Визг победителей
Визг победителей
о синдроме демонстративной лояльности
Всякая революция есть в той или иной степени революция графоманов.
Лозунг «Кто был ничем, тот станет всем» реализуется прежде всего теми, кто отчаялся опрокинуть эстетическую вертикаль и предпочел уничтожить политическую — в надежде, что под это дело как-нибудь сама рухнет и «ценностей незыблемая шкала».
Слово «графоман» здесь, кажется, неточно или по крайней мере неполно. Поскольку речь не только о сочинителях, — а слово «бездарь» было бы слишком грубо: статья у нас научная. Я воспользовался бы термином «дилетант», если бы он не был по-хорошему скомпрометирован Окуджавой, наделившим его вполне позитивным смыслом, хотя и явно ироническим, потому что его «дилетанты» как раз настоящие профессионалы, вытесненные на маргинальные роли торжествующими ничтожествами. Так что воспользуемся термином «непрофессионал».
Революции чаще всего совершаются либо ходом вещей — в случае, когда власть вовсе уж импотентна, и тогда графоманы-непрофессионалы спешат примазаться к этой победе, — либо делается руками тех, кому захотелось признания в качестве художников. Такое, кстати, в истории бывало сплошь и рядом — эстетически бездарные, но политически активные персонажи умудрялись вписаться в историю литературы (живописи, музыки) — а то и захватить в ней лидирующие позиции.
Недавно в гостях у автора этих строк, в эфире «Сити FM», мудрец Игорь Ефимов высказал свою, никем доселе не опровергнутую версию сталинских репрессий. Как известно, это вечный вопрос, перед которым пасуют и самые продвинутые мыслители: был ли у этих репрессий хоть какой-то критерий? Во Франции, в Германии и даже в Камбодже все ясно: действовал имущественный, сословный, национальный или образовательный ценз. Уничтожали богатых, ученых, городских — только в России в 1937 году все таинственно. Крестьянство уверено, что больше всех пострадало оно, интеллигенция — что она, оголтелые националисты убеждены, что сажали революционеров-евреев и что это был прекрасный в своей грозности русский реванш (многие евреи, привычно считая свою трагедию главной, не возражают); между тем на поверку выходит, что все социальные страты страдали пропорционально, что процент крестьян, интеллигентов и даже евреев был среди репрессированных примерно тот же, что и среди уцелевших; пролетарское происхождение не спасало.
Автор этих строк в свое время пришел к выводу, что любой поиск критерия есть уже оправдание происшедшего, потому что сажали не за что-то и не почему-то, а ради чего-то; роман «Оправдание» остался памятником этой версии. Но и о полной случайности говорить затруднительно, потому что существовали хорошо известные способы спастись: например, доносить и вообще вести себя наиболее отвратительным образом.
В новом романе «Список» автор уже высказывает — правда, устами малоприятного персонажа — мысль о том, что критерий был один, чисто ситуативный: те, кто успел донести раньше, сажали тех, кто донести покамест не успел (и тем самым оказался чуть-чуть лучше).
Версия Ефимова прозаичней и достоверней: вдумчиво изучив статистику, он заметил, что среди арестованных — во всех сферах — преобладают профессионалы, опытные и качественные работники, тогда как среди следователей и доносчиков — полуграмотные, полуобразованные, многократно менявшие работу, не умеющие толком выдумать обвинение и пробавляющиеся всякого рода туннелями от Бомбея до Лондона.
Репрессии 1937 и 1949 года были по преимуществу очередной революцией непрофессионалов — реваншем ничтожеств, и это так бывает всегда.
Если под этим — экстравагантным, но любопытным — углом зрения рассмотреть историю русской литературы, неразрывно связанную с политикой, обнаружатся интересные детали.
В 1917–1919 годах Луначарскому пришлось всерьез отстаивать традиционную культуру — ее чуть было не упразднили футуристы, ломанувшиеся в Смольный вовсе не потому, что им так уж нравилась пролетарская революция, а потому, что это был отличный способ заткнуть всех остальных.
Среди футуристов по-настоящему талантлив был один Маяковский, и тот к 1917 находился в глубоком творческом кризисе, начав откровенно повторяться (новый рывок он сделал в 1923, написав «Про это», но уже с 1924, по точной мысли Шкловского, «писал вдоль темы», эксплуатируя старые приемы). Прочие футуристы обладали феноменальным запасом хамства и минимумом талантов, особенно на фоне великих предшественников. Я намеренно не включаю Хлебникова в понятие «футуристы», поскольку организационно он к движению никак не примыкал — многие у него учились, все на него ссылались, но еще в 1915 году он говорил Чуковскому, что не желает иметь с так называемыми футуристами ничего общего. Да и душевная болезнь, слишком очевидная в его случае, резко выделяла его из числа единомышленников, озабоченных не столько революционными преобразованиями языка, сколько агрессивным и беспардонным самоутверждением. Маяковский грешил этим больше остальных, сочинив чудовищный «Приказ по армии искусств»: «А почему не атакован Пушкин и прочие генералы классики?». При всей любви к его поэзии и личности я мало знаю в истории литературы столь безобразных примеров сведения профессиональных счетов руками государства, как травля Булгакова и Пильняка, осуществлявшаяся, увы, тем же самым Маяковским. Не видеть их талантов он не мог, не завидовать — тоже. Человек он был малокультурный, почему его запас природного таланта и иссяк так быстро, — и не брезговал политическим шельмованием людей, которые были как минимум равны ему по дарованию. Бывали у него и благородные поступки, и трогательные жесты, — но из песни слова не выкинешь.
А пресловутое «Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось» — это ведь сказано скупо, без объяснения причин. Он потому и пошел в Смольный, и работал «все, что приходилось», — что работа в Смольном казалась ему гарантией самоутверждения в культуре; пусть даже не чистого самоутверждения, пусть просто торжества своей эстетики (кем-кем, а эгоистом Маяк не был); но обозначение «моя революция» в высшей степени спорно. Ни классово, ни идейно Маяковский к революционерам не принадлежал, а что в юности отсидел полгода за агитацию (в автобиографии он увеличил тюремный стаж чуть не вдвое) — так подобные ошибки юности, в силу неразборчивости полицейского государства, бывали у каждого второго литератора. По складу характера, по лирическому темпераменту, по дворянскому происхождению Маяковский не горлан и не главарь, а неврастеник, доведенный до крайнего нигилизма мучительным, обостренным переживанием быта как одной непрерывной трагедии. Долой ваше искусство, долой вашу любовь, все долой, если это так больно. Стихи его оставались «непонятны массам», как и заявляли о том самые тупые представители этих масс; он был поэтом интеллигенции в первом поколении, а пролетариат предпочитал Демьяна или вообще синематограф.
Чего у Маяковского не отнять, так это личного бескорыстия и честности: он на личном примере продемонстрировал, чем кончаются попытки вскочить на локомотив истории ради осуществления частных эстетических задач. Остальные не стрелялись — ждали, пока перестреляют их.
Это же касается и РАППа, наиболее наглядного случая эстетического реванша политическими средствами.
В недавно изданной книге Виталия Шенталинского «Преступление без наказания» история РАППа прослеживается подробно и беспристрастно — сегодня многим из авербаховцев можно и посочувствовать: они все-таки были люди с убеждениями, в отличие от пришедших им на смену беспозвоночных. Но, разумеется, считаться литераторами РАППовцы не могли ни при какой погоде — а только при условии повального идеологического запрета на все живое, каковой запрет они и пытались осуществлять силами журнальчика «На посту». Название красноречивое — потому и стоят на посту, что не хотят пропустить на свою территорию ни одного конкурента; классово чужды не те, кто обладает недостаточно чистым происхождением (Авербах был из лавочников, а вовсе не из пролетариев). Чужды те, кто лучше пишет; и когда РАПП оголтело травил «попутчиков», многие из которых успели и в ссылках побывать, и с Лениным посоратничать, — это было не классовым, а клановым подходом.
Бездари всегда сбиваются в кучу и скопом идут во власть предлагать свои услуги — потому что это их единственный шанс самоутвердиться в качестве писателей.
При объективном рассмотрении Киршон или Селивановский, разумеется, не выдерживали сравнения с настоящими литераторами. Судьба их оказалась не менее показательной, чем судьбы большинства ЛЕФовцев: власть, конечно, сводит счеты с профессионалами, но начинает с наиболее одиозных клевретов.
Не из чувства справедливости, — оно ей не присуще, — а просто чтобы жертвы этих клевретов успели поаплодировать. После этого их самих можно брать уже без малейшего сопротивления: они успели одобрить посадки Третьякова или Авербаха, Киршона или Тарасова — ну, стало быть, нечего церемониться и с ними. Кратковременный реванш «попутчиков» никого не должен обманывать — их проредили в свое время еще и покруче, чем РАПП.
Недавно в ЖЖ (ставшем, к сожалению, главной общественной ареной России — ввиду почти полного отсутствия других площадок) разгорелась схватка между двумя Дмитриями — Кузьминым и Бавильским; Бавильский, редактирующий отдел культуры «Взгляда» и пригласивший туда еще и третьего Дмитрия, а именно Воденникова, возмущенно оправдывается перед Кузьминым, обвинившим его в сотрудничестве с сатрапами. Бавильский утверждает, что заниматься культуртрегерством (как он его понимает) можно и во «Взгляде», и где угодно. Кузьмин возражает, что в «Фолькишер беобахтер» заниматься культуртрегерством нельзя.
Эта схватка особенно забавна потому, что своя своих не познаша. Что между ними, в сущности, разыгрывается в новых декорациях полемика между ЛЕФом и РАППом — ЛЕФы вскочили на локомотив чуть раньше, РАППы чуть позже, а вели себя одинаково свински.
Разумеется, сотрудничество с изданием вроде «Взгляда» могло бы поставить жирный крест на репутации Бавильского, если бы у него была репутация, а не набор гомерических заявлений и столь же комических сочинений; но ведь и моральное право Дмитрия Кузьмина объяснять Бавильскому, что такое хорошо и что такое плохо, в высшей степени сомнительно. Кузьмин со своей командой пытался оседлать литературный процесс во времена перестройки, действительно более симпатичных, но не менее травматичных, чем нынешние. Что до способов самоутверждения, полемических интонаций, кланового духа — «Вавилон» тех времен ничем не отличался от «Топоса» или «Взгляда», где пыжатся сегодня Бавильский и компания. Культуртрегерство во «Взгляде», конечно, далеко не дотягивает даже до того уровня, какой господствовал в изданиях Кузьмина, — Кузьмин по крайней мере пишет без грамматических ошибок и не опускается до прямых самовосхвалений; но собственные его лирические тексты, ей же ей, недалеко ушли от сочинений Бавильского, демонстрирующих уникальное сочетание полуобразованности, пафоса и тоски по панибратству с мировой культурой. Не совсем понятно, что делает во «Взгляде» Воденников, который может нравиться или не нравиться, но стихи писать умеет. Видимо, катастрофические провалы вкуса, случавшиеся в его стихах, не так уж случайны.
Особенно занятной была борьба за литературно-политическое самоутверждение в шестидесятые, когда два писательских клана изо всех сил старались доказать власти: мы ваши, ваши, мы настоящие ваши, а те — ненастоящие! И либералы («горожане»), и консерваторы («деревенщики») наперебой внушали властям представления об опасности конкурента. Либералы показывали на «деревенщиков» и обличали: ну какой же это марксизм, если они националисты! Ведь Маркс был интернационалист, а они за русский дух, за изоляционизм и косность! Из другого лагеря отвечали: а они — разве они марксисты? Ведь они низкопоклонники, перед буржуазным Западом на брюхе ползают! Борьба шла с переменным успехом: доставалось то Пикулю (и стоявшему за ним почвенному лагерю), то «метропольцам» (и стоявшим за ним либералам). Либералов били больней, но, случалось, и защищали — они, например, чаще ездили в заграничные турне, символизируя нашу терпимость. Почвенники хоть и любили навоз больше всего на свете, а за границу тоже хотели, и страшно завидовали Вознесенскому. К сожалению, оба клана не брезговали прямыми доносами друг на друга, апеллируя к ненавистной обоим советской риторике. Разумеется, были в шестидесятые-семидесятые и чистые, независимые люди, истинные писатели, не унижавшиеся до сотрудничества с властью, — но они были в меньшинстве; увы, кратковременный, но кичливый и эгоцентричный триумф либералов во время перестройки скомпрометировал их и политически, и человечески, и литературно. Они гнобили оппонентов покруче советской цензуры, не забывая благодарить и поддерживать власть, осуществившую их заветные чаяния; и пусть чаяния эти были прекрасны — свобода, отмена цензуры, открытие границ, — девяностые, к сожалению, не сводились к их осуществлению. В них было много еще чего, и все это удостоилось бурного одобрения некоторой части либеральной интеллигенции, — не потому, что эта интеллигенция так уж любила власть (хотя некоторая гордость от близости к ней прочитывалась, что и говорить), а потому, что именно в девяностые эта интеллигенция обрела статус властителей дум. Статус, далеко не всегда обеспеченный текстами и очень часто подкрепленный лишь политической лояльностью (эта логика подробно описана Андреем Мальгиным).
Вот и ответ на вопрос, почему сегодня молодые люди так активно идут в публицисты-державники, «контркультура» пускает державные рулады, попса концертирует в пользу единороссов, а Иван Демидов с Аркадием Мамонтовым роняют планку профессионализма вовсе уж ниже плинтуса, сводя счеты с оппонентами.
Это же ответ на вечное вопрошание, наиболее отчетливое в романах Бориса Акунина: почему в России все таланты обязательно в оппозиции, а бездари лояльны до визга? Таланту вовсе необязательно быть в оппозиции, это вовсе не является его имманентным свойством; во всем мире полно одаренных людей, не брезгующих поддерживать власть. От того, что Стоун поддерживает Буша, а Мур критикует его, — Мур не стал талантливее, а Стоун бездарнее. И только в России сохраняется любопытнейшая особенность литературно-политической жизни — может быть, от писательской невоспитанности, а может, от читательской неразвитости: непрофессионалы здесь лижут власть и примазываются к ней именно потому, что это их единственный способ утвердиться в статусе мастеров. В результате все, кто хоть что-нибудь умеет, оказываются в оппозиции поневоле — просто потому, что эстетическое лицо власти, формируемое графоманами, становится неприемлемо по определению.
Отсюда пресловутые «стилистические разногласия с советской властью»: ни Синявский, ни Даниэль антисоветчиками не были. Но византийская российская власть до того падка на лизательство, что охотно предоставляет графоманам покровительство и трибуну — а от эстетической неразборчивости до массовых посадок гораздо ближе, чем может показаться.
Графоманы начинают сводить счеты с профессионалами, причем во всех сферах: я говорю об эстетике только потому, что она мне ближе. А так-то ведь и 1917, и 1937, и 1991 сопровождались торжеством непрофессионалов во всех сферах — от дипломатии до энергетики.
Журналистике в девяностые еще повезло — настала гласность, — а что творилось в литературе, все мы хорошо помним. Графоманы отстаивали свое священное право писать плохо, потому что они за свободу, а остальные нет. В какие еще времена, кроме 1919, Василий Князев считался бы поэтом? А постмодернисты, самоутверждавшиеся в девяностые с истинно матросской прямотой? Да и структуралистах, воля ваша, тоже проглядывало нечто РАППовское, только слов они знали побольше.
А для довершения аналогии — пара цитат, нагляднейшим образом характеризующая все ту же пресловутую, до рвоты опостылевшую цикличность. Сначала — Виталий Иванов, чья лояльность получает теперь исчерпывающее объяснение: человеку, который так плохо пишет и так куце мыслит, ничего, кроме лояльности, не остается.
Это его шанс смотреться политологом, мыслителем, колумнистом и кто он там еще:
В ситуации, когда парламент кишит левыми популистами и либеральными жуликами, а губернаторами на раз избираются уголовники, юмористы и просто не пойми кто, ни о каком порядке в государстве говорить не приходится. Мы не в той ситуации, когда можно жертвовать порядком ради туманной перспективы когда-нибудь обрести «цивилизованную политику». Я понимаю, что «Единая Россия» и кремлевский политический менеджмент многим не нравятся. Особенно тем, кто в свое время успешно работал на диком политическом рынке. Но альтернатива этому одна — тотальное свинство, как и было сказано. У нас есть и будет полуторапартийная система, предполагающая наличие одной доминирующей партии и нескольких «миноритариев», самостоятельных и полусамостоятельных. КПРФ же, постоянно договариваясь с администрацией президента, кремлевской не становится. Да и эсеры могут сохранить автономию.
Иными словами, свиньи себе грязь найдут.
Что до ткачихи, то эскапады на тему «эстетических разногласий с властью» неизменно оборачиваются демонстрацией отвратительного московско-интеллигентского чванства, а то и откровенного социального шовинизма. Как же, у нас в политике должны участвовать только люди образованные, культурные и вообще «приличные». А тут ткачиха какая-то! Фу! Пахнуло мерзким «совком»! Мы не хотим видеть никаких ткачих, равно как и крестьян, сталеваров и вальцовщиков! Мы не любим оборванной черни! Мы почти привыкли к вашим «андроидам», но ткачиху не переживем!
Если власть и нужно здесь в чем-то упрекать, то только за то, что ткачихи непростительно мало. А «приличная» тусовка перебьется.
Ребята, поезд отходит, а вы стоите на перроне и говорите, что дальше не поедете. Что вам противно, стыдно и вообще… Ваше право. Но только на этом самом перроне вы очень скоро окажетесь в компании конченых идиотов, натуральных отморозков, у которых на уме одна гэбня. Да уже оказались, если честно. Но они вас не примут. Более того, они вам припомнят. Все. Как вы критиковали Запад, Ходорковского и «цветные революции», как смеялись над маршами несогласных, как «плевали на могилы Политковской и Литвиненко» и, конечно, как хвалили Путина. Ой припомнят! С оттяжкой!
Вам будет уже не стыдно, а страшно. Броситесь догонять поезд. Уверены, что догоните?
Это Иванов пугает одумавшихся пропутинцев безбашенными и проплаченными несогласными. А вот републикованная тем же Шенталинским статья из «Петроградской правды» за сентябрь 1918 года — самое начало «красного террора». Называется «Интеллигенция и трагический театр». Подпись — «Незнакомец».
Ну, а теперь, когда вы, граждане-интеллигенты, голодные, обнищавшие, без всякого почти дела, сидите по своим углам, — поняли вы, наконец, в чем заключается сущность истории русской интеллигенции, та сущность, которая привела сейчас всех вас к тупику? Революция с Керенским опьянила вас словоизвержением, а в октябрьские дни на вас напал столбняк, который вы назвали «саботажем». «Саботажная мода» уже вышла из моды. Вы готовы переодеться, но у большинства из вас не хватает средств на новое платье. Вы стараетесь из саботажного костюма выкроить пролетарский. Увы, из этого ничего не выйдет, — на последнюю одежду надо больше материала. Вот почему в лучшем случае вы выглядите сейчас комично. Вас можно только слегка пожалеть. На вас даже и рассердиться нельзя по-настоящему. Нашей развинченной, абсолютно чуждой героизма интеллигенции, очень женственной по своему душевному складу, не мешает приобщиться в той или иной степени к театру трагедии. Что делать, если русский интеллигент не знает, не чувствует всей великой трагедии переживаемого народом момента! Так пускай хоть «литературным путем» придет к нему!..
Горе тому, кто этого не видит, не слышит, не понимает, не чувствует! Он будет выброшен за борт и явится только навозом для удобрения… Жизнь сострадания не знает.
Это пишут с разницей в 80 лет два графомана, вскочившие на подножку локомотива и искренне сострадающие всем, кто не рвется на этот поезд.
Пишут в одних и тех же выражениях, с одними и теми же интонациями, с одной и той же святой верой в то, что уж они-то едут в правильном направлении.
Куда их поезд придет — сегодня, кажется, видно уже всем.
И какую цену они заплатят за право недолго называться профессионалами — тоже понятно.
Так что дружить с графоманами я не посоветую даже тем, кто искренне боится остаться за бортом.
Помните, что не успеть на «Титаник» — лучшая мера предосторожности во все времена.
28 ноября 2007 года