Последний непокой
Последний непокой
В России до хрипоты спорят о неладах с жизнью. Но со смертью у нас еще большие нелады
Зимой я катаюсь на сноуборде, летом — на роликах; оптимальное место в Москве для последнего — Поклонная гора с ее пушечно-танковым антиквариатом и ровным асфальтом, а упоминаю об этом по той причине, по какой драматург еще до первой реплики сообщает: «В столовой, слева от камина, висит охотничий карабин».
Ну вот, вы предупреждены, а теперь пьеса.
В подмосковном горнолыжном местечке Степаново, одном из немногих с кресельными подъемниками, я в феврале с этого кресла чуть не свалился, не поверив глазам. Сбоку от леса и почти на самом спуске находилась — сомнений никаких — могила: с оградой, железным памятничком и даже, кажется, полуоблетевшим венком.
Таких фальшивых, без покойника, однако упрямо борющихся за внимание могил немало произрастает вдоль российских дорог, но это была первая могила сноубордиста. И она меня чудовищно злила: и своей фальшивостью (притом что смерть была настоящей), и тем, что взывала к скорби там, куда я приехал развлекаться. Потому что память — это продолжающийся матч со смертью, шанс на бессмертие. Хотите в годовщину помянуть друга — зажгите свечи, бросьте охапкой на снег цветы. Знаете, каким он парнем был… Устройте покатушки с факелами в ночи, черт возьми; организуйте фонд, заведите страницу в интернете. Но если вы ради него собираетесь портить и вид, и склон, и мне настроение — то что, спрашивается, я должен о нем и о вас думать?
***
Могилы вне кладбищ — неорусское явление. Их не было в СССР, их нет за границей. Впрочем, дважды я встречал там нечто подобное, но столь отдаленное, что уже противоположное по смыслу.
Первый раз в Греции на горном серпантине, где чуть не на каждом втором повороте встречалась иконка; ночью у них горели свечи. Я спросил закутанную в черное селянку, в честь чего горят. Селянка кое-как изъяснялась по-английски; я услышал, что не в честь, а за упокой — тех бедолаг, которые, в отличие от меня, не вписались в поворот.
Но там все же были иконы и свечи, а не ограды и памятники, да и ставили их на своей территории местные жители, а не вторгающиеся к ним чужие родственники и друзья.
Второй раз на Атлантике я наткнулся на могилку у прибрежной тропы. В крохотный холмик был воткнут сделанный из камышинок крест с табличкой, на которой значилось: «Здесь покоится лягушонок Леонардо, который жил у Паскаль, Андре и Юго, которые его любили».
Наши придорожные могилы поражают иностранцев. Помню, очень долго объяснял английскому журналисту, что это имитации, а хоронить можно только на кладбищах, санитарные нормы и все такое, после чего коллега выразил желание на нашем кладбище побывать. Я отвез его на Южное под Петербургом. Была поздняя осень. Душно пахло свежим трупом. Перед нами расстилался чудовищный мегаполис — со всеми своими разномастными оградками, убогими памятничками и не менее убогими двухметровыми изваяниями конкретных пацанов на бандитской части погоста, расположенной сразу у входа. Хлюпала вода. По правой границе на могилах росли камыши. Иностранцу нужно было в туалет, я остался снаружи. Он выбежал с выпученными глазами, я зашел. Этим сортиром мог пользоваться только покойник, и то если бы был не брезглив.
На обратном пути я услышал вежливо сформулированное предположение, что у нас делают фальшивые могилы возле дорог, потому что на настоящих кладбищах стыдно и противно людей хоронить.
По-моему, это была наивная концепция.
Она не объясняла, почему, сбегая из убогой коллективной тюрьмы на простор, люди воспроизводили такую же убогость, только индивидуальную.
***
Есть люди, любящие посещать кладбища, — я нет, однако некоторые хорошо запомнил. Скажем, Хайгейтское в Лондоне (с могилой Карла Маркса), на которое как-то влетел с толпой человек в 500 роллеров: такой тогда был выбран устроителями маршрут. Представьте: бесшумно летящие среди ангелов люди, Лондон, закат. До сих пор перед глазами.
Или крохотное кладбище в Лаппеэнранте, в центре городка: несколько старых гранитных плит со стертыми именами, сосны.
Или кладбище при церкви под Портсмутом, с крестами, поросшими таким идеальным мхом, что казались реквизитом для Голливуда; оно соседствовало забор в забор с футбольным полем, по которому бегал наш Леша Смертин.
А на Тянь-Шане мне показали кладбище погибших альпинистов: куски скал, неведомо как перетащенные в расщелине к ручью (техника там точно пройти не могла).
Все эти места объединяло одно: они располагали к размышлению, элегии, даже грусти, но только не к отчаянию от того, что в дерьме жил, в дерьме и будешь погребен. Недвижимость рядом с ними не должна была терять в цене.
Это была эстетизация завершенного жизненного цикла. Красиво жил, достойно похоронен; наследники в черном и вдова благородно смотрятся у гроба. Я же говорю: Голливуд.
***
Кладбища в СССР демонстрировали, если разобраться, отчаянную попытку приватизации земли, пусть и посмертно. Эта интенция реализовывалась посредством оград; именно разномастные ограды придают советским, а теперь и российским кладбищам убогий вид (без них они были б бедны, но терпимы). Урвать, ухватить право на четыре квадратных метра и не дать посягнуть на них соседу (а ведь нет сомнений, что посягнет — сами такие). Когда в 80-х под Ивановом открыли новое кладбище, где ограды на европейский манер были запрещены, похороны там расценивались как публичное причисление к социальным низам. Мало-помалу там стали расти низенькие огражденьица; постепенно все перешли на привычные.
Вторая интенция состояла в неколебимом материализме, понимаемом так: тем скорбим сильнее — чем материал дороже. Реализация популярной мысли, состоящей в том, что смерти можно дать взятку, облегчала скорбь и повышала социальный статус (в глазах самого утешаемого). Энергичный наследник добывал на могилу гранит и мрамор (провинции они не полагались), наследник ленивый ограничивался мраморной крошкой, а совсем уж люмпен выводил по бетону золотой краской звездочку или лавровую ветвь. Типа богато. Что выглядело примечательной иллюстрацией к борьбе с вещизмом и проповедям о духовном, звучащих в советское время на каждом уроке литературы.
А борьба за «хорошее» место на кладбище была сравнима только с битвой за гараж или за урожай. Государство же, будучи осведомлено о склонностях подданных, в отместку выделяло места под кладбища и гаражи непременно на неудобицах, вдоль железных дорог и в подтопленных низинах, а землю под садоводство на 1/6 части мировой суши показательно ограничивало шестью сотками.
Работой советского государства вообще было уничтожить человека.
Надо признать: работа была выполнена качественно и в срок.
***
Эльдару Рязанову больше не снять про гаражи фильм: недвижимость приватизирована; проблема решена. С дачами тоже вроде все ясно: при наличии денег можно иметь дворец и сад.
Но кладбища по-прежнему остаются исключительной вотчиной государства, и с ними происходит то, что обязано происходить. Потому что в частном бизнесе результат может быть хорош или плох, но в государственном деле он только один, причем во всем, от армейской службы до пенсионной реформы, от работы ГАИ до работы ЖКХ. Он отвратителен настолько, что ты, узнав о гибели близкого в катастрофе, не можешь свою память этому государству доверить, а бежишь давать взятку директору, условно говоря, ФГУП «Востряганьковское», а потом, рыдая, прибиваешь к сосне у шоссе искореженное автомобильное крыло и врываешь рядом крест.
То есть делаешься от государства неотличим ни эстетически, ни морально. Там конкретные люди приватизировали публичную власть — тут ты приватизировал публичную сосну.
Когда я катаюсь на роликах по Поклонке, превращенной в мемориал, то есть тоже по своего рода кладбищу с точки зрения нравственных функций, я думаю, как замечательно, как бы прекрасно было это место, если бы средь кущ и рощ, средь свежепокрашенных немецких танков и наших катюш была бы выстроена не церетелевская пошлятина, а устроены скейт-парк плюс площадка для трюкачей-экстремалов на смешных маленьких велосипедах BMX. Представляете, сколь иначе звучала бы тема смерти и жизни? Это мог быть мирового уровня мемориал. А то, что сделал Церетели — все эти храмы-фонтаны-купола-стелы-бронзы-мраморы, та же надпись краской-бронзовкой.
Самое печальное, что вкусы Церетели, Лужкова и, я полагаю, народа едины. И по той причине народ будет получать те могилы, какие получает.
В Думе, обратите внимание, про закон о частных погостах со всеми его прелестями, вроде ликвидации могилы после прекращения аренды, даже не заикаются. Там грозят кулаком Эстонии по поводу Бронзового солдата. Я к Эстонии отношусь без иллюзий, они когда-то выдавили из Пярну вдову Давида Самойлова с больным ребенком. Но вот то, что эстонцы прах наших солдат достойно перезахоронят, не сомневаюсь. И что гроб Самойлова на ухоженном, с горящими в стеклянных колпаках свечами, пярнуском кладбище не будет оскорблен — не сомневаюсь тоже. Мне просто хочется иногда, чтобы вместо хлопот о давно истлевших солдатах в Таллине радетели государственности хоть раз квакнули о не успевших истлеть под родными осинами. Впрочем, не квакнут: у них там наверняка спецпогребение.
И правильно Бродский предпочел Венецию спецмандату на давно закрытое Смоленское кладбище в Петербурге — я его понимаю.
Выход из этого дела один: жить вечно.
Но если я все же умру, то пусть меня не хоронят, а кремируют. Прах же очень прошу развеять в ветреный день у Петропавловки над Невой, когда меж крепостью и Зимним дворцом вскипают бурунчики на волнах.
Вдова пусть будет в шали с кистями, красиво взлетающими на ветру.
Решительно невозможно уродовать своей смертью мир.