VIII

VIII

В Кадиксе

Темно. Созвездием фонарей вспыхивает Кадикс на время, поезд делает поворот, город тонет во тьме. Вода и огни. Луч прожектора прорезает небо и исчезает…

На вокзале я троекратно взмахнул газетой – меня ждали два товарища, согласно уговору в Мадриде с секретарем социалистической партии Ангиано.[267] Шпиков было несколько человек: они как бы представлялись мне. Вещи в отеле сдавали молодому Плацидо, которого рекомендовали социалистом. Никто не говорит ни на одном языке, кроме испанского. Тут же товарищи, тут же шпики, все здороваются за руку, я в суматохе их друг от друга не отличаю. Пошли скопом в губернское правление. Там назначили: завтра в 9 часов утра представиться губернатору. Ну, что ж: иркутскому представлялись (был такой случай) – представимся кадикскому. Пошли ужинать: я, два кадикских социалиста и младший шпик. Он сел с нами за стол, спросил себе чашку кофе и настойчиво советовал, какую мне есть рыбу. При этом объяснил, что сам префект приказал ему обращаться со мной, как с другом. Так и запишем.

Вторник. Утром со шпиком ходил на почту. После того посетили префекта. «Друг» оказался низкорослой сумрачной фигурой, южным флегматиком, из тех, про кого трудно сказать: облобызает или укусит. При мне ему принесли набор воровских инструментов, только что отобранных. Он любезно мне показал добычу, как бы свидетельствуя этим, что, по глубокому его мнению, у меня с подобными инструментами не может быть ничего общего. Тем не менее, он объявил мне, что я завтра же должен уезжать в одну из американских республик. В какую именно? Я ответил, что намерен ехать в Нью-Йорк. Префект как будто согласился, но, собственно говоря, лишь в принципе, так как по его словам выходило, что я должен ехать сейчас, inmediatamente, – а парохода в Нью-Йорк нет до 30-го. Как же быть? Посоветовавшись с губернатором (а может быть, и не советуясь), префект заявил, что я завтра утром, в 8 час., буду отправлен в Гавану, куда по счастливой случайности как раз завтра идет пароход.

– В Га-ван-ну?

– В Гавану!

– Я добровольно не поеду.

– Мы вынуждены будем вас посадить в трюм.

В качестве переводчика при этом объяснении служил толстый, точно наливной, немец, совсем лысый, несмотря на молодое лицо. Тот посоветовал мне sich mit den Realitaten abzufinden (считаться с реальностями) и как-то при этом ко мне принюхивался (высланный из Франции «пацифист»!).

Я бегал со шпиком на телеграф по улицам очаровательного города, мало замечая их, и давал телеграммы «урхенте» (срочно) Депре, Ангиано, директору охраны, министру внутренних дел, гр. Романонесу, либеральным и республиканским газетам, мобилизуя все доводы, какие можно вместить в пределы трехфранковой депеши. Потом рассылал во все концы открытки. «Представьте себе, дорогой друг, – писал я Серрати, – что вы находитесь сейчас в Твери под надзором русской полиции, и что вас намерены выслать в Токио, – куда вы совершенно не собирались, – таково приблизительно сейчас мое положение в Кадиксе, накануне отправки в Гавану». Потом мчался со шпиком к префекту. Потом опять на телеграф. И опять к префекту. Тот, в свою очередь, телеграфировал в Мадрид, что я предпочитаю оставаться в кадикской тюрьме до нью-йоркского парохода, чем отправляться в Гавану. Теперь жду ответа, прогуливаясь со шпиком по улицам Кадикса, по набережной, по парку, по аллее пальм. Надо бы все-таки где-нибудь почитать, что это такое – Гавана.

Среда, числа как-то растерял. В 6 часов утра – еще совсем темно было – бурно постучались в дверь. Приподняв голову, спрашиваю, кто там? Оказывается, шпик, что-то бормочет по-испански. Неужели уже за мной пришли? Я стал протестовать на языке, который тут же спросонок создавал. За дверью смолкло. Сообразил: это шпики сменялись и при смене хотели удостовериться, что я не сбежал: дверь была заперта изнутри.

Сегодня решающее утро. Жду решения и принудительно знакомлюсь с Кадиксом. В магазине мне сдали с 50 франков серебром: здесь вообще в ходу много серебра. Я сгреб в кошелек 8 пятифранковых монет, но одна выскользнула на пол, – о, удивление! – почти без звука, точно деревянная. Оказалось, фальшивая. Проверив остальные, нашел еще одну такую же. С благодарностью вспомнил о мудром гиде Жуана, который на первых же страницах повествования об Испании рекомендует испытывать каждую серебряную монету на звук.

Лаллеман сообщил мне около 10 час., что я не поеду с этим пароходом, так как списки все закончены, и я не внесен в них. Сейчас уже 11 час. – за мною никто не приходил, – стало быть, верно?

Какая погода! Солнце жжет, а воздух осенний прохладен, как освежающий напиток, небеса голубы. После напряжения вчерашнего дня – апатия. Почти жалею, что не уехал утром… По крайней мере, была бы определенность.

У префекта. Сообщает с наигранной улыбкой, что пароход тем временем ушел, и он ничего не мог со мной сделать, ибо не имел «инструкции». Намекает на то, что обошел начальство, чтоб оказать мне услугу. Но по какой, собственно, причине? Гм… Этому флегматичному на вид испанцу не следует класть в рот палец… Не пересолил ли он сперва со своим губернатором, а потом не выдал ли за великое одолжение то, на что я имел право с самого начала? Или… или: не хочет ли он взятки? Значит, останусь до 30-го? Или уловка?

Оказалось: не ушел пароход из-за тумана, por la niebla. А что, если тем временем придет инструкция? И туман против меня. Телеграфировать больше некуда. Остается ждать вестей… Поистине все в тумане.

По книжным магазинам Кадикса в сопровождении шпика и префекта. Науки вряд ли процветают в этом историческом городе. Хотел купить карту Атлантического океана, англо-французский и испано-немецкий словарь. Нью-Йорк? Гавана? Во всех книжных магазинах престарые старики. Сперва они недовольны, что их потревожили, потом входят во вкус, начинают переворачивать свои богатства – медленно, спокойно, тщательно устанавливая каждую книгу обратно. В конце концов, не находят того, что мне нужно, за исключением разве полинявшей морской карты 1846 года. Зато шпик обращает мое внимание на испанскую книгу о твердости воли, – такой труд, по его мнению, заслуживает моего внимания. – Философия! – говорит он несколько раз и поднимает вверх руку бездельника.

Туман благополучно разошелся, и пароход ушел по назначению.

В три часа шпик отлучился на обед, спросив у меня, так сказать, разрешения.

Стало быть, придется задержаться на кадикском этапе.

Когда я ужинал, шпик сидел возле меня, вроде гувернера (мы вдвоем с ним в ресторане, – больше никого), предлагал мне то или иное блюдо, хлопал в ладоши, чтобы позвать гарсона.

Когда я ходил к страховому агенту Лаллеману, обиспанившемуся французу, через которого шла связь с Депре в Мадриде, шпик входил в дом со мною, совершенно так, как будто это в порядке вещей. Он вмешивается в беседу, когда хозяин отеля, оскорбленный испанский патриот, заявляет, что правительство никуда не годится.

– Правильно, не годится, – подтверждает шпик.

Нужно вообще сказать, что самый оппозиционный элемент в Испании – это полицейские, тюремщики и шпики.

– По вине бездарных правительств, – продолжает республиканец, – от нас отняли Бельгию (когда еще это было!), нас отовсюду оттерли и свели на положение третьестепенной державы. Почему? Потому что уже три столетия мы находимся под правительством, которое никуда не годится. Нам нужна республика!

С этим шпик не согласен: он за власть Мауры.

Трудно себе представить шалопая более глупого и дрянного, чем этот субъект. Он плохо читает по-испански, говорит невнятно, курит, плюется по сторонам, ржет на всех проходящих девиц, подмигивает, машет руками и не дает мне покоя. Его внешний вид: рыжая «тройка», крахмальный воротник с отгибами у кадыка, булавка с лошадиной головой, брелоки по жилетке и огромные руки шалопая, зря висящие из рукавов. Он не следует за мной, как полагалось бы уважающему себя шпику, и даже не идет рядом, а норовит всегда ввинтиться в меня или, по крайней мере, прилипнуть к моему рукаву – из дружбы, не из профессионального рвения, а из дружбы. Это невыносимо. Когда проходит солдат, он обращает мое внимание: «El soldado». Когда собака останавливается у фонаря, он говорит: «El perro» и дергает меня за рукав. Встречая по утрам, он неизменно спрашивает: «Como ha dormido Usted?» (Как спали?). Чтоб было понятно, он плотно напирает на меня. Непрерывно курит крепчайший табак и непрерывно плюется. «A donde que Usted deseare?» (Куда вам угодно?) – спрашивает он меня на каждом перекрестке. Когда я пью кофе или пиво, я вынужден угощать его. Он указывает гарсону, сколько налить мне молока и сколько кофе, хотя я никогда не объяснял ему своих на этот счет вкусов. Чтобы развлечь меня, он сообщает мне, что Поинкаре (так он произносит) состоит президентом французской республики. Я не возражаю. Он спрашивает моего мнения о царе. Я уклоняюсь. Он переходит на испанскую политику и говорит, что Маура (известный мракобес, идол полиции) hombre de la ciencia en-cy-clo-pe-dis-ta (человек науки, эн-ци-кло-пе-дист). Последнее слово он выговаривает в три приема, с сопеньем, точно открывает тугие ворота. Чтоб исправить впечатление, он пытается быстро повторить коварное слово, но сворачивает в сторону и у него выходит «энклопецидиста». Я успокоительно киваю головой, и инцидент считается исчерпанным. О Дато и особенно о Романонесе, либерале, выражается с полным презрением и каждый раз возвращается к Маура, hombre de la ciencia. Я устал от этой прогулки невыносимо и едва вбежал в свою комнату.

Его коллега умнее, тоньше и коварнее: принимает свои меры против возможного моего побега и записывает в книжку, кому я даю телеграммы, читая адреса через мое плечо. Но надоедает мне меньше.

Префект сообщил, что ответ из Мадрида удовлетворителен: ждать до 30 ноября парохода в Нью-Йорк. Объяснил, что это результат его заступничества, просил заходить к нему и быть «другом». Насчет заступничества сомнительно, – помогли, очевидно, мои телеграммы, ходы Депре и пр. Но почему собственно я нашел друга в кадикском полицеймейстере? Вот уж подлинно не знаешь, где найдешь, где потеряешь. «Друг» просил не писать ничего в газеты: я обещал. В конце концов, мои отношения с этими людьми в этой стране внеполитичны: я пью кофе со шпиком, префект числится моим другом, немецкий вице-консул – моим добровольным переводчиком.

Мадридская газета «Accion», требовавшая, чтобы меня не выпускали из тюрьмы, является консервативным органом, т.-е. примыкает к партии Мауры,[268] которого мой шпик рекомендует, как энциклопедического человека науки. Мауристы по существу германофилы, но выступают за нейтралитет, против республиканцев, которые за интервенцию, и против либералов, которые под флагом нейтралитета гнут в сторону Франции. Казалось бы, мауристы могли отнестись ко мне нейтрально, как к высланному из Франции «пацифисту». Но нет, их печать увидела во мне прежде всего «внутреннего» врага. Вступились за меня социалисты и отчасти левые республиканцы, – Кастровидо внес запрос в парламенте, – и те, и другие крайние франкофилы. Таким образом, и у левых соображения внутренней политики оказались господствующими, как и полагается в нейтральной и достаточно провинциальной Испании.

Возвращались со шпиком. Он обращал по пути внимание мое на разные встречные вещи, потом перешел на телеграф и радостно сообщил, что существует уже беспроволочная передача: телеграммы идут просто по синему небу. Я поддержал эту мысль кивком головы.

– Это сделал Марконид, – заявил он далее, – вот голова! – И он постучал рукой бездельника по черепу глупца. – Это не иностранец, а наш, испанец.

– Нет, Маркони[269] – итальянец.

– Итальянец?! – всполошился он. – Нет, испанец, – повторил он, скорее для поддержания национального достоинства, без настойчивости. Я тоже не спорил, и мы пошли дальше.

Вечером, после 8 час., гулял один по Кадиксу. Никого рядом со мною, ни неотступных шагов за мной. Хорошо… Улицы плохо мощены, запахи Испании (масло, пряности), балконы, старики, дремлющие на скамейках, множество цирюлен и чистилен, женщины на порогах, женщины на балконах, солдаты, гитары, игра в домино в мастерских, много беспечной бедности – беспечность от тепла, – много пестроты и шума.

Я обошел пешком – один! – старую бедную часть города, с узкими улицами, – везде тяжкий запах оливкового масла, вина, чесноку и человеческой нищеты, – потом вернулся к себе, чтоб успокоить шпиков, но никого из них не было. Я пошел разыскивать английскую кофейню (по гид Жуан) и… застал в кофейне друга-префекта. Он мне начал делать из-за своего стола ручкой. Я сперва было не узнал его. Он подошел, участливо справился, буду ли я кофе пить или пиво, и, благодарение судьбе, не пригласил к своему столу, где сидело несколько испанцев. В кафе играла музыка.

Испанец с двойным подбородком и пробором через лысину играл на скрипке и спокойными полудвижениями жирных рук руководил оркестром из четырех человек. Другой играл на гитаре, третий – еще на чем-то. Тяжелая испанка с массивными серьгами временами пела и обходила публику с тарелкой. За одним столом сидел я, за другим – префект с компанией. Больше никого не было. Я клал медную монету, испанцы не давали. Музыка резкая, ритм – дергающий.

С каким удовольствием возвращаюсь из английской сервесерии один, без провожатых. Тусклые фонари держат город в полутьме. Морская влага легла легким покровом на камни. Одинокие прохожие расходятся по домам. Там и здесь силуэты ночных сторожей с фонариками в руках. Декорация старой оперы. Тихо, особенно на моих улицах. И все тише… Только посередине мостовой идет слепой газетчик в мягких туфлях, опираясь рукой на маленького мальчика, и выкрикивает свой товар. Он вопит оглушительно и все громче. Но на улице никого. Слепому газетчику отвечают мгла да тишина… Да из глубины узких и темных улиц раздается вдруг надорванный ослиный крик.

Мой хозяин, свеже выбритый и как бы выпивший, – он, впрочем, всегда в хмелю своих бесформенных, но острых антипатий к правящим, что не мешает ему, впрочем, писать крепкие счета, – с негодованием показывает мне телеграмму в «Correspondencia de Espana», гласящую, что псевдо-анархист (таково теперь мое звание!) имя рек прибыл в Кадикс, оставлен на свободе и живет в гостинице Кубана. «На свободе! – рычит республиканский харчевник, – это все для того, чтобы помешать интерпелляции республиканца Кастровидо. Знаем мы этих…» Он ругает последними словами испанское правительство, прихватывая по пути и царя, стучит по столу, сдвигает на затылок, потом на лоб, потом снова на затылок свою каскетку и непрерывно теребит меня за рукав, мешая есть отварную свеклу.

За соседним столом восьмидесятилетний старик, совсем слепой, развивает республиканские взгляды хозяйке отеля, которая, не слушая его, подшивает полотенце.

15 ноября. С утра шпик вовсе не приходил. Демонстрация? Или запил? Справиться бы, страдают ли испанские шпики запоем. Да на беду и справочника такого нет.

Вчера шпик сказал, что придет сегодня в 9 часов утра. Я прождал его до 10, затем ушел. Приходится заботиться, чтобы не потерять шпика. Все наизнанку.

Улица Duque de Tetuan, герцога Тетуанского – солидная улица, на которой много каких-то странных учреждений; в широкие окна видна устойчивая кожаная мебель, столики с газетами, плевательница возле каждого кресла, а в зазывающе раскрытую дверь первой комнаты виден следующий зал с зелеными столиками. На вывеске ничего. Но дверь гостеприимно раскрыта. Таких внушительно обставленных учреждений на этой улице не менее десятка. Очевидно, благородные притоны карточной игры. Но играющих не видно. По ночам, что ли?

Хожу один по городу. Хорошо! – Собор. Служитель предлагает осмотреть катакомбы. Неохота уходить от прекрасного кадикского солнца. Море. Свет. Свежесть. Пальмы.

Вот те и на! Не только сегодняшняя моя дообеденная, но и вчерашняя прогулки были «незаконны». Шпик сказал мне сегодня сумрачно и внушительно, что если я хочу гулять и после ужина, то он придет, хотя намекнул, что и он, собственно, человек, и ничто человеческое ему не чуждо. Стало быть, он надеялся, что я буду сидеть до ночи в своей дыре. Нет, это не Париж. Там я затрачивал в течение двух последних месяцев немало энергии на то, чтобы уйти от шпиков, – уезжал на автомобиле, входил в темный кинематограф, вскакивал в самый последний момент в вагон метро и пр. и пр., – они тоже не дремали, всячески изощряясь в погоне за мной по городу: перехватывали автомобили, вылетали, наподобие бомбы, из трамвая и метро, к возмущению кондукторов. Все это имело видимость борьбы, и во всяком случае не налагало на меня никаких «обязательств» по отношению к сыщикам. А здесь шпичок объявляет, что вернется в таком-то часу, и я должен его послушно ждать. В свою очередь, он твердо и даже неистово отстаивает мои интересы. Очень заботится, чтоб я не споткнулся и не испачкал себе сапог. С этой целью обращает мое внимание на все выбоины тротуара. Когда разносчик запросил с меня два реала за дюжину вареных крабов, шпик поднял шум, бранился, угрожающе махал руками и, уж когда продавец крабов вышел из кафе, догнал его и поднял под окнами такой крик, что собралась толпа. К этому времени крабы были благополучно съедены. То же он устроил вчера утром с чистильщиком, решив, что тот не сообщил одному из моих сапог надлежащего блеска.

А ведь война там, где-то за Пиренеями, продолжается. В Париже ежедневно просматривал около 20 французских и иностранных газет. Здесь почти совсем не читаю. Вот что значит архинейтральный Кадикс со своим солнцем и морем.

Вчера кавалер Казеро – несмотря на мой ответ – явился ко мне с секретарем немецкого консульства. Оказывается, предприимчивый журналист успел уже побывать у Лаллемана, якобы от меня, но тот не мог прийти с ним ко мне или не хотел.

Секретарь консульства, гладкий немец, начал с того, что хочет устранить всякие недоразумения. Тут и так уж говорят, что я получил деньги из немецкого консульства… – Как так? – Да, да, хозяин отеля Кубана, недовольный тем, что я покинул его республиканскую берлогу, распространяет слухи, что некий немец, очевидно, из немецкого посольства, приносил мне деньги. На самом деле деньги, переведенные из Мадрида, приносил испанец французского происхождения, ярый франкофил, по фамилии Лаллеман, что по-французски означает немец. Сын хозяина Кубаны состоит на грех сотрудником республиканской газеты «El Pais», легко может статься, что «El Pais», до сих пор защищавший меня, ныне откроет против меня атаку. Неожиданный переплет из отельного счета и республиканского знамени… если верить секретарю немецкого консульства. Кавалер Казеро, редактор еженедельника под замысловатым названием, отобрал кое-какие сведения, особенно насчет высылки из Франции, и, уходя, заявил, что придет на другой день с фотографом, чтобы послать снимок в Мадрид: надеется, что в результате его публицистических выступлений высылка будет отменена. Визит германофильского испанца со штатным немцем произвел почти загадочное впечатление…

Сегодня утром был Лаллеман. Сообщил, что Казеро со своим журналом не имеет никакого влияния, промышляет всем, в том числе и шантажем. Хочет с меня, очевидно, получить за интервью и фотографию 100 фр. Кавалер в таком случае жестоко ошибется в своих расчетах. Пронюхал он это сам или нет, но сегодня больше не являлся, хотя вчера грозил еще интервьюировать меня насчет французских финансов, независимости Польши и иных высоких материй… Кстати: Лаллеман видел мой «кондуит», присланный из Мадрида: мне дается весьма удовлетворительная аттестация. Очевидно, испанская полиция состоит сплошь из «друзей»…

Вечером два испанских офицера играли в шахматы в вестибюле отеля. Расположение фигур казалось исключительно интересным. Игроки застыли в напряжении. Наконец, белые продвинули вперед короля – под черную пешку. Со словами – «шах и мат», черные схватывают вражеского короля, и партия закончена. Арабы, бывшие владыки Испании и мастера шахматной игры, очевидно не завещали своего искусства этим доблестным воинам короля Альфонса.

Шпичок сообщил мне на прогулке, что его дед был гранд, имел много золота, а отец состоял другом Альфонса XII, но что сам он – увы! – pobre, беден, получает всего 1.000 песет в год (он сказал 3.000 реалов – это звучит лучше!), а префект получает 9.000 реалов. Так как я реагировал на эту тему слабо, то шпик удвоил настойчивость. Оттопыривая нижнюю губу и мотая возмущенно головой по адресу негодного правительства, он повторял: 83 1/3 песеты в месяц, ему, потомку того предка, который был другом Альфонса XII! Да, плата небольшая. Тем не менее, за эту цену он готов перегрызть горло любому испанскому рабочему, который получает примерно столько же.

Памятник Морету.[270] «Patriotismo», – читает шпик надпись на лицевой стороне и внушительно глядит на меня. «Libertad», – читает он под тыльной стороной Морета – и поднимает вверх палец.

Есть еще в Кадиксе памятник «республиканцу» Кастеляру,[271] благополучно, кажись, примирившемуся в свое время с монархией. Crisobal Colon…кто бы это был? Долго не догадываешься. – Ба, да ведь это Христофор Колумб!.[272]

Зелено, тепло, солнечно, а из Парижа пишут: «Вторую неделю холод, дожди со снегом, туман, мразь».

Перед губернским правлением, в центре обширной площади, подле набережной, ставится огромный и сложный памятник кортесам,[273] руководившим борьбою против французов. Постамент уже поднялся высоко. Аллегорические каменные фигуры в большом числе на земле. Шпик сбивчиво, но настойчиво разъясняет мне их смысл. "А нет ли среди них изображения тех патриотов, которых Фердинанд VII[274] истребил после того, как они отвоевали для него трон?" – Шпик таращит глаза. Его исторические познания не идут дальше Альфонса XII,[275] при котором дед шпика имел множество песет и реалов.

Немножко социальной статистики. В течение получаса, что я провел сегодня в кафе за чаем, мальчишки предлагали мне двенадцать раз «АВС», мадридскую иллюстрированную газету, четыре человека навязывали мне лотерейные билеты, три нищенки просили милостыню, три разносчика предлагали вареных раков, два – какие-то таинственные сладости, и если чистильщики сапог не делали мне никаких предложений, то только потому, что один из них обрабатывал все время мои сапоги.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.