V. Этикет
V. Этикет
Обычаи в Америке, по-видимому, те же, что встречаются и в Англии; в особенности, в восточных крупных центрах Америки этикет имеет наибольшее формальное сходство с английским. В «Society» — обществе — английские развлечения, английское обхождение, английский спорт по тончайшей моде. Скачки, собачьи состязания, бокс, охота, игра в мяч и в крикет остались самыми излюбленными и фешенебельными развлечениями на воздухе; культ чая и миссионерства, ростбиф, приличное обхождение и обсуждение рудниковых и железнодорожных спекуляций — вот излюбленные духовные развлечения за дверьми «салонов». Нью-йоркский щёголь может поспорить с лондонским белизной своего белья, жёлтым весенним пальто и голубыми мозгами, а бостонские дамы из богатых домов едва ли уступят какой-нибудь английской «леди» в умении провести свою собственную особу по полу до стула и с тактом поддержать беседу, пока не споткнётся. Большая часть обитателей западно-американских городов высмеивает англичан, их банки, их престарелую королеву и в особенности их английскую речь, но на самом деле американцы питают величайшее почтение к Англии и с благоговением перенимают чистый и неподдельный британский этикет, занесённый в страну янки английскими эмигрантами. Попавши в Вашингтон, замечаешь, что здесь это чувствуется ещё сильнее, чем в любом ином месте Америки. Английский дух и тон царствует здесь как среди юных, так и среди старых членов «Society». Зачастую в какой-нибудь дочери супруги вашингтонского богача словно воплощается частичка чисто британского секретаря посольства; она ровно в меру медлительна в своих приёмах, достаточно флегматична в манерах и выражениях и шепелявит удивительно мило. Правда, случается, что подобная особа сбежит иной раз в Канаду с каким-нибудь неотразимым негром — конюхом своего отца, но это надо рассматривать как случай атавизма, как бессознательный возврат к ветхому человеку, к натуре янки, преодолевающей всякое воспитание.
То, что делает американский этикет национальным и отличает его от английского, именно и есть в буквальном смысле слова — натура янки; несмотря на его внешнее сходство с английским, он всё же в корне своём американский. Англичане — аристократы, а американцы — демократы, и эти различные основные инстинкты у обоих народов определяют различие их проявлений и придают особый характер их этикету. Разница чувствуется даже между обитателями американских штатов и английской Канады. Когда едешь по железной дороге и проведёшь одну ночь в американской, а следующую — в канадской гостинице, то тотчас же замечаешь, насколько у канадцев больше уважения к личности в их поклоне, больше интеллигентности в их ответе, нежели у янки. Ведь так немного нужно, чтобы обнаружить эту разницу: чуть заметный оттенок искренности в манере предложить вам стул, несколько менее кровожадные приёмы при подаче вам счёта уже вызывают в вас симпатию и производят своё действие, как выражение иного и более высокого развития духа. Дух американцев лишён аристократизма; этот дух насквозь проникнут демократизмом, он весь направлен к равенству, весь расположен к восприятию только общего уровня, он привык выражать себя вне всякого благородства; одним словом, американцы лишены духовной пластики. Янки может изучить английский хороший тон до тонкости, он может знать весь формальный этикет, как свои пять пальцев, но тем не менее останется тем же неизменным сыном прерий, он никогда не станет аристократом по темпераменту. У англичан есть традиции, у них в крови есть врождённые элементы духовного благородства, американец же, наоборот, — это человек с сегодняшнего дня, выскочка, сам образовавший себя и обучившийся обхождению; он напоминает человека с аристократическим именем, но с самой пошлой, обыденной фамилией, скажем, — Эрнстьерне Ольсен; как бы высоко ни подняло его это «Эрнстьерне» в отношении английского лоска, — Ольсен снова тянет его назад, к его национальной стадно-негритянской сущности.
То, что интеллигентность американцев проявляется так формально, правильно и в то же время совершенно лишена внутреннего благородства, душевной поэзии, — кладёт отпечаток и на их этикет. Он лишён внутреннего содержания, из него удалён символический смысл. Как американцы, безусловно, предпочитают зрелище борьбы между двумя известными боксёрами представлению Сары Бернар в «Ruy Blas»[51], так и во всех их приёмах и в проявлениях этикета сквозит та же самая духовная неразвитость; в их поклонах, их одежде, в тоне общества, даже в самой уличной жизни больших городов царит эта пустота духовной жизни.
Если пойдёшь вечером по лучшей улице американского города и выберешь гуляющую парочку, за которой последуешь вплотную, незаметно прислушиваясь к её разговору, то получишь ясное представление о господствующих интересах народа этой страны. Если повторишь этот опыт каждый вечер в продолжение некоторого времени, постоянно выбирая себе новую парочку, то из последнего разговора вынесешь совершенно то же впечатление, что и из первого, при чём оба разговора будут обнаруживать ту же самую, лишённую духовного богатства, интимную жизнь и будут придерживаться тех же предметов интереса: деловых предприятий, борьбы, спорта, погоды, семейных обстоятельств, катастроф на железной дороге, арестов. Хотя бы это была парочка влюблённых, — беседа не примет из-за этого иного характера. Дама вся в шелку, у неё самый национальный костюм; вкус её выражается в подборе самых несоответственных и отчаянных красок: на том же лифе чёрные, синие, белые и красные пуговицы; огненно-золотистый шарф на одном боку, развевающиеся жёлтые ленты, банты на самых неподходящих местах: — американки одеваются ослепительно; сам Соломон не одевался с таким великолепием!.. Парочка национальна: как дамы любят резкие переходы от тёмного к кричащей яркости, так что блеском красок они способны убить всякий внутренний разумный смысл своей одежды, — так в мужской одежде есть своя чисто национальная дисгармония, без которой она не была бы американской. Янки покупает себе шляпу в 10–15 долларов, а сам преспокойно носит при этом пару брюк, на которых не хватает пуговиц там, где у брюк не должно не хватать пуговиц. По шляпе он — Эрнстьерне, а по штанам — Ольсен. В жаркое время года и не ждите увидеть сюртук или жилет на истинном янки; он безо всякого стеснения разгуливает себе по улицам со своей дамой и без этих принадлежностей туалета.
Днём в американском городе на улицах лихорадочное оживление. Дельцы поспешными шагами снуют туда-сюда, в банки и из банков, в крупные торговые дома и из них, к клиентам и от клиентов; пустые омнибусы катят на места, увлекаемые хромоногими мулами; дамы заседают в «конгрессах», дебатируют вопрос о превращении Дакоты из территории в штат; сын, надежда семьи, отправляется в Атенеум и читает рапорты о патентах; репортёр газеты стоит на перекрёстке и прислушивается, нет ли где пожара или убийства, ловит материал для утреннего номера; а щёголь по ремеслу, «dude», со своим воротником, высотой с манжетку, и со своей золочёной тростью, сидит без сюртука где-нибудь в укромном местечке и надувает фермера в азартной игре.
После обеда характер улицы меняется; в шесть часов город гуляет. Из каждого угла выползает на волю дитя человеческое; банки закрываются; Атенеум закрывает свои сокровища до следующего утра; дамы гуляют и увлекают своих лейтенантов, как только можно увлечь лейтенанта; а щёголь по ремеслу уже обделал своё дельце и общипал глупого фермера, как только можно общипать глупого фермера. И хромоногие мулы тащат по улицам уже полные омнибусы, и пивные наполняются жаждущими немцами всех стран, и фабрики запирают свои большие, железом окованные двери, и толпы закоптелых рабочих с оловянными судками в руках снуют по переулкам, и мальчик-газетчик пронзительным голосом выкрикивает известие о чудеснейшем убийстве в городе Канзасе! Тут наступает великая минута для щёголя, целый день ждал он этого часа; первое шёлковое платье, показавшееся на Николлетском авеню, настраивает его. Ходить и пялить глаза на новейший фасон сюртука, громко болтать о двух боксёрах, только что расквасивших носы друг другу, сказать несколько острот на своём жаргоне, устремиться за какой-нибудь несчастной грешницей полусвета, — вот и все интересы его жизни. Попадаются и талантливые люди между этими франтами, красивые мужчины, остроумные, находчивые янки, американцы ирландской крови, молодые люди, проводящие день в роскошных ресторанах, а ночь — в кабачке на стуле, отбросы и джентльмены, содержанки мужского пола, в тёплые вечера дожидающиеся у церкви девиц Райлей и готовые всего за два доллара помочь своему ближнему во всякой телесной нужде…
Главное впечатление от уличной жизни в Америке и есть эта поголовная духовная невоспитанность народа. Дух великолепного бездушия, в котором живут янки, словно нарочно создан для процветания щёголей с голубыми мозгами. Ни предметов искусства, ни книг в окнах магазинов, а потому волей-неволей таращишь глаза на вырезные фигурки индейцев у табачных торговцев. Если господин или дама, идя по тротуару, читают последний номер газеты, то читают они об убийствах да катастрофах. Если идут двое влюблённых и беседуют о своих сердечных делах, то беседуют они о деловых предприятиях и погоде. В то же время гуляющие необычайно зоркими глазами следят за малейшим отступлением от обычного уличного движения, — за пьяной женщиной, переполненным трамваем, человеком в очках.
Однажды перед банком «Scandia» на площади собралось четыреста человек, что же эти люди там делали? Они стояли и смотрели на воз с камнями, застрявший на трамвайных рельсах. И кругом в домах у окон виднелись группы лиц, молодые и старые лица, одно над другим, следившие за чудом с напряжённым выражением, и с прилегающих переулков бегом собирался народ, даже старые карги бежали вприпрыжку посмотреть на этот воз с камнями. Никогда не приходилось мне наблюдать ничего подобного в других странах, где я путешествовал; вся эта толпа людей стояла и смотрела на воз с камнями, словно это было мировое историческое зрелище. Чернь, скажут мне, чернь и молодёжь! Не совсем. Это были американцы. Тут были и уважаемые жители города и дамы с «конгресса», люди из общества. Эта чернь была в мехах, дамы в богатых туалетах, чернь в шелках; это была чернь, которая могла бы получить великий орден «Old Fellow» на грудь, чернь, у которой на одних зубах набралось бы золота долларов на пять. Это были американцы.
Прошлой зимой, когда я был в Америке, была у меня пара гамаш, у которых было вместе 22 пуговицы. Ну, я готов признать, что в них, может быть, было одной или двумя пуговицами больше, чем бы следовало, это я охотно допускаю, но всё же ведь на них было всего только по одной пуговице на каждую петлю, а каждый имеет право иметь при таких условиях пуговицы на гамашах. Тем не менее, добрые граждане большого города, невзирая на тот ответ, который они должны были держать из-за этого перед совестью, не могли воздержаться, чтобы не пялить глаз на мои гамаши. Когда я осмеливался пройтись в них по главной улице города, каждый глаз каждой головы истого янки устремлялся за мной, и мне казалось, что я никогда не видал столько людей на улице, как в те дни, когда на мне были мои гамаши. Если бы я был странствующим театром, я бы не мог возбудить большего внимания, и я вовсе не был уверен, что не получу ангажемента в какой-нибудь музей-варьете. Наконец любопытство, навлекаемое на меня моими гамашами, стало несколько подозрительно. Сами полицейские стояли и смотрели на них, обсуждая про себя, не следует ли арестовать их. Следствием было то, что я отдал их, да, я это сделал, — отдал моему злейшему врагу, столяру из Техаса, с которым таким образом и заключил сердечнейший мир.
Итак, подобный вздор может занимать американцев, такие пустяки, как две лишних пуговицы на гамашах, то, что надето на ногах у встречного, может поглощать их мысли, — между тем как люди иных стран внимательно ловят всё, что время посеяло на своих полях, и каждый вопрос охватывают бдительным оком. Не стоит и упоминать о несколько дикой манере таращить глаза на иностранца, о весьма некультурном обычае, дозволяющем самые наглые взгляды и пошлые возгласы по адресу иностранца на улице. Где народ так «свободен», как в Америке, и где мозги так мало духовно воспитаны, нечего удивляться, если, например, какая-нибудь американка расхохочется во всё горло прямо тебе в лицо и обзовёт тебя «жалким французиком», или какая-нибудь чёрная полуобезьяна продавит твою шляпу своей золочёной тростью. Жаловаться на это могут только весьма наивные люди, только что приехавшие из своего отечества, где народ менее «свободен», а обращение несколько менее идеально.
В Америке человек расхаживает себе по всему партеру в театре, не снимая шляпы; он избавляет себя от излишней вежливости в отношении других. Только найдя своё место, сняв пальто и подложив его под себя, снимает он шляпу. В «Варьете» и «Opera Comique» он вовсе не снимает шляпы, но зато снимает сюртук, а в жаркое время года и жилет. Когда один янки входит в квартиру другого янки, ему нечего стесняться, оставаясь в шляпе; в этой стране принято и даже считается шиком поступать так, как самому хочется. Если он войдёт в обеденное время, он усядется за обеденный стол словно за рабочую скамью, не делая никакого различия между делом и удовольствием, нимало не чувствуя себя обязанным хозяину и хозяйке. Только в том случае, если посетитель застанет хозяев за обедом, предложат ему прохладительного, и тогда он принимает его как должное, как и всякое кушанье, он может принять или не принять его. Он обедает словно рассыльный, которого наняли для этого, поглощает свой ростбиф с величайшим проворством, по чистейшей рутине; он не вносит в это удовольствия, он хватает его, налёту вцепляется в него зубами, нападает на него с геройским мужеством; он должен покончить с этим во столько-то или столько-то минут; у него слишком мало времени, чтобы изящно обращаться с таким пустяком, как ростбиф. А когда он с этим покончит, он вскочит из-за стола, не говоря ни слова, даже если он в гостях, даже не кивнув хоть слегка головой; его благодарность — это совершеннейшая неблагодарность. Однажды мне случилось в таких обстоятельствах, забывшись, обратиться к хозяйке с самым лёгким поклоном; смущение её было велико, но моё стало ещё большим, когда она ответила: «Thank you, I don’t dance!»[52]. — «Нет, — сказал я в извинение, — мне самому кажется, что танцы после обеда — большое неприличие». И мы расстались.
Отсутствие духовности в американском этикете делает его национальным, придаёт ему антиидеальный характер. Это этикет предместий старинной, аристократической страны, перенятый народом, состоящим из новоиспечённых демократов, для которых свобода — произвол, а участие — форма, лишённая всякого содержания. Когда американец испускает крик приветствия, набор слов, в котором не кроется никакого смысла, то из этого приветствия выпотрошено всё его идеальное содержание, и оно является только криком. А если иностранец, вставая из-за стола, не должен кланяться с благодарностью за обед, так это не бесцеремонность; это отнюдь не пример «простоты» и «естественности», за которую всюду прославили американцев; это, наоборот, лишённая содержания церемонность. Потому что фактически в Америке церемония состоит в следующем: не благодарить за обед. Это своего рода этикет. Приветствовать же надо, напротив, так, чтобы в ушах дребезжало. Это тоже этикет.
Насколько мало и ничтожно выражение вежливости в Америке на улицах, настолько же сух и несимпатичен установленный этикет у них дома.