Личное
Личное
Что-то я увлекся историей, экономикой, слишком погрузился в общие описания. А каковы мои личные воспоминания о Туве? Что меня с ней связывает?..
Как и большинство русских людей, я почти ничего не знаю о своих предках, даже о бабушках и дедушках мне известно очень мало. Да и ничего удивительного в этом нет. Мало кто в советское время рассказывал детям о прошлом своего рода, о судьбах родных — могли привести такие воспоминания к неприятным последствиям (в 1970-е — к неприятным, а раньше, может быть, и к трагическим).
Знаю, что мой отец родился в Красноярске в 1944 году. Его мать, моя бабушка, Наталья Семеновна, в девичестве Дрянных (из-за фамилии ее брата-фронтовика не хотели принимать в партию), уроженка села Суханово Сухобузимского района Красноярского края, работала в годы войны в одном из красноярских госпиталей медсестрой. Там она познакомилась с тяжелораненым (сквозное ранение груди) Петром Платоновичем Сенчиным. Они поженились, у них родилось двое сыновей: мой отец, Валерий, и мой дядя, Геннадий. Дед построил дом в Красноярске, в районе Покровка, там, где стоит на высоком яру символ города — часовня. Дед Петр умер от раны в 1955 году, когда моему отцу было всего одиннадцать лет.
Бабу Наташу я помню, родители привозили нас с сестрой Катей в Красноярск; она жила в том же домике, у нее был муж, тогда в моем детском представлении, мой родной дед — деда Коля. Бабушка умерла в начале 1980-х, с той поры на Покровке я не был (хотя в Красноярск время от времени попадал), и лишь прошлым летом, по пути в аэропорт, увидел в окно автобуса часовню на яру, длинные лестницы к ней, речку Качу у подножия яра, в которой мой отец лет пятьдесят назад ловил пескарей, и не из удовольствия, а для прокорма…
Дед Петр, родом из Нальчика (или, скорее всего, из одной из станиц возле этого города), попал в один из красноярских госпиталей, которые были самыми восточными пунктами медицинской эвакуации в 1941-м или 1942-м. Сюда направляли безнадежных, непригодных для дальнейшей службы бойцов. Многие умирали от осложнений ранений — дорога сюда была долгой, во время войны неделю и больше, но другие выживали, вставали на ноги, казалось, вопреки всему… Когда я прочитал в биографии священника-хирурга Войно-Ясенецкого, какие чудеса он творил в Красноярске в 1941–1943 годах, мне захотелось верить, что этот замечательный человек спас и моего деда.
Отец с детства занимался вольной борьбой, побеждал на соревнованиях, но после травмы вынужден был уйти из спорта. Работал на комбайновом заводе, во время службы в армии (служил в Польше) участвовал в театральной студии. Режиссером там была Людмила Бузина, которую позже пригласили в Тувинский драматический театр. Собирая труппу, она вспомнила о моем отце, нашла его, уговорила переехать в Кызыл. В Кызыле отец встретил мою маму, актрису того же театра. Они поженились, некоторое время работали в Минусинском театре, потом вернулись в Кызыл. Мама еще некоторое время служила актрисой, а отец устроился монтажником на строившуюся под Кызылом ТЭЦ, которая теперь обогревает Кызыл и поселок Каа-Хем…
С Тувой по рождению связана моя другая бабушка, мамина мама, Валентина Мартемьяновна. Она родилась в 1922 году в русском селе Верхне-Никольском (ныне — Бай-Хаак), знала немного тувинский язык и иногда им пользовалась.
(Кстати сказать, русские поселения в Урянхайском крае образовывали почти правильный круг: на севере Туран и Уюк, на северо-востоке деревни и заимки в районе Тоджи, на востоке Верховьё, на юге Владимировка, Кураны, на юго-западе Сосновка, Верхне-Никольское, Атамановка, на западе — торговые фактории в районе нынешнего города Шагонар и на реке Хемчик. Почти в центре этого круга в 1914 году был заложен город Белоцарск.)
Точно не знаю, когда родители моей бабушки приехали в Урянхай. В 1993 году мы оказались в селе Восточное на юге Красноярского края, и мама вспомнила, что ее бабушка, баба Катя (Екатерина Михайловна Медведева), рассказывала, что она в юности жила в «Востошном», и, по всем приметам, это было как раз то Восточное. Может, родители бабушки решили перебраться за Саяны в новые земли, или муж увез…
Муж ее, мой прадед, Мартемьян Васильевич Шаталов, был из Тобольской губернии, родился в 1883 году. Он считался грамотным человеком — окончил четыре класса церковноприходской школы.
Моя мама родилась в 1943 году в Красноярском крае, в селе Викторовск Северо-Енисейского района. Там в то время жили ее родители… До войны бабушка Валя была замужем, но потом развелась, вышла за другого — Павла Васильевича Червоненко, родом из Новосибирской области (семья была переселена из-под Полтавы во время Столыпинской реформы), продавца, из-за травмы глаза не попавшего на фронт. Он обучил бабушку торговле, увез из Тувы на север — на золотые прииски. Бабушка много рассказывала мне о лагерях, врачах-вредителях, пленных японцах, десятками умиравших от холода и плохого питания… Да, много чего рассказывала, но почти все забылось, смешалось с прочитанным позже…
В конце 1940-х бабушка, дед Павел и их дочери Валентина и Галина вернулись в Туву.
Бабушка с дедушкой разошлись. (Позже баба Валя вышла замуж за Семена Степановича Шмелева, уроженца Минусинска, шофера.)
Бабушка работала продавщицей в разных селах республики. Остались фотокарточки, где она за прилавком или возле магазина. Интересны надписи. Вот бабушка показывает ткань покупателям; на стене портрет Ленина, а ниже — табличка: «Полка стахановцев шахты. Лучшие товары горняку-стахановцу». А вот стоит на крыльце. Над дверью магазина красивая, как герб, вывеска: «Центросоюз. Раймаг Барун-Хемчикского районо».
(В конце 1980-х дед Павел приехал в Кызыл, — сам он жил на юге Красноярского края, — нашел мою маму, несколько дней пожил у нас. Всё вспоминал, как, уезжая с золотых приисков, обхитрил охрану: зашил золото в помпончики на шапочках дочек, так и вывез. Золото это потом очень им помогло…)
Постепенно вся семья моей бабушки собралась в Кызыле, в районе, известном под названием Кожзавод. Этот завод был построен в 1930-1940-е годы, его окружили избушки, огороды. Место живописное — низина в пойме протекающего справа Енисея, с левой же стороны, у подножия крутого древнего берега Енисея, бежит речка Тамасук (по крайней мере, так ее называют), быстрая, не замерзающая даже в сорокаградусный мороз. (И в такой мороз в нее ныряют крошечные птички оляпки, что-то выискивая на дне.) Правда, хозяева окрестных домов до предела ее замусорили — берег превращен в свалку, в самой речке потопленные покрышки, кузова машин, битые кирпичи, стекло.
Раньше почти каждую весну Кожзавод затапливало, по улицам ползали льдины, сносили заборы, давили кур и поросят. Затем была насыпана дамба, лед на Енисее стали подрывать, но наводнения иногда все же происходят.
На Кожзаводе моя родня построила несколько изб и однажды снялась вся вместе. Под большим тополем сидят прадед и прабабушка, Мартемьян и Катерина, старые, но основательные, преисполненные достоинства. Прадед с окладистой бородой, взгляд одновременно суровый и мягкий; прабабушка полная, в теплом платке, лицо умиротворенное. Большие, широкие руки у обоих лежат на коленях… Вокруг них стоят человек двадцать. Кого-то узнаю — баба Валя, ее старшая сестра Анна, моя мама, ее родная сестра Валентина, их сродные сестры и братья Галя, Маша, Володя, Ваня… Но много и незнакомых лиц, незнакомых мне, но по крови родных…
После окончания школы моя мама поступила в театральное училище, затем работала в театрах Барнаула, Дальнего Востока, Кызыла. Осталось много фотографий со спектаклей. Маме прочили большое актерское будущее, но она, как говорится, выбрала семью, детей, ушла из театра.
Устроившись в Кызыле, отец пошел работать на строительство ТЭЦ. Молодой паре дали коттеджик в поселке Каа-Хем — пригороде столицы Тувы. Здесь прошли мои первые месяцы жизни, может быть, здесь бы я и вырос, но однажды, во время бури, произошло короткое замыкание, и несколько коттеджиков сгорело. Следы того пожара встречаются мне до сих пор — в домашней библиотеке есть раздутые от воды книги, в альбомах хранятся фотографии с обгоревшими краями… Помню, через много лет после пожара мы оказались всей семьей рядом с местом, где когда-то стоял коттедж. Мама попросила отца остановить наш «Москвич». Участок был до сих пор не застроен, среди полыни заметно пятно старого пожарища. Отец закурил; мы с сестрой (нам было лет по десять-двенадцать) с любопытством осматривались. Мама взяла какую-то палку, поковырялась ею в углях и вывернула ржавую гардину. «Она у нас в большой комнате висела», — вспомнила и заплакала.
После пожара родители со мной маленьким недолго пожили в избе моей бабушки и ее мужа, Семена Степановича, а потом въехали в трехкомнатную квартиру в доме на центральной улице города — улице Кочетова, — рядом со сквером, метрах в трехстах от единственного в то время в Кызыле моста через Енисей.
Дом был четырехэтажный, в то время еще довольно свежий… Хотел написать «благоустроенный», но вспомнил титан в ванной — печку с огромной, до потолка, емкостью для воды. В банный день отец рубил возле подъезда какие-то палки на растопку (дрова хранили в подвале, в то время не разоренном, — у каждой семьи имелась клетушка для вещей, дров, картошки). Мытье было событием; мама заправляла постели свежим, прокрахмаленным бельем.
В детстве квартира казалась мне огромной, таинственной. В ней была темнушка, а в отцовском кабинете — закуток, где стояли коробки и ящики, в которых мне не разрешали копаться (наверное, хранились там обгоревшие книги, остатки обстановки погибшего коттеджика). Позже стену темнушки сломали, и она стала частью спальни, а коробки из закутка исчезли, и там поселился дог по имени («кличка» не подходит) Сэм и по фамилии Гарс. Отец привез его из Красноярска еще щенком, но для нас с сестрой он уже тогда был большим, высоким, как лошадь. У Сэма была медаль за отличие на собачьей выставке и документ с печатью, где перечислялись его родственники нескольких поколений.
Сэм прожил шесть с половиной лет. Рос вместе со мной и сестрой, но, как и положено собакам, повзрослел и постарел очень быстро. Из задиристого молодого пса, дерущегося на прогулках с овчарками (растаскивать их было сложно даже взрослым), срывающегося с поводка и путешествующего по городу, пугая кызылчан, резвящегося так, что стулья летали по квартире, он стал степенным, с седоватой шерстью (а был черным, лишь на груди — белое пятно), спокойным дядькой.
На нашей Рыжульке — 412-м «Москвиче» — мы всей семьей часто ездили за город, нередко довольно далеко. Впятером (включая Сэма) уместиться в салоне было непросто. Мама или я садились на переднее сиденье, а Сэм растягивался на заднем, и между его передними и задними лапами устраивались два человека. Часами Сэм лежал неподвижно (каждое его движение сталкивало бы людей с сиденья), лишь морду тянул к приоткрытому окну, откуда тек свежий ветер.
Запомнился такой случай. Однажды подъезд заволокло едким дымом. Мама испугалась, что это пожар и позвонила 01. Но пока пожарные ехали, дым рассеялся. Видимо, кто-то в подвале сжег фотопленку или таблетку от грибка. Не обнаружив ничего подозрительного, пожарный постучал к нам и стал высказывать неудовольствие тем, что их потревожили, угрожал штрафом. Но тут из-за маминой спины высунулась огромная голова Сэма. Пожарный побледнел, извинился и спиной вперед спустился на улицу… Из-за Сэма происходили мелкие аварии — водители засматривались на него, теряли управление.
Умер он на моих глазах. Ночью вдруг страшно взвыл, задергался и обмяк. Вскрытия не делали, кое-как погрузили в «Москвич», похоронили на даче… С тех пор к собакам я отношусь почти равнодушно. Никто Сэма мне не заменит…
Родители очень любят животных. Отец постоянно приносил то подраненного стрижа, то ежика, то бросившегося на его машину в степи и сбитого зверька, названного нами Колей-колонком (его поселили в загородке на кухне, чтобы он оклемался, и при каждом приближении человека Коля испускал струю вони; в итоге, когда он стал вырываться из загородки, отец отвез его обратно в степь)… Как-то во время обеда мы увидели, как с дерева (был сильный мороз) упал голубь. Отец выбежал, принес его. После того как согрелся, наклевался крупы, он был отпущен… Особенно мне запомнился Жура — журавль с поврежденным крылом, которого отец откуда-то привез. Жура привязался к нам так, что ничего не давал делать — путался под ногами. Если копали землю, он тоже кидался на лопату, желая работать, если перебирали картошку, брал клювом клубни и бросал в ведро. Ревновал отца к кошке и собаке — даже кормить их не давал. Сестра бегала по двору и размахивала руками, а Жура скакал рядом, расправив крылья. Это называлось «учиться летать»… Однажды он исчез — может быть, действительно улетел…
В конце 1970-х — начале 1980-х Кызыл активно перестраивался, облагораживался. Нашу улицу Кочетова (ее назвали в честь красного партизана, одного из руководителей Тувы в первые десятилетия Советской власти Сергея Кузьмича Кочетова) раскопали, заложили под нее огромные трубы, заодно расширили; снесли какие-то сараюшки рядом с кинотеатром «Пионер» («Пионер», ныне «Отчугаш», напоминающий огромный амбар, в котором я пересмотрел сотни фильмов, стоит до сих пор), в том числе и тир. Сам тир я почти не помню, а вот как искали под его вскрытым полом монеты, представляется до сих пор очень ярко. Мы с пацанами играли в искателей клада, и каждый найденный среди мусора двоячок, пятачок становился драгоценным золотым пиастром… Некоторые монеты были дореформенными — 1940-1950-х годов — и ценились особенно высоко. Кстати, они находились в обороте до начала 1990-х наравне с выпускавшимися после 1961-го.
В октябре 1984 года в Туве отмечалось 40-летие вхождения республики в состав СССР. К этой дате в центре Кызыла построили первый девятиэтажный дом, между «дворцом правительства» и музыкально-драматическим театром забил фонтан, выполненный в национальном стиле (вырезанные из камня сарлыки). По Кызылу стали ездить длинные оранжевые «Икарусы», прозванные в народе «гармошками». Сиденья, помню, были в целлофане… Поначалу некоторые кызылчане просто катались в этих автобусах, наслаждаясь удобством и новизной, тем более что проезд стоил всего четыре копейки, да и те платить было необязательно: в салоне находилось несколько билетных аппаратов — ящики с прорезью для монет и ручкой сбоку. Можно было бросить двоячок и накрутить штук пять билетов — на всю компанию. Кондукторов в то время в Кызыле не знали, контролеры появлялись очень редко, и то на конечных остановках.
Праздник 40-летия Советской Тувы проходил на стадионе «Хуреш» (названном так в честь национальной борьбы) в глубине парка культуры и отдыха, на берегу Малого Енисея. Что там происходило, на стадионе, я не видел — нас, пионеров, держали за трибунами, и в определенный момент группу то из одной школы, то из другой выгоняли на поле исполнить свой номер. Группа, в которой был я, исполняла «Танец маленьких утят». Перед праздником мы несколько недель репетировали этот очень модный тогда, гэдээровский, кажется, танец на спортплощадке. «На танцующих утят быть похожими хотят.» Сперва репетировали в школьной форме, а потом нам выдали белые костюмы, напоминающие исподнее… Очень было неловко стоять в этих белых одеждах, стыдно приседать и вертеть задом на глазах у тысяч людей.
Но вообще атмосфера была праздничная, погода отличная — светлый, сухой, совсем не осенний день. По дорожкам парка гуляли люди, смеялись, ели мороженое, которое в обычное время в Кызыле было не найти (хладокомбината не было, привозили из-за Саян).
Тогда, в 1984 году, никто, наверное, не предполагал, что через несколько лет Тува станет для многих враждебной территорией, с которой нужно будет скорее бежать…
На моей памяти в Кызыле всегда были довольно суровые нравы. Дело здесь даже не в межнациональной вражде, которая, в общем-то, существовала всегда, то обостряясь, то почти (но — почти) исчезая. Скорее, дело в составе русского населения, которое до конца 1980-х было в городе подавляющим.
Люди здесь жили активные, переполненные энергией. Это были дети и внуки первых переселенцев, ссыльных и каторжан, или добровольцы, приехавшие благоустраивать «молодую Туву» после 1944 года, а также отбывшие срок уголовники (вокруг Кызыла находилось несколько колоний строгого режима). Но выхода их энергии почти не было, а были, скорее, ощущение запертости в этом «каменном мешке» и злость разочарования у тех, кто ехал в Туву в надежде построить особый мир (позже такое же разочарование я встретил у жителей забытых городков на БАМе). И особенно явно эта нерастраченная энергия и злость проявлялась у молодежи.
Русская молодежь враждовала между собой. Дрались квартал на квартал, ребята с правого берега Енисея готовы были убить тех, кто жил на левом. Парень с Найырала (район вокруг центрального кинотеатра) не мог безнаказанно ухаживать за девушкой с Пионера (район вокруг кинотеатра, который находится в пятистах метрах от центра)… Денежные разборки случались редко, грабежи были нечасты — в основном калечили друг друга бескорыстно. В 1970-е в Туве существовало хулиганство, а затем, в середине 1980-х, к нему присоединились и бандитизм, межнациональная рознь, и в начале 1990-х — уже открытая бандитская война: парни в машинах без номеров гоняли по городу и палили из автоматов, нападали на милицейские посты… И — похороны, похороны молодых парней на унылом, в каменистой степи на западе Кызыла, кладбище, и известия об арестах, о судах, сроках… Такое на стыке 1980-х и 1990-х происходило по всей стране, но в небольших городах (а население Кызыла в то время составляло тысяч восемьдесят — всех можно было рассадить на трибунах «Лужников») выкашивание молодежи молодежью виделось особенно отчетливо, и оставаться в стороне от смертоносного вихря было сложнее.
Да, много погибло парней в драках или было убито просто так (в темное время по городу ходили, и до сих пор ходят, в основном лишь большими компаниями); в 1980-х нередко привозили и «груз-200». Люди шептались, что это из Афганистана, но официальной причиной гибели солдат значились несчастные случаи в Таджикистане, Туркмении…
Вернувшись в декабре 1991 года, после более чем двухлетнего отсутствия, в Туву (сначала учеба в строительном училище в Ленинграде, затем служба в погранвойсках), я застал в нашем дворе, объединяющем три четырехэтажки, лишь одного приятеля детства, да и он явно был на грани тюрьмы или кладбища. Из пяти одноклассников, с которыми я закончил в 1989-м десятый класс, все были живы и на свободе (двоих посадили позже, в середине 2000-х), но одного чуть не убили: стоял он на улице, мимо пробегал парень-тувинец и ткнул в живот заточкой. Ни с того ни с сего. По крайней мере, так мой одноклассник рассказал…
Я пошел в школу в 1979 году. Школа имела № 15 и была самой новой в то время. Три этажа, стандартный козырек перед входом; за школой теплица и огородик, физплощадка с футбольным полем. На этом поле после чемпионата мира в Мексике мы, назвавшись каждый именем великого футболиста, — я, например, выбрал имя «Сократес», — часами играли в футбол. (Но перед этим минут двадцать убивали на то, чтобы очистить поле от камней, палок, а особенно от стекол, которые появлялись там каждый день, зато не росло ни травинки.)
Учился я неважно. С начальных классов желание что-то узнать на уроках тонуло в чувстве протеста. Я просто не понимал, зачем мне знать наизусть словарные слова или таблицу умножения, правила деления, постулаты Бора, и даже не пытался вникнуть в математику, физику, химию, биологию, русский язык, немецкий язык. (Лучше было с историей, географией, литературой, но читал я всегда не те параграфы, какие мы проходили, и потому оценки у меня и по этим предметам редко бывали выше тройки.)
Однажды, правда, когда наша классная руководительница Галина Григорьевна, преподававшая алгебру, оставив меня на дополнительное занятие, стала объяснять что-то подробно и простыми словами, я почувствовал кайф процесса считать, но тут же этого испугался и снова предпочел не понимать. Теперь жалею.
Жалею о многом. Что не знаю нотной грамоты, не умею танцевать, играть ни на одном инструменте, не занимался как следует шахматами, не научился плавать, рисовать, кататься на коньках… Мама водила меня из кружка в кружок, упрашивала, убеждала. А я упирался.
Вообще, я был домашним ребенком. В садик ходить не любил, на улице играл редко, да и то лет до двенадцати. Зато много смотрел телевизор, листал и перебирал книги (у нас была большая библиотека), но чтением в то время не увлекался. Художественную литературу терпеть не мог, считал ее враньем, пустой выдумкой.
Одно время я всерьез занимался историей (ранним Средневековьем, «гражданской войной в СССР», Великими географическими открытиями), но просто изучать исторические книги мне было скучно, и я стал пытаться обобщать сведения из разных книг, записывая в хронологическом порядке разные факты об одном и том же событии в тетради. Но и это быстро надоедало, потребовались фигуры, которыми бы можно было связать события. И так как исторические фигуры чаще всего появлялись в документах эпизодически, я выдумывал судьбы героев — например, рыцаря, который прожил лет девяносто, участвовал во всех значимых событиях своего века, или простого солдата, чья фамилия раз мелькнула в каком-либо источнике, которого я делал прошедшим все испытания Гражданской войны 1918–1922 годов… Особенно много таких людей с необыкновенными судьбами было у меня среди путешественников — один даже успел поплавать и с Колумбом, и с Магелланом… Лет с четырнадцати меня больше стал интересовать окружающий мир, события собственной жизни.
Делая вид, что учу домашние задания, я писал рассказы и повести, переписывал их по нескольку раз, заботливо сохранял черновики… Писать я начал, видимо, подражая отцу. С детства видел его за столом в окружении исчерканных листов или за пишущей машинкой.
Иногда его рассказы выходили в газете «Тувинская правда», в альманахе «Улуг-Хем»; отец отправлял рукописи в центральные журналы, но оттуда приходили обтекаемо-отрицательные ответы (позже, познакомившись с устройством работы толстых журналов, я узнал, что из «самотека» публикуется хорошо если одна рукопись в десятилетие)… Много лет отец писал роман под названием «Урянхай» — о Туве накануне принятия под протекторат России. Собирал материалы в фондах Минусинского музея (крупнейшего музея Южной Сибири), когда меня еще не было на свете, а оставил работу над романом, когда мы поселились в селе Восточном в 1993 году. Несколько лет назад отец передал мне рукопись «Урянхая»; иногда я пытаюсь набирать роман на компьютере, мечтаю издать его, но быстро оставляю работу: слишком больно становится.
Накатывают тяжелые, душащие воспоминания, и опускаются руки… Бывает такое, что то, на что одним человеком потрачено слишком много сил, становится неподъемным другому человеку. Так же, видимо, и с романом отца. Я не могу его осилить.
Помню, как отца критиковали за название, настоятельно советовали изменить его («урянхай», по распространенной версии, переводится с монгольского как «страна оборванцев», что, в общем-то, не доказано), но потом появился роман тувинского писателя Михаила Монге «Урянхайцы», стал издаваться журнал «Урянхай»… Или как-то отец дал почитать рукопись приятелю — писателю Вячеславу Бузыкаеву, а потом увидел в новой книге того факты и детали из своего романа…
Да, многие годы отец переписывал, переделывал «Урянхай», менял стиль, вставлял, убирал эпизоды, менял местами главы, копался в архивах. Хотел написать большую, настоящую книгу… У него вообще характер максималиста. Поэтому, наверное, он не мог работать подолгу на одном месте, хотя нередко занимал довольно высокие посты, на какие в то время беспартийных допускали крайне редко. Например, был председателем Всероссийского общества автомотолюбителей. Это общество считалось добровольным, но на деле его членами являлось большинство владельцев автомобилей, мотоциклов; не миновать ВДОАМ было и тем, кто хотел получить права, оценить свое транспортное средство. Отец пытался развивать автосервис, улучшить технику обучения, добивался строительства картинговой трассы… Но в конце концов, поняв, что ничего ему не улучшить, перенеся несколько сердечных приступов, плюнул и уволился.
Такое иногда повторялось. Бывало, он подолгу нигде не работал, жил в доме на Кожза-воде (бабушка с дедушкой переехали тогда, как оказалось, на время, в Минусинск, где у деды Сени была большая изба). Отец устроил огород с парниками и отапливаемой теплицей, завел кроликов, и для них мы сколотили просторный крольчатник… С кроликами связывались не раз, но очередная эпидемия уничтожала все племя. Иногда в несколько сотен. Но были и благоприятные моменты, и тогда повсюду висели выделанные шкурки, а морозильники были забиты тушками…
В Туве сложно без автомобиля. Многие, в том числе и мои родители, использовали для поездок по грибы, по ягоды служебные «Москвич» или «УАЗ» (в советское время это было обычным делом), но все-таки хотелось личную машину. Чтобы заработать деньги, занялись кистями.
Несмотря на то что в начале 1980-х получили распространение валики, пульверизаторы, люди еще вовсю белили ковыльными кистями. Даже предприятия их покупали.
Этот промысел был довольно доходным, но и трудоемким. Одно время, на стыке 19801990-х, наша семья благодаря в основном ему и выживала.
Ехали в степь, находили лог, где рос высокий, крепкий ковыль, и рвали его. Если захватывать ковылевые нити слабо, то, когда тянешь, можно серьезно порезать пальцы, поэтому в захват и рывок нужно вкладывать максимальную силу. В итоге в кулаке остаются пятнадцать-двадцать нитей; их кладешь между согнутой в локте левой рукой и грудью, рвешь новые пятнадцать-двадцать нитей…
Выезжали за ковылем на два-три дня, набивали машину под завязку. (Некоторые, особенно не имеющие транспорта, проводили «на кистях» по месяцу, жили в шалашах или палатках, хранили траву под навесом; там же, в степи, вязали кисти.)
Затем ковыль нужно было просушить, лучше всего в защищенном от солнца месте, чтобы он не пожелтел, а после, желательно не затягивая, чтобы нити не стали ломкими, вязать. Вязал кисти только отец, а мы с сестрой и мама в это время убирали из ковыля дудки, мусор.
У отца был широкий монтажный ремень, к которому прикреплялся тросик с дощечкой для ноги — своего рода рычаг. Пук ковыля зажимался тросиком и связывался крепко-накрепко бечевкой. Потом на месте вязки ковыль выворачивался, чтобы получилась шишечка, и вокруг шишечки связывался еще раз. В центре шишечки образовывалось углубление, в которое позже, перед побелкой, вставляли черенок.
Конец кисти выравнивался топором, после чего изделие клали на стеллаж. Когда кистей скапливалось достаточно, везли на приемный пункт или на базар. Перед Пасхой их очень хорошо покупали — народ белил дома и квартиры, готовился к празднику…
За годы жизни в Кызыле у нас было четыре дачи, но со всеми нам не везло.
Участок под первую мы получили в начале 1980-х в живописном месте — вокруг тополевый лес, под боком протока Енисея, которая весной становилась полноводной, а к осени мелела, почти высыхала (в лужах кишели мальки, тугунки, вьюны). Соседей вокруг не было, и мы называли этот участок поместьем.
Отец огородил землю длинным штакетником — «макаронником» (ставить глухой забор посреди леса казалось кощунственным), стал копать яму для бассейна, забил колодец, положил первые венцы сруба бани. Были посажены фруктовые деревца (каждую осень их утепляли соломой, тряпками), делянка виктории, вскопано поле для картошки. Но вскоре на дачу повадились воры, точнее, не воры даже, а, наверное, рыбаки, которым нужно было картошечки для ухи, лучку; они ломали макаронник, топтали грядки. К тому же участок в одно из половодий довольно сильно затопило, виктория, деревца погибли. Как раз в то время освободился дом на Кожзаводе, и родители решили дачу продать.
Кстати, неподалеку от нее находится одно из моих любимых мест на земле.
Если идти по проселочной дороге от дачи на запад, то окажешься на песчаном полуострове. Справа — тихий, тенистый залив, в котором, кажется, полным-полно щук (хотя рыбаков на полуострове я почти не встречал), а слева — та протока, что протекает рядом с дачей. Постепенно полуостров становится уже и уже, превращается в узенькую песчаную косу, на которой торчат невысокие, редкие прутики тальника. Самый кончик косы точит течение Енисея; и вот там, на этом остром кончике, так приятно стоять, глядя на сверкание мчащейся воды, на бордовые скалы на правом берегу и на тополевый лес на левом. Словно не на земле стоишь, а на воде. И стоять так можно часами — завораживает это место, наяву усыпляет…
Несколько лет дачей нам служил дом на Кожзаводе, но когда бабушка с дедушкой вернулись (прижиться в Минусинске им не удалось), отец получил новый участок земли. Был он довольно далеко от Кызыла — за горой, называемой Бомом (бом — это скала или гора, нависающая над рекой или ущельем).
До сих пор эта местность вызывает у меня одновременно и отвращение и восхищение. Очень красиво, но человек и человеческие жилища там нечто инородное, нелепое, и природа выдавливает тех, кто пытается поселиться… Рядом, буквально в ста метрах, Енисей, а земля сухая, скудная, усеянная камнем-плитняком. Дождей почти не выпадает.
Не знаю, чем руководствовались те, кто выделял на этой пустоши сотки под дачи, но еще сильнее удивляют решившиеся разбивать там огороды, строить домики. Наверное, угроза голода на стыке 1980-1990-х заставляла обустраиваться в настоящей азиатской степи, где царствуют лишь караганник да ковыль. Да еще клещи…
Люди везли чернозем и перегной, колотили заборы, ставили сараюшки, дома, забивали колодцы. Но уже тогда лично я был уверен, что это все на время, что степь победит, хотя и работал искренне, не отлынивая (а что было делать? — свой клочок земли был тогда единственным спасением от возможной катастрофы, которая бросит народ в первобытное состояние).
В итоге степь победила. Прошлым летом я оказался в той местности и не поверил глазам: ни следа того, что лет двадцать назад здесь что-то было построено, почва удобрена тоннами плодородной земли. Так же, как до дач, покачивается ковыль, торчит караганник, ближе к Енисею зеленеет крапива, которая зеленела здесь прежде (помню, мы приезжали сюда давным-давно рыбачить)… Лишь в одном месте, как какая-то огромная кость, белеет обломок стены. И все, ничего больше.
Правда, степи помогали снова стать дикой. Конечно, воровали, лазали в сарайки, но самым обидным было такое: на ночь на некоторые участки загоняли овечьи отары. Что ж, чабанам удобно, а все, что росло внутри участка, наутро было вытоптано, выщипано, вытравлено.
Отец ночевал на даче, охранял посадки. В первое же лето мы построили большую теплицу для помидоров, и урожай был неплохой. Правда, колодец еще не был забит, и воду возили на «Москвиче» из Енисея в баках и канистрах… Года три продержались мы на этом месте, и в итоге решили, что толку не будет. Тем более что я, окончив школу, решил ехать в Ленинград, получил вызов в строительное училище; приближалась и армия. Дачу за Бомом бросили.
А сил потрачено было море. И здоровья. Мама там, в этой степи, на холодном, едком, как сквозняк, ветру заболела бронхиальной астмой…
Четвертая дача появилась в 1990-м. Родители купили ее уже готовой — с двухэтажным кирпичным домом, под которым находился гараж, со времянкой и баней, с удобренной землей. На некоторых соседних дачах жили люди — меньше шансов, что воры открыто будут хозяйничать.
На этой даче, вернувшись из армии, я провел весь 1992 год. Общаться с людьми, встраиваться в изменившуюся за два года жизнь было непросто и как-то противно. Казалось, что правильнее всего — ни с кем не связываться, ни во что не вмешиваться. Запершись в доме, я читал книгу за книгой (теперь предпочитал художественную литературу), бился над своими, написанными в 1986–1989 годах повестями и рассказами, пытаясь довести их до того вида, в котором они понравились бы мне самому. Переписывал и то, что написал в армии. А привез я оттуда три девяностостраничные тетради прозы, стихов и дневников. Однажды во время шмона их конфисковали офицеры (нашли под матрацем), но потом вернули с предупреждением, что если еще раз обнаружат, то бросят в топку в кочегарке. Весной 1993-го я сам бросил их в печку, устав от попыток извлечь оттуда что-то дельное… Да, от того периода мало осталось в моем нынешнем архиве, но те многочасовые сидения за столом, лежания на печке с тетрадями вспоминаю с удовольствием и тоской: редко когда с таким увлечением, вдохновением (прошу извинить за высокопарность) писалось позже.
На этой печке, кстати большой, но слабо гревшей, я однажды чуть не погиб. Были сильные морозы, кирпичный дом вымерзал моментально, даже обогреватель не помогал; и спать на кровати я не решался. В тот вечер, как следует протопив печь, залез на нее. Проснулся в белом едком тумане, соскочил на пол, задыхаясь, выбежал на улицу. Когда дом слегка проветрился, стал искать причину дыма. Оказалось, стала тлеть подушка…
Дачу эту мы отдали за бесценок осенью 1993 года. Тогда в Кызыле и квартиры, и дачи стоили копейки — люди вовсю выезжали за Саяны. (Интересно, что, продав гараж весной 1993-го, мы на эти деньги купили домик в селе Восточное, где сейчас живут мои родители; за дачу мы получили «Москвич-2141», который потом постоянно ломался, и еще какие-то деньги, которые ничего не стоили, а за трехкомнатную квартиру в начале 1994-го даже не помню, сколько нам заплатили, какую-то мелочь или, может, миллионы, которые тоже тогда были мелочью.)
Не знаю, цел ли тот двухэтажный дом, обитаем ли. Говорят, большинство дач под Кызылом брошены, растащены. Да, воруют страшно, и не только воруют, а грабят, жгут, вынуждают владельцев выселяться. На дачах разрешена прописка, и на многих устроились переселенцы из районов — в основном безработные. Они-то и являются хозяевами бывших «садовых товариществ».
Правда, это беда не только Кызыла — бросают дачи и абаканцы, и минусинцы: нет возможности бороться с воровством, нет смысла строиться, работать на земле, выращивать что-то, зная, что в любой момент выросшее соберут чужие, жилища осквернят…
Одно из самых светлых воспоминаний о жизни в Туве — поездки на рыбалку, за грибами, ягодами, да и за ковылем тоже, хотя тогда рвать его я ненавидел.
Когда мы с сестрой Катей были маленькие, родители чаще всего оставляли нас с бабушкой и привозили гостинцы «от зайчика», «белочки», а потом стали брать с собой. Бывало, ехали в лес на нескольких машинах — родня, приятели. Я любил искать грибы вместе с бабушкой. Она, полная, с больным сердцем, не могла лазать по зарослям, но издалека определяла места, где наверняка есть грибы, посылала меня «поглядеть», и я чаще всего их там находил. Однажды мы наткнулись на огромный обабок, явно старый и червивый. Я для порядка хотел срезать его, но бабушка остановила: «Не трогай. Это грибной царь. Пускай стоит». И мы, оглядываясь на него, побрели дальше.
На нашем 412-м «Москвиче» забирались порой туда, куда и на уазике не все решались забраться. Собирали клубнику, жимолость, голубику, черемуху, гребли специальными совками бруснику, на скалах в Саянах отыскивали редкую, вкуснющую ягоду кызырган; уже перед зимой обдирали с веток заледеневшую облепиху.
Но набрать и привезти домой ягоду было половиной дела, — нужно было ее перебрать, одну сварить, другую перекрутить с сахаром. Грибы почистить, помыть, маслята замариновать, обабки пожарить, грузди, рыжики, белянки, волнушки засолить.
Рыбачили мы довольно часто. Иногда рядом с домом — там, на быстрыне, клевали ельцы, попадались ленки, случалось, хариус; в заливчиках — пескари, сорожки. На закидушку, бывало, вместо ожидаемого таймешонка, брала таинственная, жутковатая на вид рыбка — широколобка. Небольшая, вся в каких-то наростах, шишках, с огромной, по сравнению с туловищем, головой. Если ее ловили взрослые, то, брезгливо сняв с крючка, бросали обратно в воду, а если пацаны, то убивали жестоко — растирали камнями в жижу. Говорили, что широколобки страшно ядовиты, и их можно есть, только сварив в перце. Считалось, что эти рыбки засоряют реку. Недавно я узнал, что они живут только в очень чистой воде, поэтому, видимо, и попадались вдалеке от берега. После того как Саяно-Шушенское водохранилище наполнилось и Енисей в районе Кызыла, несмотря на течение, стал грязнее, широколобки, говорят, почти перестали встречаться. Да и ельцов, ленков, хариусов, тайменей стало заметно меньше. Зато ловятся невиданные раньше здесь подлещики, часто больные.
Вообще-то ничего не будет удивительного, если какие-то виды рыб исчезнут. Не так давно я был неприятно удивлен, узнав, что половое созревание у рыбы наступает много позже, чем у многих млекопитающих. У хариусов, например, в три года, у ленков в пять-восемь лет, у тайменей в шесть-восемь лет, у самок стерляди в семь лет, даже у пескарей — в два-три года. Если реки будут по-прежнему вычищаться так же активно, как сейчас (сетями, переметами, мордами, электроудочками, легкой отравой), то вполне можно добиться, что вскоре те же ленки, хариусы, таймени, стерлядки окажутся в Черной книге.
Но в 1980-х — начале 1990-х рыбы в Енисее и его притоках было немало. Где-то лучше брал окунь, где-то ленок, где-то бешено, только закидывай, шел на червя пескарь, удивительно вкусный, когда пожаришь его на сковородке до золотистой корочки…
Из детства ярко, до озноба отчетливо запомнилось, как мы сидим семьей на песочке на правом берегу Енисея. Тенек от тальника, на скатерке еда, газировка. Отец установил закидушки с колокольчиками. И вот один колокольчик начинает бешено звенеть, толстая зеленоватая леска режет воду… Сейчас отец вытащит большого, с розовой чешуей, сильного и нежного ленка.
Особенно нравились мне поездки (правда, немного их было) за хариусом. Это даже и не совсем рыбалка — больше охота.
Маленькая, узенькая, но быстрая речка в горах. Мы подбираемся к ней тихо, осторожно налаживаем удочки без поплавков и грузил. Лишь на конце лески мошка — крючок с намотанными на него волосинками. На первый взгляд изготавливать мошки проще простого, они все одинаковые, но есть те, на которые хариус не обращает никакого внимания, зато другие хватает с жадностью… И вот бросаешь мошку на течение; она скачет по воде как живая. Иногда может скакать час, а хариусы (их черные спины хорошо видно в прозрачной, мелкой воде) стоят и словно не замечают ее, но вот наступает время питаться, и они пулей кидаются на приманку. Бывает, подгадаешь так, что кидаются сразу и идут один за одним. Но хватают всегда неожиданно — из воды молниеносно выскакивает морда с открытым ртом и с добычей-обманкой скрывается обратно. Теперь главная задача — не запутать леску в ветвях окружающих берега деревьев, когда подносишь бьющегося хариуса к себе.
Снимаешь его с крючка, и сердце бьется в груди, руки дрожат, будто поймал не рыбу, а ценного пушного зверька.
Хариус и ленок считаются самыми чистыми рыбами верхнего Енисея. Их едят обычно слабосолеными, иногда прямо во время рыбалки — почистят, выпотрошат, посыплют солью — и готово. Некоторые любят хариуса с душком — специально дают ему слегка (бывает, и не слегка, а так, что рядом находиться невозможно) подтухнуть.
…Давно я уже не рыбачил на реке, не ловил не то что хариуса, но даже и пескаря. У родителей в деревне есть пруд с карасями, но это скучноватая ловля, как и сам карась — скучноватая рыба. Хариусов, ленков покупаю на рынке в Минусинске. И когда за ужином едим эту покупную рыбу, с грустью, но грустью сладковатой, вспоминаем наши давние рыбалки, забавные случаи (например, как приехали на речку Элегест большой компанией, мама забросила первой и тут же вытащила крупного хариуса, а потом сколько ни бросали, не меняли снасти, ни у кого ничего не поймалось); вспоминаем поездки по Туве, поля, красные от клубники, голубые от ягод кусты жимолости, ведра напоминающей икру брусники, грибы в кадках… Тянет в Туву.
Родители живут недалеко от нее — каких-то триста с небольшим километров, но вряд ли в нее еще попадут: страшно увидеть дорогие места, потерянные, ставшие чужими. Страшно возвращаться туда, где прошла жизнь.
Я бываю в Туве раз в несколько лет; а чаще на московской кухне разворачиваю карту, путешествую по ней. Взгляд ползет на юг от Кызыла. В этом направлении мы с родителями в основном ездили на нашей оранжевой Рыжульке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.