I

Судьба повела на Урал, в места пугачёвского бунта. Но не только пространство, по которому двинулись мы на Восток, всё настойчивей напоминало о Пугачёве; само время напомнило, что великая русская смута бушевала ровно 230 лет назад.

«Бывают странные сближения», — писал Пушкин; встреча с Южным Уралом, колыбелью великого мятежа, да еще в год его юбилея, имеет особенный смысл и задаёт те вопросы, от которых нельзя уклониться.

Путешествие, как известно, начинается задолго до отправления поезда — и не завершается распаковкой вещей и проявкой «отщёлканных» в путешествии фотоплёнок. Вот и уральский поход 2004 года начинался ещё до покупки билетов, до сбора команды и до ремонта байдарок, изрядно потрёпанных в прошлом сезоне: он начинался весною, с попытки узнать и осмыслить то место, куда мы отправимся летом.

Для большинства из нас, людей русской истории и культуры, Южный Урал — это край, где бушевал Емельян Пугачёв и куда потом ездил Пушкин, работавший над «Историей Пугачёва» и над «Капитанской дочкой». Поэтому ассоциация «Южный Урал — русский бунт» является, думаю, закономерною связью понятий, возникающей в русской душе. Да и Пушкин, пожалуй, искал в тех местах не столько новых сведений о Пугачеве — к сентябрю 1833 года, к тому времени, когда запылённая пушкинская кибитка затряслась на ухабах между Казанью и Оренбургом, его исторический труд был практически завершён, — сколько хотел побыть в грозовой, так бодрившей его, атмосфере российских тревожных окраин.

Интересно, что почти все крупные произведения Пушкина, как поэтические, так и прозаические, посвящены одной теме — русскому бунту. Вот «Борис Годунов», драма о Смутном времени: здесь «мысль народная» впервые с такой глубиною и силой явилась совсем ещё юному гению. Вот «Дубровский», роман о бунте оскорблённого человека — перерастающем в бунт народный. Вот «История Пугачёва» и «Капитанская дочка»: несомненно, что русский бунт — главный «герой» этих пушкинских произведений. Вот «Медный всадник», где тема бунта звучит с новой силой: здесь против державной и дерзкой, безжалостной воли Петра восстаёт не один лишь несчастный Евгений; здесь сами стихии — могучие воды Невы — взбунтовались, чтоб сбросить ярмо слишком тесных для них петербургских имперских гранитов…

И не забудем, что в пушкинских планах была ещё повесть о бунте стрельцов. Получается, русский бунт был для Пушкина темой важнейшею. Поэт чувствовал: бунт есть выброс той внутренней магмы, той совокупной народной энергии, что всегда, даже в самые тихие годы, кипит под непрочною коркой обыденной жизни. Бунт, в конце концов, это и есть сама жизнь, поломавшая старые формы и ещё не нашедшая новых. И поэтому нельзя выйти к тайне и сути народа — миновав то огромное, грозное и неизбежное, что называется: русская смута.

Но бунт был центральною темой, метасюжетом не только для Пушкина; можно сказать, что и вся русская литература с пристальным и неослабным вниманием вновь и вновь обращалась к тому же: к трагедии русского бунта. Стоит лишь перечислить несколько самых крупных имён и самых значительных произведений, чтоб нам стало ясно: действительно, наша литература представляет собой как бы «летопись» русского бунта.

«Шинель» Гоголя, из которой «вышла» позднейшая русская литература — это история восставшего из ничтожества бунтовщика, «чиновника, крадущего шинели»: так сам автор обозначил фабулу повести. Перу Гоголя принадлежит и ещё одно бунтарское произведение, настоящая апология бунта. Речь о «Тарасе Бульбе»; ясно, что подвиги и самого Тараса, и его лихих сотоварищей представляют собою классический бунт, то есть восстание униженного народа против сил государства — в данном случае против шляхетской Польши.

Лермонтов начал свой поэтический путь с образа мятежного паруса, тоскующего о буре; этот же самый эпитет — «мятежный» — вполне приложим и ко всей личности нашего самого юного гения.

Достоевский как сам был бунтарь, каторжанин, так и герои его несли в душе бунт. Недаром позднее Альбер Камю в «Бунтующем человеке», этом поразительном для европейца и гуманиста XX века философическом воспевании бунта, целую главу посвятит Ивану Карамазову, бунтарю, «возвращающему билет» в царство Божие. А вспомните господина Кириллова, «русского дворянина и гражданина мира», чей бунтарский порыв к безграничной свободе (то есть, в сущности, к смерти) был так ловко использован бесами, всегда превращавшими высшее — в низшее, героическую «Марсельезу» — в пошлый наигрыш «Милого Августина»…

Бунтуют обычно в незрелые, юные годы — но вот Толстой превратился в мятежника к старости. Роман «Воскресение» разрушил в наивно-восторженных русских умах остатки их прежнего уважения к государству, к суду и полиции, к церкви — ко всем тем непрочным и временным формам общественной жизни, которые как-то ещё охраняли Россию от хаоса зревшего бунта. Частный же бунт самого Толстого, его поразительный для старика на девятом десятке, порывисто-юный уход подтверждает, насколько мятежной, могучей, живой оставалась душа яснополянского Льва…

Когда в жизнь ворвались «неслыханные перемены, невиданные мятежи» (А. Блок), для русских писателей не осталось, пожалуй, задачи серьёзнее, чем задача увидеть, понять, разгадать: в чём же смысл затопившего русскую жизнь мятежа?

И возникают блоковские двенадцать апостолов, державным шагом идущие сквозь неуёмно-бунтарскую вьюгу; и возникает есенинский «Пугачёв» — гениальная, грозная и таинственная поэма.

«Котлован», «Чевенгур», «Ювенильное море» Платонова посвящены тоже бунту. Но в этой трилогии гения из Ямской Слободы происходят даже не социальные — совершаются геологические катаклизмы. Сама земля, дерзко «взнузданная» человеком, словно встаёт на дыбы — лик земли искажают гримасы надежды, отчаянья, боли, тоски. Родовые мученья земли у Платонова сопровождаются родами языка — такой поразительной, новой, воистину плазменной речи, какая гудит и клокочет в текстах Платонова, мы ещё никогда не слыхали.

Величайшая книга XX века написана тоже о бунте. Её главный герой, донской казак Мелехов, попадает между жерновами бунтарской братоубийственной бойни; но в этом предельно трагическом испытании он сохраняет и душу, и честь.

Называть книги, посвященные русскому бунту, можно и дальше. Можно вспомнить «Россию, кровью умытую» Артёма Весёлого или «Соляной бунт» Павла Васильева, поэму, с которой и началась слава «русского беркута». Но и того, что уже перечислено, хватит, чтоб твёрдо сказать: бунт, как частный, так и народный — это метасюжет, это центральная тема русской литературы.

Почему, отчего так сложилось? Оттого ли, что русский — это прежде всего бунтующий человек, это тот, кому тесно внутри устоявшихся форм социума? Потому ли, что вследствие этого почти вся наша история — это история бунтов и их подавлений? Или бунтарская нота так громко звучит оттого, что великая русская литература бесстрашно выходит к истокам, к корням бытия; а протест, отрицание, бунт есть способ существования жизни как таковой — её, так сказать, «свойство по определению»?

Но как бы то ни было, ни о русской литературе, ни о русской душе нам нельзя рассуждать, игнорируя эту важнейшую тему. Путь к русской тайне, путь к русскому сердцу всегда озарён беспощадным, кровавым, пугающим заревом бунта.

Вот и нынешний путь к бунтарю Пугачёву есть по сути своей путешествие к русской душе. Где бунт — там трагедия, тайна и глубина; и вот именно там, в испытаниях запредельных, в содроганиях тел, в корчах душ, среди грохота, стона, огня и рождается русская жизнь, и творится жестокая русская правда…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК