Откуда пошел «джинсовый дерматит», или Опасное обаяние западной вещи

Однажды в середине 1980?х годов с одним из авторов этой книги произошла следующая история:

В квартиру позвонил незнакомый человек. Он принес посылку из Анголы (их часто посылали не почтой, а передавали «из рук в руки»), где в то время работала моя мама. Подарок был очень необычным и шикарным — в коробке были детские джинсы (на самом деле бриджи) нежного салатового цвета. Я совершенно не могла от них оторваться. Однако через два дня в дверь позвонил тот же самый человек, крайне сконфуженный. Оказалось, при передаче посылки были перепутаны и джинсы предназначались другой девочке. То, что случилось дальше, я помню до сих пор (и до сих пор мне за это стыдно) — это была первая в моей жизни акция протеста. Я села на пол (в джинсах), рыдала и билась об пол, отказываясь расстаться с джинсами. Надо сказать, что своего я добилась: каким-то образом джинсы остались со мной[516].

Эта история хорошо иллюстрирует те чувства, с которыми было связано обладание яркими и необыкновенными заграничными вещами. В 1970?е годы самым желанным и модным предметом одежды становятся западные джинсы, что активно, хотя и безрезультатно, высмеивается советской прессой. «Настоящие», то есть американские, джинсы стоят на черном рынке около 200 рублей (при том что средняя месячная зарплата инженера равняется 120–150 рублям). О дороговизне и желанности джинс даже появляется анекдот:

Студент вставил зуб.

— Какой? Пластмассовый?

— Что я, бедный?

— Фарфоровый?

— Что я, бедный?

— Золотой?

— Что я, бедный?

— Так какой?

— Джинсовый![517]

Однако в то же самое время про джинсы, как и про другие модные импортные вещи, рассказывают большое количество неприятных слухов и городских легенд. Так, одному нашему информанту «подруга сказала, что джинсы, купленные у иностранцев, могут быть заражены инфекцией. В контексте рассказа про новую болезнь — СПИД»[518]. Другие наши собеседники слышали, что «люди находили вшей или еще что-то в этом роде в швах импортных джинсов, купленных с рук у иностранцев»[519], а в некоторых джинсах «микроиголка с ядом зашита»[520].

Рассказы о джинсах, зараженных специфической болезнью или с лезвиями внутри, о западных нейлоновых рубашках с червями представляют собой разновидность потребительских слухов об опасных иностранных вещах. При этом определение «иностранные» (если судить по набору опасных вещей, фигурирующих в слухах) относится в полной мере лишь к товарам из капиталистических стран (Европа, Северная Америка, Япония). Одежда, произведенная в соцстранах, ценилась выше, чем советская, но по сравнению с вещами «капиталистического» происхождения ее статус был ниже[521]. При этом польские джинсы могли быть объектом недовольства (обсуждалось их не всегда отличное качество), но практически никогда — темой пугающих рассказов. Степень потенциальной опасности вещи была напрямую связана с ее символической ценностью в советской «системе вещей». Поэтому, чтобы понять, как выстраивалось представление об опасных западных вещах, надо понять, какое место они занимали в символической классификации советских вещей.

Вещи прирученные vs опасные

Надо понимать, что советский потребитель довольно сильно зависел от системы государственного снабжения, и при скромных доходах и отсутствии блата выбор товаров был очень невелик, и в результате многие советские люди постоянно испытывали трудности с приобретением тех или иных товаров. Такую ситуацию советские граждане научились преодолевать: например, самостоятельно изготавливали вещи или переделывали готовые стандартизированные, которые часто были неудобными, «под себя»[522]. Такая переработка (вспомним журнальные рубрики с «полезными советами» по усовершенствованию и максимальному продлению жизни вещей), по сути, представляла собой «практики по приручению вещи»[523]. Объекты, прошедшие через такие практики, — коврики, сделанные из старых колготок, радиоприемник, настроенный исключительно на «Голос Америки», — Екатерина Деготь называет «вещами-товарищами»[524]. В результате подобных практик советская вещь, часто обреченная на долгую жизнь и полифункциональное использование, становилась «гиперосвоенной». Так, из дешевых покупных карамельных конфет можно было сделать игрушку на елку или карамельную глазурь на праздничный торт. А вот дефицитные западные вещи долго расставались со статусом чужого и гиперосвоенными становились с трудом, уже под конец своей жизни. Примером освоения иностранной вещи были изношенные нейлоновые колготки, которые после их прямого употребления никогда не выкидывали. Из них вязали крючком коврики в ванную или прихожую, а также авоськи, в которых носили продукты. Но это еще далеко не полный список того, что можно было сделать с такой гиперосвоенной вещью. Старые колготки могли превращаться в мочалки, если положить внутрь мыло, или губку для мытья посуды.

Те дефицитные западные вещи, которые не прошли через практики приручения и тем самым оказались за пределами «своей» зоны, советские люди регулярно противопоставляли «своим вещам»:

— А были какие-то истории про то, что конфеты, например, есть опасно?

— Конфеты — они же в магазинах продавались. Про конфеты речь не шла. Именно про жвачки говорили ‹…› что иностранцы подзывали детей к себе и дарили жвачки, в которых внутри были отравленные иголки[525].

Как мы видим, для нашего собеседника конфеты не представляют опасности, потому что продаются в наших магазинах, на другом, опасном полюсе находится жевательная резинка, которую можно было получить только от иностранцев. Еще один наш информант по такому же принципу противопоставлял косметику из обычного магазина и из комиссионного, куда сдавали импортные товары: «Косметика также бывала отравлена, особенно купленная в комиссионке, а не в обычном универмаге»[526].

Это не просто два случайных примера. Судя по данным опросов и многочисленным интервью, в основе символической классификации вещей советского мира лежит противопоставление «свои безопасные vs чужие опасные вещи».

Но почему западная вещь такая опасная?

Вещь как вещь и как знак, или «Принцип Молотова»

В 1955 году произошло невиданное событие — нескольких писателей и журналистов, среди которых был молодой зять Хрущева Алексей Аджубей, отправили на стажировку в США. Дело было ответственное, поэтому на инструктаж перед поездкой делегацию отправили прямо к бывшему министру иностранных дел Вячеславу Молотову. Верный соратник Сталина предложил оробевшим журналистам задавать любые вопросы о будущем пребывании в США, и после неловкой паузы был задан вопрос: «Пить или не пить пепси и кока-колу?» Согласно воспоминаниям Аджубея, Молотов, помолчав, ответил, что лично он этот напиток не употребляет, и дело даже не в качестве или вкусе: «кока-кола — олицетворение американского империализма и экспансии. Так надлежит понимать вопрос»[527].

Ответ Молотова весьма показателен. Для него кока-кола не является обычным напитком — это прежде всего знак неприемлемой идеологии. И обращается он с ней не как с напитком, а как со знаком.

Отвлечемся ненадолго от советских реалий. В монгольской юрте, как и в любом жилище, например, есть чашка (пиала). Она старая, щербатая, ее может взять кто угодно. Другими словами, она не обладает никаким особым статусом. Но вот монгол берет эту чашку, кладет в нее кусочек сухого сыра или конфету и ставит к алтарю, чтобы накормить духов. Статус чашки тут же меняется: ее нельзя использовать для нужд повседневной жизни, а женщине — даже прикоснуться (хотя до этого именно женщина бесконечно мыла эти самые чашки). Что произошло? Чашка переместилась из одного класса (повседневные предметы) в другой — «вещи, связанные с ритуалом». Она перестала быть чашкой, из которой люди пьют каждый день, и стала знаком кормления духов и вечного уважения к ним. Не надо думать, что это какой-то исключительный пример. Антропологи знают много подобных случаев из традиционной культуры. Любой предмет повседневности может быть в разные моменты времени и в разных ситуациях и вещью, и знаком. Этот принцип, описанный Альбертом Байбуриным, можно было бы сформулировать как: статус предмета тем выше, чем больше вещь является знаком и чем меньше она остается вещью[528]. Высказывание Молотова, о котором шла речь в начале раздела, является частным вариантом этого принципа.

«Принцип Молотова» работал и в жизни обычных людей. Западная вещь, даже попадая в дом, часто оказывалась значимым символом и поэтому не выполняла свою прямую утилитарную функцию:

Все детство я мечтала об импортном школьном пенале — с отделениями на молнии, c карандашами и ластиками, в котором было все. И вот, наконец, мне его привезли из Португалии. Счастью не было предела, однако я не смогла им пользоваться: я боялась лишний раз тронуть все те прекрасные вещи, которые в нем находились. Так я и носила с собой два пенала, один простой советский и второй импортный. А потом и носить перестала. Боялась, что украдут[529].

В этой истории импортный пенал довольно быстро перестал выполнять прямую функцию — быть хранилищем ручек и карандашей, — а стал знаком принадлежности к некоторой особой реальности. Такой переход импортного пенала из состояния «просто вещи» в состояние «знака» не был единичным случаем. В 1960–1980?е годы такой была участь многих вещей, сделанных на Западе и оказавшихся в СССР.

Советские люди (как правило, жители больших городов) нередко стремились окружить себя западными вещами-знаками. За этим стремлением стояло, как считает антрополог Алексей Юрчак, желание создать вокруг себя пространство «воображаемого Запада». Это пространство создавалось разными способами, самым доступным из которых был лингвистический. Жители советских городов активно придумывали слова-экзонимы для самых обычных объектов советской действительности. Спальный район провинциального советского города мог именоваться Парижем, анонимное кафе — Сайгоном, а друг Миша — Майком. Словом «американка» могли называть вид блузы, оригинальные джинсы, тип спора, игру на бильярде, СИЗО КГБ в Минске, закусочную с высокими табуретами и вариант дворового футбола[530]. В 1960?е годы советская молодежь с упоением исполняла дворовые баллады («Джон Грей, красавец…») о чужих странах, пиратских кораблях и нездешних красавцах[531]. Приобретение западных вещей было более действенным, но и гораздо менее доступным способом приобщения к «воображаемому Западу». Тем не менее некоторые могли сделать у себя дома «западный» интерьер — оклеить стены комнаты фотографиями «Битлз» или портретами Хемингуэя, а типовую кухню хрущевки украсить банками из-под иностранного пива. Отдельные счастливчики могли достать западные вещи, которые можно продемонстрировать в общественных местах, — одежду, обувь или сумки. Большой удачей, например, было приобрести полиэтиленовый пакет с надписью на иностранном языке (например, «прачечная Нью-Йорка»)[532]. С таким пакетом гордо ходили по улице, ежедневно используя его вместо сумки, пока надпись не стиралась. Пакеты с иностранными надписями пользовались бешеным спросом в специализированных магазинах «Березка», где очень немногие советские граждане могли покупать заграничные товары за инвалютные чеки. Спрос на эти пакеты был таким высоким, что сотрудники «Березки» могли с большой выгодой для себя продавать их «налево»[533].

Так западные вещи-знаки лишались своей утилитарной функции и становились индексами (см. c. 108), отсылающими к Западу как таковому. Надписи, лейблы и вообще внешнее соответствие предмета одежды стандартам «фирмы?» (этим словом в позднесоветское время называли любую вещь западного происхождения) были гораздо важнее утилитарных качеств вещи. Моряки, бывающие в загранплаваниях и нередко промышляющие перепродажей импортной одежды, прикладывали много усилий для того, чтобы купить именно настоящую «фирму?», а не ее малоинтересные аналоги, изготовленные в Польше или Индии. Наш собеседник, ходивший в «загранку», описывает, как долго и тщательно советские моряки проверяли покупаемую вещь на предмет ее «фирменности»:

Проверяли главную пуговицу и соответствие лейблу. Потом проверяли молнию и зиппер (и лейбл и на нем). Потом проверяли заклепки. И символику. А потом проверялись все швы. Так с лицевой, так и изнаночной, и нитка должна быть желтой, с обеих сторон, швы кое-где должны были двойными. И рисунок швов был у каждого кармана. Выбор каждой пары шел минут 40–45[534].

Поскольку импортная одежда часто пребывала в статусе знака, а не вещи, то настоящие американские джинсы носили и в том случае, если они были очевидно велики или малы их обладателю, — их функция заключалась не только в том, чтобы быть удобной одеждой для своего владельца, но и в том, чтобы отсылать к воображаемому Западу. Поэтому западное происхождение вещи иногда имитировалось: молодые люди, не имеющие возможности приобрести настоящую «фирм?», пришивали западные лейблы на вещи, изготовленные кустарным образом или привезенные из соцстран.

Зелен виноград, или Когда западная вещь (не) становилась опасной

Представим себе ситуацию: теоретически достать американские джинсы можно и обладать ими очень хочется (они — больше чем вещь), но есть препятствия — дороговизна, необходимость вступать в сомнительные контакты, страх перед неприятностями, которые можно получить за участие в подпольной торговле, боязнь осуждения. В такой ситуации рассказ о том, что американские джинсы покупать не стоит, ибо они заражены сифилисом или в их швах спрятаны вши, давал удобное компенсаторное объяснение по принципу «зелен виноград». Помните басню Эзопа, где лиса, которая не смогла допрыгнуть до винограда, говорит, что он ей вообще не нужен, ибо он незрелый? Городские легенды об отравленных джинсах, подобно лицемерной лисе из античной басни, говорили примерно следующее: импортная вещь вовсе не такая уж прекрасная — на самом деле она опасна, и потому приобретать ее не стоит, она нам не нужна. В результате желанные западные вещи, которые легко становились символически нагруженными «вещами-знаками», изображались опасными в слухах и легендах. Наша коллега рассказала нам такую историю, услышанную в 1960?е годы:

Когда в моду вошли нейлоновые рубашки, все их носили с большим удовольствием — красиво, легко стираются. Но ходили такие слухи, что якобы нейлоновые «нитки» проникали сквозь поры кожи в тело человека и начинали там передвигаться, вели себя как живые. Особо неприятно было, когда при попытке помочиться эта нитка (а они были очень длинные) начинала выходить наружу[535].

Из этого следует, что для тех людей, которые не нуждались в такой психологической компенсации, истории об опасных импортных вещах не были актуальными. И действительно, были социальные группы, где подобные истории появлялись редко.

Во-первых, западная вещь имела очень мало шансов стать темой страшных рассказов в среде, где люди вообще не были знакомы с этим желанным благом. Если использовать метафору «зелен виноград», то речь идет о ситуации, когда винограда рядом вообще нет, хотя люди знают, что где-то это экзотическое растение произрастает. Для многих советских людей западные товары относились к разряду абсолютно недоступных. Как сказал один наш собеседник, который в 1970?е годы жил в маленьком подмосковном городе Реутове: «есть вещи, о которых даже не мечтают»[536]. Например, в городах, закрытых для иностранцев, шанс получить в подарок от иностранца жвачку равнялся нулю, а черный рынок по продаже импортной одежды имел гораздо меньший масштаб, чем в Москве или Ленинграде. Наши информанты, безвыездно жившие в таких городах, как, например, Свердловск (ныне Екатеринбург), имели гораздо меньше возможностей приобрести западную вещь. И именно поэтому они почти не знают историй про отравленные джинсы.

Во-вторых, западная вещь не становилась темой пугающих слухов тогда, когда западные вещи были слишком доступны. Это ситуация, когда виноград (используем снова нашу любимую метафору) растет в изобилии, и его гроздья висят так низко, что их легко можно сорвать. В первую очередь так было в семьях партийной или творческой элиты, которая в позднесоветское время имела регулярные каналы получения импортных товаров. Так, например, наша собеседница, москвичка 1968 года рождения, учившаяся в школе на Старом Арбате, куда, по ее словам, ходили дети «МИДовских работников», видела и постоянно обсуждала реальные заграничные вещи, которыми ее одноклассники делились или не делились. В ее рассказах фигурировали настоящие «французские кофточки», джинсы и жвачка, причем без всяких признаков опасности. Во вторую очередь относительно легкий доступ к западным товарам имели жители тех городов, где были налажены контакты с «заграницей» просто в силу их географического расположения или экономической специализации (это несколько прибалтийских городов, портовые Одесса, Владивосток и отчасти Ленинград). Наш собеседник из Одессы рассказывал нам, что он в семье, в школе и во дворе постоянно имел дело с заграничными вещами, поскольку его отец-моряк привозил их в больших количествах для перепродажи, и поскольку моряками, ходившими в «загранку», были отцы многих его друзей.

Особенно непонятны истории про опасные западные вещи были тем, кто одновременно и жил в таком особом городе, и принадлежал к семье элиты. Так, например, рижанин из номенклатурной семьи рассказал, что он всегда ходил в джинсах (потому что «мне присылали»), кроме того, многие вокруг него ходили в джинсах и у него это «не вызывало священного трепета». Он с недоумением смотрел на тот ажиотаж, который поднимали вокруг импортной одежды его московские знакомые[537].

Истории про отравленные западные вещи (купишь джинсы, а они заражены сифилисом) не были актуальны в тех социальных группах, где эти вещи были доступны и где не было необходимости в психологической компенсации за трудности в их приобретении. Поэтому наши собеседники, происходящие из семей элиты и/или жившие в Прибалтике или в Одессе, как правило, не помнят ни одного сюжета о зараженных джинсах или отравленных жвачках или узнавали о существовании таких историй гораздо позже (иногда — только от нас) и удивлялись. Например, единственная история про опасность западной вещи, которую наш одесский информант смог вспомнить (про отравленную иностранцами жвачку), была рассказана учительницей в школе накануне Олимпиады-80. Характерно, что и он, и его одноклассники (в отличие от многих детей из других городов — см. с. 194) отнеслись к такой истории с большим недоверием[538].

Джинсовый дерматит, или Опасность вещи-знака в глазах идеологических работников

Западная вещь-знак становилась опасной не только в глазах страждущих потенциальных покупателей. Опасность в ней видели также идеологические работники, но тут компенсаторный механизм «зелен виноград» уже ни при чем. Вспомним высказывание Молотова о кока-коле. Когда западная вещь становилась знаком, она вступала в идеологическое соревнование с другими знаками, отсылающими не к воображаемому Западу, а к правильным советским ценностям.

Поэтому стремление молодых людей во что бы то ни стало обладать импортными вещами критиковалось как «вещизм» и «бездумное преклонение перед Западом»[539], а проникновение знаков-индексов воображаемого Запада на территорию некоторых учреждений могло пресекаться. Об этом не без иронии вспоминают наши информанты:

Вот с некоторыми лейблами (на джинсах. — А. А., А. К.) не пускали на общественные предметы в вузе, где я учился, — чтобы не проникло «тлетворное влияние Запада»[540].

Восхваление американских джинсов не раз становилось предметом разбирательств — на комсомольских собраниях или даже в стенах КГБ[541]. А для того чтобы контролировать стремление молодых людей обзавестись вещью-знаком, представители власти иногда использовали агитлегенды — истории, которые мимикрировали под городские легенды, но имели ярко выраженный идеологический заряд (об этом явлении см. подробнее главу 3):

Была вот прямо мною услышанная в 1983 году шикарная байда от лектора общества «Знание» о том, что западные туристы продавали у «Метрополя» джинсы, зараженные сифилисом[542].

8 % респондентов нашего опроса «Опасные советские вещи» получали в 1970?е годы предупреждения (как правило, в школе, в институте или от старших родственников), что ношение американских джинсов вызывает бесплодие, они якобы пережимают седалищный нерв или провоцируют болезни кожи. Опасность джинсов в такого рода предупреждениях почему-то очень часто связывалась с репродуктивным здоровьем молодых людей. Девочкам рассказывали про невозможность «родить» после ношения джинсов (потому что сжимаются тазовые кости)[543], а мальчики слышали, что джинсы особенно вредны для мужчин, потому что они «настолько узкие, что мешают кровообращению и приводят к импотенции»[544]. Такие предупреждения подкреплялись псевдомедицинской терминологией: «Дама на каком-то занятии в школе по гигиене говорила, что от постоянного ношения джинсов бывает так называемый джинсовый дерматит»[545]. Такие диковинные псевдомедицинские объяснения — верный признак агитлегенд, которые стремятся сделать сообщаемую информацию максимально правдоподобной для своей аудитории и для этого обращаются к авторитетной научной (на самом деле — псевдонаучной) лексике.

О чем говорят легенды о ногте в колбасе?

Здесь, возможно, стоит повторить еще раз мысль, которая часто звучит на страницах этой книги. Для исследователей городской легенды совершенно не важно, лежал ли в основе истории реальный факт или нет. Важно другое: почему они повторяются вновь и вновь и принимают при этом определенную форму.

Городская легенда выбирает один случай, и неважно, был он на самом деле или нет. Главное, что он мог бы случиться. Благодаря многочисленным пересказам в клишированной форме один случай (имевший или не имевший место в реальности) начинает восприниматься как типичное и повторяемое событие.

Чтобы легенды об отравленной еде, зараженной одежде и предметах гигиены, сделанных из людей, стали успешными, они должны соединить вместе объекты, принадлежащие к разным категориям — колбасу и крысу, часть человеческого тела и полезный в быту товар. Именно так, через такое парадоксальное соединение объектов разной природы городская легенда создает когнитивный диссонанс и тем самым артикулирует или символически компенсирует наши страхи и тревоги.

Задача таких фольклорных историй не в том, чтобы рассказать, как в действительности обстоит дело с санитарными нормами на заводе, в ресторане или у частного производителя, а в том, чтобы подтвердить (не)доверие к производителям и продавцам. С помощью рассказов про крысиный хвост в колбасе и ноготь в хлебе советские потребители артикулировали недоверие к «большим» производителям в лице государства, а страшные истории о покупках у незнакомцев и этнических чужаков красноречиво свидетельствовали о низком уровне межличностного доверия. Закономерно следующее: люди, считающие, что «в СССР все друг другу доверяли, жили дружно и ничего не боялись», категорически отрицают существование в советское время каких-либо историй об отравленной еде, а тем более — слухов о каннибализме, а некоторые даже считают их изобретением «врагов», желающих очернить советское прошлое.