — потом.
Ведущий (явно нарушая правила нейтралитета). Только я не понял одного. (Аннинский. Да.) Правда ли, что существует прямая корреляция между моей свободой, моим правом на эту свободу и судьбой моего народа? Я не понимаю, почему это наносит вред народу?
Аннинский. Сейчас, отвечу. (Непомнящий. И я, и я отвечу!) Прямой корреляции, может быть, и нет для каждого отдельного человека, но есть у интеллигенции некоторая возможность и право, и долг соображать, что она делает и что происходит. (Непомнящий. Да.) Если ты не можешь на три шага вперед сообразить, что происходит, не говори потом: вы знаете, а ситуация переменилась. Ты на то и умный, чтоб соображать, куда меняется ситуация.
Ведущий. Я не понял, какая корреляция.
Лев Аннинский. Валя, объясни, пожалуйста.
Валентин Непомнящий. Просто тут надо взять более высокую точку отсчета, что ли. Мы находились в своей собственной — большевистской, ужасной и так далее, и так далее, но своей системе ценностей. Мы въехали сейчас в систему, которая всемирная, исключая, может быть, Восток, ислам, Китай… Это система ценностей, которая абсолютно чужда нашей русской традиции. В нашей русской традиции всегда, перечитаем Островского, всегда деньги, деньги, деньги, деньги, но в русской традиции деньги не были высшей ценностью. Никогда. Высшей ценностью было нечто другое. Совесть, долг, любовь… Но деньги были только орудием.
Ведущий. Я прошу прощения, что я Вас перебиваю. А у Гете, Томаса Манна…
Валентин Непомнящий. Мы въехали в американскую систему ценностей, которая сейчас забирает весь мир, под свою власть… Мы въехали в эту систему ценностей, где главное, самое главное — деньги.
Ведущий (недоверчиво). «Деньги — вещь важная, спроси о том у Булгарина и Канкрина», — писал Пушкин.
Дмитриев (твердо). Все-таки культура есть исключительно свободное деяние во имя того, чтобы на земле жил свободный, полноценный, гармоничный человек. По возможности. И свобода — это единственный неисчерпаемый ресурс страны. А значит, и государства. Она вызывает страх. И отсюда, мне кажется, все наши беды. Мне кажется, что есть ключевая формула российской истории — это слова Карамзина, замечательного человека, «если будет в России конституция, я беру семью и сваливаю в Константинополь», да? (Ведущий, со свойственным ему историзмом: Ну, «сваливаю» там не было.) Ну, я так, чтоб понятнее было… Дело в том заключается, что страх перед жизнью свойственен исключительно всем людям на земле, и в Европе также. Экзистенциальный страх. И поэтому люди делегируют свою свободу. Еврочиновникам, евростандартам. Все мы замечаем, как это происходит, при всем флере благополучия. Но ни одной стране мира, ни одному гражданину мира не свойственен такой страх перед собственной страной, как моим соотечественникам. Во все времена. Причем не просто перед страной в целом…
Ведущий. А что значит «страх перед страной»? Не понимаю.
Дмитриев (продолжает, как бы не слыша, с нарастающим эмоциональным усилением). Страх перед Россией. Это все, о чем мы сегодня говорим… (Ведущий, упрямо: Вы испытываете страх перед Россией?) …я слышу запах этого страха. Куда мы въехали, куда мы идем, что сделают они с нами, что мы сделаем с ними? Это страх государства перед народом, это страх интеллигенции перед деревней, это страх деревни перед интеллигенцией, это страх… (Непомнящий. Ничего такого я не чувствую.) …одной корпорации перед другой. Это страх людей внутри корпорации: не то обо мне подумают. И на этом строится очень страшная и сложная система взаимоотношений. И люди думают не о том, как реализовать свою свободу и свободу других, а как оградить себя от этих угроз. Это происходит в политике, это происходит в культуре, это происходит в наших снах. Я что — я тоже боюсь. Но, по крайней мере, это надо осознавать. И единственный способ преодоления этого страха — возникновение взаимного доверия в стране при трезвом понимании, что люди разные и каждый несет в себе определенную опасность. Единственный способ — это свободная культурная работа, культура как деяние, а не разговор о том, куда там культура пошла и мы куда-то с ней въехали. Мы либо ее делаем, осознавая себя свободными, мы либо ее не делаем. Сейчас никто не говорит о деле свободы как об общенациональном деле. А дело свободы — это великий гуманистический проект.
Аннинский (иронически). Можно вопрос? Свобода — это дело или это окраска?
Дмитриев. Свобода — это дело.
Аннинский. Спасибо, все ясно.
Дмитриев. Это каждодневное дело человека, любого человека, который хотел бы быть свободным, который уважает свою страну, свою культуру, который не хочет быть у кормушки.
Непомнящий. Я совершенно не боюсь своей страны, я боюсь, скорее, Америки, которая просто какой-то Советский Союз сегодня. А что касается свободы… Для того, чтобы был свободный диалог внутри своей страны, нужно иметь, я повторяю еще раз, единую хотя бы в общих основаниях систему ценностей. То есть понимание того, что черно, что бело, что ложь, что правда. Масса есть индивидуальных различий у всех, но какая-то основная, единая система ценностей должна быть, на этом стоит нация, на этом стоит культура. Без культуры, в том ее, старом, понимании, без культуры в высоком смысле России просто не будет. Потому что это самая высшая ценность России — ее культура.
Ведущий. А может ли быть такая работа по формированию этих ценностей вне свободы?
Непомнящий. Конечно, не может быть. Хотя… Надо Вам сказать, что я имел дело с цензурой. Цензура мне, честно говоря, очень часто помогала. Потому что без цензуры ты идешь из пункта А в пункт Б по прямой. И ничего тебе не мешает. Но когда на этом пути возникает препятствие, ты поворачиваешь в обход, и на этом пути возникает масса новых мыслей, и мысли получаются более объемные. Я не говорю «спасибо» цензуре за это, но цензора можно было обмануть, с цензором можно было договориться, как-то выстроить личные отношения… Деньги не уговоришь и не обманешь. Цензура денег — это самая страшная цензура, которая только может быть.
Аннинский. Все-таки свобода — это не дело, свобода — это окраска дела. А дело — это дело. Вот какое дело ты делаешь…
Дмитриев (нетерпеливо). Свобода — это общенациональное дело. Единственное достойное общенациональное дело: свободный человек в свободной России.
Аннинский. Отвечаю Вам. Я когда что-то делаю, я не о свободе думаю, а о деле. И только когда мне мешают, возникает проблема свободы.
Дмитриев. Так дело культуры — это и есть дело свободы. Потому что человек, когда он делает дело культуры, в любой деспотической ситуации (например, читая книгу), в этот момент он свободен. Хотя бы наедине с собой. Когда человек пишет об этой книге, в этот момент он свободен. Поэтому, когда делается дело культуры, оно делается для того, чтобы стать делом свободы. Чтобы это распространилось на все условия повседневности.
Кстати, о ценностях. Ситуация ухода от ценностей — это как раз ситуация бегства от свободы, основанная на том же самом страхе. Все хотят немножко замкнуться в своих нишах, кто имидж надеть, кто примерить брэнд, прокататься на рейтинге… Лишь бы не отвечать ни на какие серьезные вопросы, лишь бы ни за что не отвечать. И это не свобода, это бегство от свободы. Мы как-то отделили свободу от всех остальных ценностей. Но ведь она вне их, вне общего гуманистического дела не существует. Свобода без добра, совести, ответственности — это ничто.
Звучат фанфары; Истина является героям передачи; в этот момент опускается занавес.