Во что я верю

Во что я верю

Недавно услышала я выступление Виктора Розова. Коротенькое такое выступление драматурга, всю жизнь призывавшего верить в светлое, доброе, чистое. Розову задали вопрос о том, что ждет Россию. И он вдруг очень серьезно ответил: «Гибель».

После этого я долго думала о пресловутой ответственности писателя. О писательской, так сказать, свободе слова. Всю жизнь человек декларировал какие-то истины. Оповещал о наступлении «доброго часа». Ты ему верил. А потом у него случился кризис. Он больше не верит в то, что говорил. И как с этим быть?

Этот вопрос мы решили задать знаменитому писателю Даниилу Гранину.

Сила личности

— Даниил Александрович, вот Вы всю жизнь писали книги, доказывавшие способность человека менять обстоятельства. Скажите, со временем Вы изменили свою точку зрения по этому поводу?

— Наоборот. Чем больше я живу, тем больше верю в возможности человека. Особенно если у него есть какая-то вера, которая его воодушевляет. Тогда человек способен совершить много больше того, что ему самому кажется… Я много имел дел с изобретателями. Это мог быть очень слабый человек по природе, но, зная, что он изобрел, что-то значительное сделал, он обретал совершенно фантастические силы…

— Замечу, что, говоря все это, Вы постоянно употребляете слова «имея веру»…

— Это правда… Знаете, я недавно шел по Московскому проспекту и увидел надпись на брандмауэре: «Хочется иметь хоть какое-нибудь будущее»… Такая печальная надпись молодого, очевидно, человека на фоне всех остальных ругательств, лозунгов и прочей муры меня очень тронула. Я стал думать, что у нас многие люди просто не имеют будущего. Оно потерялось. Раньше оно было в виде каких-то иллюзорных планов. Так называемое светлое… Но во имя него люди многое терпели. Они в него верили. Человек копил деньги на квартиру или машину. И мечтал… Называйте его как угодно — маленькое будущее, бытовое, но оно очень важно для человека… А сейчас у нас беспризорное будущее. Никто не представляет себе толком, будем ли дружить с Америкой, будем ли мы евразийской страной или какой-либо еще.

— И вопрос веры имеет здесь первостепенное значение…

— Конечно. Во время блокады Ленинграда люди убеждали друг друга в том, что блокада будет прорвана и город спасут. Они не имели к этому никаких реальных оснований, это был вопрос надежды, веры. Но это помогало. Есть ситуации, когда это непременно нужно.

Сила идеи

— И как Вы видите сегодняшнюю роль русского писателя? Как ни крути, человек, писавший, что ему «хотелось бы будущего», от Вас ждет по этому поводу слов больше, чем от президента…

— Наша литература никогда не отвечала ни на какие такие вопросы. Она их задавала. Что такое «Тамань»? Это вопрос. Зачем мне, офицеру, едущему по казенной надобности, вмешиваться в эту историю? Вот чем кончается «Тамань». Что такое «Станционный смотритель»? Почему он умер, если его дочь счастлива? А что такое «Евгений Онегин»? Это мужественное признание писателя в том, что вот этого он не знает. Не понимает… А «Преступление и наказание»? Это совершенно удивительный вопрос, который задает читателю Достоевский: я не знаю, почему Раскольников убил старуху.

Он — жертва идеи. Но как от нее избавиться, если он не в силах раскаяться по-настоящему…

— Но Раскольников же раскаивается в финале!

— То, что Достоевский написал под конец, — это все липа, труха. На самом деле он не может вывести себя из-под ее власти, он приговорен к ней, и при этом он не раб… Вот в этом гениальность Достоевского — и абсолютная трагедия нашей истории. Мы не можем отказаться от идеи, — если она в нас «засела».

Сила слова…

— Сейчас много говорят о свободе слова. Мол, власть зажимает последнюю свободу…

— Понимаете, чтобы ценить свободу слова, власть должна хотеть говорить с людьми. А у нас в этом смысле непробиваемая стена. Почему в какой-то Франции или Америке президент выступает перед страной каждую неделю? Потому что он думает о том, чтобы дать смысл жизни нации. Озвучить какую-то идею. Идею реальности американской мечты. Идею швейцарской стабильности. Идею немецкой силы. А у меня такое ощущение, что мною правит и будет править какой-то Абрамович или Березовский. Они что-то такое знают, какие-то такие творят дела, что я их вижу по телевизору чаще, чем президента… Нашей власти свобода слова не нужна, потому что она хочет молчать. В результате невозможное ощущение — жить, не зная, куда мы движемся. Пусть власть выйдет и признается: да, мы не знаем чего-то. Но мы хотим понять. Люди, посоветуйте нам.

— С вашей точки зрения, власть можно учить?

— Я знаю, что власть всегда глупее народа. Но она не должна быть настолько глупой, чтобы не считаться с народом и не слушать его.

Сила духа…

— Кем Вы сегодня, сейчас продолжаете искренне восхищаться?

— Сахаров и Лихачев. Они были для меня людьми, умевшими жить по самым высоким законам… Помню поразивший меня эпизод с Сахаровым. Когда на первом съезде народных депутатов произошла эта безобразная сцена с вытравливанием его с трибуны, я — тоже депутат — в перерыве подошел к Сахарову: «Пойдемте ко мне в гостиницу». Он: «С чего это вдруг?» Я объясняю, что у меня номер в гостинице «Россия», близко, можно отдохнуть после такого: «Вы же разнервничались!» Он в ответ: «Ничего подобного!»… И вот тут я вдруг понял, что Сахаров всю эту ситуацию воспринял совершенно иначе: не как обструкцию. Для него неизмеримо выше была уверенность в необходимости сказать то, что он сказал. Это было для него столь непреложно и необходимо, столь обязательно, что обстоятельства этого дела не имели для него ровно никакого значения. Он выполнил то, что хотел, и был доволен…

— А Вы бы на его месте…

— Я бы на его месте наверняка пал духом. Был бы, во всяком случае, очень удручен…

— Как Вы оцениваете сегодня период своего хождения в депутаты?

— Я не жалею об этом поступке, потому что это было совершенно искренне. Но сегодня для меня этот путь закрыт, просто потому, что я считаю, что всем должны заниматься профессионалы. Профессионалы-политики, профессионалы-депутаты, профессионалы-менеджеры, а не писатели и художники…

— Вы долгое время входили в Президентский совет. Скажите, работая там, Вы чувствовали, что способны лично на что-то повлиять?

— Лишь на какие-то небольшие вещи. Сейчас я думаю, что слишком часто занимался общественной работой, хотя мне это все было неинтересно и даже претило, хотя я понимал, что впустую растрачиваю свою жизнь… Что-то было, видимо, лестное в моей принадлежности к власти, я все-таки долгое время был членом Президентского совета… Меня часто возмущало то, что делал Ельцин. Я должен был хлопнуть дверью, выйти публично, сказав: «Больше не желаю поддерживать своим именем вашу политику», — но я не делал этого… Почему? Я сам себя об этом спрашиваю и понимаю, что искушение было сильно…

— А у Вас вообще вызывает внутренний протест классическое утверждение «человек слаб»?

— Да, человек слаб. Но человек и очень силен. Человек глупый бесконечно — и бесконечно мудрый: мы ведь на каждом шагу являемся свидетелями какого-то поразительного ума, воли и настойчивости… Смотрите: мы должны были проиграть эту войну. Немцы были хорошо вооружены, у них была опытная армия… Почему же мы ее выиграли? Потому что с нами было чувство огромной справедливости дела. На нас напали, и это было тотально несправедливо. Нас хотели завоевать, а мы защищали себя, свой народ… Во многих случаях вот это ощущение внутренней справедливости отсутствует. А отсюда и слабость… поступка.

— Что Вы записываете себе в записные книжки?

— Могу просто процитировать. Это, правда, уже довольно старая книжка… Так… «В День Красной Армии собрал командующий корпусом всех ветеранов-офицеров, устроил им прием. Спрашивает: „Как жизнь идет?“ Тут встает Герой Советского Союза: „Что за жизнь может быть, если я — ветеран — с голой задницей хожу?“ — „Как это понять?“ — спрашивает командующий. „А прикрыть жопу нечем, трусов нет…“ — „Начальника военторга сюда! — приказывает командующий. — В течение трех суток обеспечить всех ветеранов трусами!“ — Вот это был настоящий праздник!»

— Скажите, Даниил Александрович, чем Вы себя утешаете, когда Вам трудно?

— Вспоминаю один свой разговор с Дмитрием Лихачевым, в котором я высказывал очень пессимистические вещи о нашей жизни. Лихачев, выслушав меня, сказал: «Вы заставили меня подумать о том, что самое пессимистическое учение — это марксизм. Потому что он считает, что бытие определяет сознание. Что материя первична, а сознание — вторично. То есть все предопределено бытием и без помощи материи сознание ничего не может поделать. Это марксистский пессимизм. Не будьте марксистом…» Я это часто вспоминаю. Вообще я себя утешаю очень простыми вещами. Тем, что я уцелел на войне. Тем, что жизнь моя после войны — это большое бесплатное приложение… Утешаю себя тем, что, слава богу, для своего возраста я достаточно здоров, работоспособен и могу что-то помнить… Вообще тем, что существует этот прекрасный божий мир, которому плевать на нас, на все наши беды и который так прекрасен, что грех жаловаться на то, что наша маленькая жизнь не удалась…

2000