X От Старочеркасска до Новочеркасска. Разговор о «верховых» и «низовых» казаках. Донская казачка

X

От Старочеркасска до Новочеркасска. Разговор о «верховых» и «низовых» казаках. Донская казачка

Я выехал из Старочеркасска около полудня. При рассчете оказалось, что с меня за комнату и два самовара полагалось 25 коп. сер. Дешевизна, достойная подражания!

Мой возница был казак моего возраста, загорелый, черный, с усами, на высокой худой лошади. Дроги его, на которые была положена связка свежескошенной травы, были крайне неудобны. Мы кое-как уселись и поехали по кочковатым, узким, поросшим травой улицам Старочеркасска. Ехали шагом, часто заворачивали за углы, пока добрались до плавучего мостика через какой-то «ерик» и выехали, наконец, из станицы в займище.

Кругом было плоско, ровно, зелено. По сторонам тянулись во всех направлениях бахчи, на которых работали преимущественно женщины. Близость городов Ростова и Новочеркасска вызвала здесь особенное развитие огородного промысла, приносящего жителям окрестных станиц и хуторов хороший доход.

Широкая, синеватая даль открывалась перед глазами. Только в одном месте возвышалась четыреугольником высокая насыпь.

— Крепость святыя Анны, — объяснил мне мой возница: — тут они жили, а потом наши их постепенно вытесняли, сперва в Азов, а потом и дальше.

— Кто же это «они»? — спросил я.

— Да неприятель, значит. Турок…

Я знал, что эта крепость была не турецкая, а русская, и построена она была по приказу Петра Великого отнюдь не для борьбы с турками, а для наблюдения за казаками: «чтобы внутренние иногда шатости по тутошнему месту пресекать.» Когда я объяснил все это моему собеседнику, то он не совсем охотно поверил этому и сослался на стариков.

— А старики у нас говорят, будучи это турецкая крепость.

Монотонный ландшафт несколько разнообразился небольшими рощицами верб да «ериками», т. е. узкими протоками, разрезавшими займище во всех направлениях. Вот мы подъехали к одному из таких ериков.

— Этот как называется? — спросил я.

— Гнилой, — отвечает мой возница.

— А ведь мы потонем, — прибавляет он совершенно равнодушно, видя, что ехавшие впереди дроги, нагруженные огурцами уже начали подплывать: — либо мне на каюке перевезть вас?

Мы сложили вещи и сено на берегу. Казак мой поехал через Гнилой, стоя на дрогах, потом на другом берегу пустил лошадь на траву, отвязав ей чересседельник, и ведром начал выливать воду из лодки, стоявшей у того берега. Он долго трудился над этим, так как лодка была почти до краев наполнена водой…

Наконец, кое-как вода была выплескана. Оставалось найти весло. Но весла нигде не было. Тогда мой казак лег животом на нос баркаса и начал усердно грести обеими руками. Таким образом, он с грехом пополам переехал ко мне, но лодка села на мель, и от берега нужно было брести до нее по воде. Казак сначала перенес вещи в лодку и сложил на носу, — это было единственное сухое место там… Потом вернулся опять на берег и с видом бесповоротной решимости сказал:

— Пожалуйте.

С этим словом он несколько подогнулся и подставил мне спину. После некоторого колебания я взгромоздился на него, и он, шлепая сапогами по мутной воде ерика, поднес и ссадил меня на баркас. Потом, оттолкнув баркас от берега, он начал грести уже обломком доски, который нашел на берегу, и мы перебрались на другую сторону.

Мой возница был по натуре резонер и не смолкал всю дорогу (а ехали мы около пяти часов). Узнавши, что я родом из верховых казаков, он усвоил себе по отношению ко мне и к моим станичникам тон несколько снисходительный и поучающий: старый антагонизм, очевидно, еще не умер, и привычка низовых казаков относиться свысока к своим верховым собратьям остается в силе и до настоящего времени. Например, мы проезжаем мимо какого-то хутора. Дома все или под железной, или под тесовой крышей. Видно, что народ живет зажиточно.

— Вот погляди, как у нас живут, — начинает мой собеседник: — ведь — хуторишка! У нас ведь не как у вас там «египтяне» работают. У «египтянина», как хлеба нет, так уж он нос повесил, а у нас этого нет, — не так! Вот гляди, как у нас живут. Есть у вас такие дома?

Он устремил на меня гордый, безжалостно торжествующий взгляд. Признаюсь, мне было больно и огорчительно за «египтянина» (как он презрительно обзывал верхового казака за его упорный, исключительно земледельческий, мало доходный труд), у которого, действительно, такой дом встретишь не часто.

— Пускай египтянин такой дом выстроит! — продолжал не без хвастовства мой собеседник, наслаждаясь чувством неизмеримого превосходства своего надо мной, как представителем «египтян»: — никогда! А хватись теперь, у этих жителей сколько хлеба? Редко у кого найдешь мешок муки, а то — либо пудик, либо и того нет… И горя мало! Нынче нет, завтра все будет… У нас, брат, есть такие богачи, что у всех казаков собрать деньги, так и то не наберешь столько!.. А бабы, например? Вот гляди: с работы идет, а под зонтиком…

И он указал кнутом впереди себя на молодую смуглую казачку, которая, действительно, шла нам навстречу под белым зонтиком, но… босиком.

— А ты в праздник вот вышел бы к нам на гулянье, поглядел бы, — продолжал он, слегка приподняв свою фуражку перед казачкой, которая первая поклонилась нам: — там не отличишь, что богатая, что бедная, — все равное. Все у ней есть, как и у богатой, а вот из этакой хибарки идет. И у казака все есть…

— Ты говоришь, что у нас фуражки да мундиры не носят казачьи, на русских похожи стали? — после небольшой паузы продолжал он с тем же одушевлением, как бы отчасти полемизируя со мной: — да на черта оно мне, это казачество? Начхать мне на него да размазать! Чего оно мне дает? землю-то что ль? Это двадцать-то два рубля в год? У нас уж сколько казаков передалось в мещане: в прошлом году, я знаю, семь, а сколько я не знаю-то. Один урядник, — со мной пришел из полка, — как перешел во вторую очередь, так сейчас передался в мещане, потому выгоднее… Ничего оно мне не дает, это казачество! Есть деньги — ты и урядник, и офицер, и вахмистр; нет денег — ты хотя и казак, а без внимания! Это у вас там египтянин дорожит этим… Ежели урядника ай вахмистра заслужит, уж он думает, что это и черт его не знает, что такое урядник! Он понимает об этом вот как: «а-а, я — урядник!» А у нас это — нет ничто! У нас казак сплошь и рядом богаче офицера и чище одевается. А ежели какой урядник или вахмистр у нас на майском заноситься станет, так у нас на него сейчас тюкать начнут «тю-ю-у! чего заносишься: так твоей бабушке и этак!» А ваш египтянин, как поглядишь, приедет в Ростов, — кожух на нем белый, а на голове папаха с красным верхом и с белыми поперечинами… А-а потеха. Ну, на какого дьявола мне он, мундир, — скажи на милость? Ежели на майское или на смотр, я его надену, а потом положил в сундук и пускай он лежит… У нас казак из полка как приходит, так сейчас себе черную тройку, сапоги лактированные, калоши, дипломат легкий для лета, а теплый для зимы. Он выйдет на гулянье, так это — мое почтение… Подходи видаться!..

Мой оратор даже сделал рукой какой-то неопределенный жест в воздухе, желая, вероятно, рельефнее оттенить ту блистательную и эффектную картину, которая рисовалась в его воображении при рассказе о черной «тройке», лакированных сапогах и «дипломате».

— Я тебе говорю, — продолжал он: — ты вот сейчас пройди по народу, погляди, у кого найдешь либо куль хлеба, а у кого и того не найдешь. И горя мало, не думают! У нас сейчас народу мало в станице — почему? — потому что все по местам: кто на пароходе, кто с судном ходит, кто рыбалит, кто на огородах. А зимой народ собирается и тут уж гуляет на все, сколько у кого хватит… Тем и жизнь наша красна! Ты бы вот к нам приехал на Илью пророка, — у нас престол бывает и ярманка, — вот бы поглядел народу-то! Два парохода с публикой из Ростова приходят, музыка… Вот бы тебе посмотреть-то! Я знаю, что для тебя было бы антиресно. А сейчас у нас народу вовсе мало по станице, и смотреть нечего… В соборе был?

— Был.

— Цепи там видал?

— Видел.

— Это колдуна одного заковывали в те цепи, и сам он сидел под собором.

— Какого колдуна? — спросил я, несколько огорчась историческим невежеством своего собеседника.

— А Стеньку!

— Разве он колдун?

— А как же. Его, бывало, никакие оковы не держали. Поймают его, — он, действительно, дается, — а потом тряхнет руками, и цепи с него долой!.. Я тебе не докажу про этот предмет, потому что молод годами — раз, да и некогда мне было дюже растабарывать об этом — два, а вот кабы из стариков из старых кто, они бы тебе все разбукварили, особенно — кто письменный… А я не письменный, — прибавил он не без сожаления.

Он сделал небольшую паузу и задумался. Потом, чувствуя все-таки необходимость посвятить меня в историю колдуна, начал снова говорить размеренным голосом:

— Как, значит, он, Стенька Маноцков злодей, с нашими тут казаками пьет-гуляет, в беседушках сидит, а они соберутся в Азов пошарпать, он сейчас бросит в Дон полсть[9] и на полсти плывет по реке… Али нарисует на стене лодку, сядет в нее и — поехал! Там, значит, азовцам все и передаст… Он вреда много делал нашим.

— А вон девки идут с Красного, — вдруг перешел он на другой предмет: — куда же это они идут? На тяповицу что ль? Нет, должно быть, — купаться. Ах, распроделать их милость! Девки! — закричал он, когда мы подъехали ближе к группе молодых казачек, направлявшихся к озеру: — да чего же вы в Василев не ходите купаться?

Их было пять или шесть, — все красивые, черноглазые, с веселыми и плутоватыми взглядами. В ответ на вопрос моего подводчика они закричали почти разом:

— А далеко!

— Э, далеко! Так там же лучше! Да вы не разбирайтесь при нас, а то мы не поедем. Вы бы к нам в станицу ходили купаться: в Дону лучше…

— А мы завтра в Черкасск пойдем, так там искупаемся.

— В старый, ай в новый?

— В новый!

— Так поедемте с нами: подвезем заодно.

— Нет, рановато! После… нынче вечерком.

— Да зараз поедемте! — настойчиво убеждал мой возница, обернувшись на своем месте спиной к лошади и предоставив ей идти по собственному усмотрению, чем она немедленно же воспользовалась и своротила с дороги. — Я вам говорю: не разбирайтесь при нас, а то вон мерин сам воротит в вашу сторону…

И он, на минуту обернувшись, поощрил мерина несколькими ударами кнута и снова направил его на дорогу. Мы отъехали уже довольно далеко. Девки что-то еще кричали нам, размахивая руками, смеясь и продолжая снимать костюмы («разбираться»), некоторые из них уже бросились в воду, визжа и разбрасывая кругом блестящие брызги. А мой казак все еще продолжал кричать им, хотя и сам ничего не слышал за громом колес по кочковатой дороге, да и его слышать нельзя было.

— Я вам говорю, какое тут купанье? — кричал он, блестя своими белыми, ровными зубами: — Едемте с нами, так мы вам покажем купанье — ну, то будет купанье! Или, к примеру, у нас в старом Черкасске… Чего? Чего говорите? Э, дьяволы! Ничего не слышу: визжите дюже! Я говорю: к нам в станицу приходите вечерком! Э, кобылы! ничего совершенно не слыхать… Да ну вас к черту!..

И он снова обернулся к мерину и снова, для порядку, хлыстнул его несколько раз кнутом. Улыбка тотчас же сошла с его лица.

— Да, вот у нас девки не побегут от чужого человека, как ваши, — обращаясь ко мне, заговорил он прежним тоном, тоном подавляющего превосходства: — У нас к чужому даже как-то ласковее: Бог его знает, зачем он приехал!.. А ну-ка он приехал посмотреть да жениться? И народ у нас много вежливее вашего. У нас, вот кабы ты остался до праздника, то хоть бы со мной али еще с кем пошел в компанию али на гулянье, — так тебя с удовольствием бы приняли все, и никто бы тебя за чужого не считал… Взяли бы мы с тобой бутылочку водки да поставили, также бы ряд-рядом пили, как и все, и никто бы тебя за чужого не считал. А у вас, ежели я зашел в кабак, взял бутылку водки, — так верховец норовит ее стянуть со стойки да себе присвоить: это доводилось мне самому видать. Так, охряпы, а не люди…

Я попробовал возражать, но мои возражения вышли слабыми и бездоказательными: мой собеседник, — надо создаться, — был в этом случае почти прав. Он уверенно и авторитетно сказал:

— Я, брат, знаю! Не говори. Народ у вас сурьезный, грубый… А у нас и девки также бы тебя приняли и в проходку бы с тобой ходили, как со своим. Жаль, что ты не остался у нас до праздника, тут бы ты посмотрел разные предметы…

Разговор наш, коснувшись прекрасного пола, естественно принял в скором времени несколько легкий характер.

Такова была уж самая тема…

К слову сказать, на Дону нравы вообще не отличаются особенною строгостью, да и самые условия казачьей жизни и военной службы не таковы, чтобы их можно было назвать нормальными. Поэтому как-то уж принято на казачку возводить массу нареканий, иногда имеющих основание, а чаще всего самых неосновательных. Казачка вообще представляет собою глубоко любопытный тип, почти не тронутый в нашей литературе, если не считать Марьяны гр. Л. Толстого («Казаки»).

Самый трогательный и поэтический мотив казачьих песен — тоска матери о сыне, находящемся на далекой чужой стороне. «Кабы были сизы крылышки», — говорит мать в одной песне: — «я бы полетела, все казачьи казармы я бы осмотрела, свово милого сыночка бы угадала». В другой песне — тот же мотив в несколько измененном виде: «Ты не плачь, не тоскуй об нас, родимая матушка! Уж мы пьем-едим все готовое, платьице носим мы нарядное»… Немногочисленны те песни, в которых фигурирует молодая жена или «сударушка», «распрелестная шельма бабеночка», «душа-красная девочка». Молодая жена редко представляется тоскующей об муже; гораздо чаще песня поет об ее грехах в отсутствие мужа:

Подошли мы к Дону близко,

Поклонились Дону низко:

— «Здравствуй, Дон, ты, наш Донец,

И родные — мать — отец!

Здравствуй женушка-жена!

Хорошо ли ты жила?

— „Иванович, хорошо!

Хоть бы годик так ишшо…

Хоть бы годик, хоть бы два,

Хоть бы года полтора…

Рассказала б я подробно,

Да побьешь ты меня больно…»

Песни о «сударушке», которая «зажгла ретиво сердце», звучат всегда нежной грустью и трогательной жалобой…

Быстра речка бережочки сносит,

Молодой казак полковничка просит:

«Отпусти меня, млад полковничек,

Отпусти меня домой!

Дюже скучился, стосковался я

По сударушке своей дорогой…»

Что же такое казачка?

Я больше всего люблю видеть ее в хороводе, теплым весенним вечерком, когда истухает на западе заря, когда тихо и неподвижно стоят кругом станицы неровные, черные стены тополей и верб, неясно вырисовываясь своими зубчатыми верхушками на сине-бледном звездном небе… Песня звенит в чутком воздухе. Кругом все так оживленно: визг ребятишек и девчат, звонкий смех, беготня, толкотня… Молодые казаки стоят в кругу. Она проходит своей легкой походной мимо, вбок поглядывая на какого-нибудь молодца, и от этого взгляда закипает у казака кровь.

— Ну-ка, Настя, давай в шепты играть, — говорит он, подкравшись к ней и бесцеремонно обняв ее сзади.

— Уйди ты, холера! — отбиваясь и громко ударив его по спине ладонью, кричит она со смехом.

Но в таком приеме кавалер видит лишь поощрение и снова обнимает ее и говорит ей такие веселые вещи, что она хохочет, взвизгивает и снова с силою вырывается у него из рук.

— Не пойду я с тобой: дюже дуришь! — убегая, уже издали кричит она.

С самого детства казачка привыкает к свободе обращения с мужчиной и к некоторой равноправности. К этому приучает ее и домашняя жизнь, и улица, и до известной степени общественный уклад казачьей жизни (по смерти мужа она не лишается права на пользование землей; нередко она за мужа отбывает иные станичные повинности и т. д.).

На улице девочке-казачке приходится частенько защищать себя и вступать в рукопашную с мальчуганами-казачатами, которые всегда имеют наклонность, по воинственности характера, «отдуть девок», — пока не доросли до рыцарских воззрений. Такие столкновения происходят почти ежедневно, и, надо правду сказать, не всегда будущие лихие кавалеристы остаются победителями, хотя всегда почти являются вызывающей стороной. Иногда, правда, коварному обидчику удается «срезать с крыла», и он, быстро улепетывая, слышит сзади себя рассерженные, плачущие крики:

— Мошенник! погоди, попадешься и ты когда-нибудь! воряга!

Он торжествует…

Но бывают случаи, когда такой «мошенник» лет девяти или десяти еще быстрее убегает от девчат, которые, воспользовавшись численным перевесом, вздумают ответить на его вызов дружною атакой. Вот он бежит, держа в руках фуражку, и громко кричит, размахивая руками и не заботясь уже о своем достоинстве:

— Игнатка! Фетиска! сюда! гонят! Девки гонят!.. сюда, дьяволы!.. Чего же вы, дьяволы, глядите? на мне рубаха-то уж мокрая стала!..

Замуж казачка выходит очень рано, в 16–18 лет; в 20 лет девушка считается «перестарком», и какие-нибудь особенные причины заставляют ее ждать до этого возраста вдовца или немолодого уже казака: или физические недостатки, или (чаще) слишком зазорное поведение в девичестве. Не всегда казачка вступает в брак по любви, но вместе с тем мне неизвестно также ни одного случая насильственной выдачи замуж. Материальные и практические соображения нередко играют важную роль в браке: для невесты — размер «кладки», хозяйственное положение семьи жениха, если она сама из достаточной семьи; для жениха, кроме наружности будущей подруги жизни, ее здоровье, работоспособность и известная доля развития («чтобы умела принять и поговорить с человеком»). Брак не заключается сразу; он занимает, вместе с распитием «стклянки» (сговор), с «запоем» (заключение договора в присутствии всех родственников с той и другой стороны), с изготовлением «кладки», довольно значительный срок. Иногда, за промежуток времени от сговора до венчания, расстраивается свадьба из-за каких-нибудь недоразумений в кладке, или из-за неблагоприятных слухов об одной из сторон, и дело нередко доходит до разбирательства в станичном суде.

Сговор, или так называемое «свиданьице», происходит в доме родителей невесты. В ожидании прихода сватов вся почти родня невесты находится в сборе. Сама невеста с подругами сидит в особой комнате; она одета в лучшее свое платье, в ушах — лучшие ее серьги, на ногах новые «щиблеты» и даже калоши (чтобы жених знал, что у нее и калоши есть). Вот, наконец, являются и сваты вместе с женихом. Их сажают за стол, в передний угол, под образа. На столе появляются бутылки. Среди торжественного молчания отец невесты подносит всем присутствующим по рюмке. И только после этого приступают к делу — сначала к договору о кладке.

— Вы, Михайло Семеныч, какую клали первой снохе, скажите нам, пожалуйста? — спрашивает отец невесты у женихова отца, — тогда мы скажем и про свою, какую мы хотим взять…

— Мы той снохе клали: шубу, пальто, два платья, два платка и щиблеты. Вся эта кладка нам стоила полусотку в отрезе. Шубу мы брали, — вот эта ныне форма пошла, — забыл, как называют это рядно… Фу-у ты, какая память! Забыл да и все! Молкасей, молкасей, ну его к свиньям! Шубу из молкасея и пальто из молкасея. Платья — одно суконное, кашемировое, а другое — ситцевое; платки оба белые, как снеговые… Вы, Василий Миколаевич, может, возьмете деньгами? Мы и деньгами выкинем вам, для нас все одно…

Для свата «выкинуть деньгами» было бы выгоднее, потому что сумму он назвал меньшую, чем стоит «кладка» на самом деле («полусотка»). Это отлично понимает и отец невесты и дипломатически отвечает:

— Нет, мы не хотели бы деньгами. Лучше уж возьмем так, как клали той, только чтобы эта малая кладка была хорошая, а больше мы выговаривать с вас ничего не станем… За запой согласны взять деньгами пять рублей.

— Ну, так — и так! Теперь все покончили, давай.

По окончании молитвы начинается и самое, так называемое, свиданьице. Вводят невесту и ставят ее посреди горницы. Из заднего угла извлекают жениха и ставят его рядом с невестой. На лице его появляется выражение испуга и забавного недоумения. Невеста стоит, потупившись в землю. Первым обращается к молодой чете отец жениха.

— Миша, что ты — узнал свою невесту? — спрашивает он у сына.

Жених смущенно, осипшим от долгого молчания голосом отвечает:

— Узнал.

— Марья Васильевна! а вы узнаете жениха или нет? — обращается будущий свекор к невесте.

— Да, узнаю, — чуть слышно отвечает смущенная невеста.

— Ну теперь, дети, вот при всей компании открывайтесь, что вы нравитесь друг другу… Так и говорите! А если не нравитесь, говорите: «мы не того… стало быть… мы не хотим». Миша! тебе невеста нравится?

— Нравится, — отвечает жених с прежним смущением.

— А тебе, Марья, нравится жених? — спрашивает отец у невесты.

— Да, — отвечает чуть слышно невеста.

— Ну, поцелуйтесь три раза, дети!

После этого следует обмен подарков между женихом и невестой. Жених получает от невесты шарф, перчатки и носовой платок, а ей дарит платок на голову. Затем невеста должна обнести водкой родню жениха, а жених — родню невесты. Будущий свекор, принимая от невесты рюмку, говорит:

— Ну, дети, любите друг друга крепко и не купоросьтесь между собой! Почитайте родителей и стариков, но паче всего любите друг друга и устраняйтесь от худых дел. Вот вам, дети, пока на первый случай! — прибавляет оратор, бросая на поднос серебряный рубль.

В том же назидательном духе обращают речи к жениху и невесте и остальные присутствующие на «свиданьице» родственники и приносят им посильные дары. А затем, по окончании этого торжественного церемониала, начинается шумный, веселый пир…

Вступление в чужую семью, в большинстве случаев, не влечет за собою для казачки особых лишений. С мужем, до выхода его в полк, ей приходится жить не больше двух-трех лет, иногда даже меньше, и за этот срок она не видит от него обиды; другое дело, когда муж вернется из полка, уже значительно испорченный, да еще получит стороной какие-нибудь неблагоприятные слухи о жене: тут уже редкая казачка обойдется без знакомства с плетью или кулаком… Против свекрови казачка и сама не даст себя в обиду. В случае притеснений в семье мужа у нее имеется одно средство — к слову сказать, сильно действующее и часто употребляемое, — возвращение в родительскую семью впредь до прихода из полка мужа; а мужья в таких случаях почти всегда становятся на сторону притесняемых жен, а не родителей.

Самое критическое время для казачки настает тогда, когда муж ее уходит в полк, и она остается «жалмеркой». Теперь она уже одна, без заступника, и должна сама защищать себя от обид. Теперь за ней строго и подозрительно смотрит вся семья и, может быть, накопляет скандальный материал, чтобы потом сообщить его мужу; по крайней мере, ей часто об этом напоминают. А между тем кругом так много соблазнов, и так скучно и тоскливо жить в двадцать лет одной-одинокой… Нельзя ни погулять без риску, ни на улице допоздна пробыть; если чужой казак вздумал поговорить по секрету или пошутить, жди беды: или мужу напишут, или ворота вымажут дегтем… Трудно удержаться от греха, да и не всякая «жалмерка» старается выдержать искус четырех лет… Иногда останется она на праздник в поле «дневать», т. е. караулить оставленное имущество, и вдруг, как бы мимоходом, заходит «польской сосед», молодой казак, который уже давно высматривает ее. Далеко кругом ни души не видно; зеленая степь расстилается с прошлогодними стогами да маленькими хатками, в которых осенью живут пахари; и вечер такой тихий, румяный, мечтательный, и небо так весело смотрит и ясно, и казак такой молодой, ласковый и сильный, и так томительно-скучно одиночество…

— Здравствуйте, Наташа! — говорит почтительно гость, едва сдерживая улыбку, готовую расплыться на его лице.

— Мимо, мимо! — отвечает она, тщетно стараясь принять как можно более суровый вид.

— Почему так сурьезно? — делая испуганное лицо, спрашивает сосед.

— А потому… проходи мимо — вот почему! — с усилием выговаривает она, не удержавшись от смеха.

На лице гостя тотчас же расплывается широкая улыбка удовольствия. Он нерешительно подвигается ближе и с почтительной осторожностью говорит:

— Наташа! позвольте с вами познакомиться…

— Да уходи ты… идол! Чего пришел? Еще увидит кто, оговору будет сколько…

— Что же мне, значит, так и пропасть надо с тоски?

— А мне что за дело? Провались ты со своей тоской!.. Все вы мастера брехать, а после пойдет хвалиться, звонить везде…

— Господи Боже мой! да разве я соглашусь? Милая ты моя! душечка…

— Да ну тебя! пусти! чего ты меня душишь… Пусти, тебе говорят, а то зашумлю…

Много невзгод обрушивается на жалмерку; ей мажут ворота дегтем, пишут на нее доносы ее мужу; свекор и свекровь, иногда отец и мать, бранят и наказывают ее, муж из полка пишет угрожающие письма. Иногда попадется и любовник такой, который лишь «тиранит» ее и обличает, и случаи трагических развязок бывают нередко…

Еще хуже бывает, когда жалмерка родит в отсутствие мужа «прибыльного», или «жирового» ребенка. Это случается весьма нечасто.

Нельзя, конечно, утверждать, чтобы нарушение супружеской верности было явлением постоянным среди жалмерок, но общий взгляд, установившийся на жалмерку, указывает на вольность и привлекательность ее жизни. «Теперь-то и погулять!» — шутя говорят сами казачки. Некоторая легкость нравов, порождаемая свободою обращения среди полов, есть обычное явление в станице, на которое все смотрят довольно равнодушно и снисходительно. Муж, отсутствующий четыре года из дома (срок службы в первоочередных полках), конечно, не равнодушен к слухам о своей жене. На первый же или на второй день после возвращения из полка он займется проверкою слухов, и иногда шелковая плетка пишет жестокую расправу на спине гулливой казачки. Но потом он примиряется с фактами, которых поправить уже нельзя, и сам изменяет жене, которая в его присутствии вся уходит в домашнюю жизнь, изредка вспоминая о прежней воле, гульбе и грешках…

Время идет. Рождаются дети, растут; старость подкрадывается к казачке; новое поколение идет на смену… Вот уже один сын ее присягнул, женили его (женитьба обошлась в двести с лишним рублей; пришлось покряхтеть и отцу, и матери); вот уже и на практическое ученье ему надо заступать; приходится «справлять» коня, все обмундирование и вооружение… Сядет он на коня, взмахнет плетью и помчится по улице, только пыль поднимется столбом. Сердце замирает у нашей казачки, уже потерявшей свою красоту от забот: скоро разлука… Тут-то она начинает интересоваться более всего внешней политикой: не слыхать ли чего про войну? Тут-то она часто не спит ночей, думая о сыне, поджидая его, когда он долго загуляется где-нибудь ночью; она сама ухаживает за его строевым конем, сама почистит ему амуницию. А придет сын под хмельком, станет ругать жену для куражу, она нежно уговаривает его и, укладывая спать, сама раздевает его, как раздевала когда-то маленького… И вот, наконец, поход… Кто больше всех прольет слез? Кому больнее эти проводы? Кого жальче всех оставить «служивому»? О чьем горе и тоске поет песня?

Стал я с родными прощаться —

Мне не жалко никого…

Стал я с матушкой прощаться —

Закипела в сердце кровь,

Полились слезы из глаз…

Никто с такой томительной тоской не ждет вести с чужбины, как мать-казачка, никто, кроме нее, не пойдет за сорок-пятьдесят верст к вернувшемуся из полка служивому, чтобы порасспросить о сыне; никто с таким искренним негодованием не скажет: «и когда этот проклятый турок угомонится!» или: «опять эта распостылая агличанка бунтовать хочет!» И никто так часто не снится во сне на чужбине тоскующему казаку, как мать, плачущая у его изголовья; никому он не шлет более нежных пожеланий и низких поклонов, никому не принесет более ценного подарка со службы, чем матери… Последняя мысль казака перед смертью на чужбине — о матери:

В лесу темном Кочкуренском

Казак, братцы, умирал.

К сухой древочке склонился,

Он товарищам сказал:

Может, братцы, вам придется

Увидать наш тихий Дон,

Вы скажите моей матушке —

Пусть не плачет обо мне!

Расскажите ей, родимой,

Как кончалась жизнь моя…

Однако, мы должны вернуться к прерванной беседе с нашим возницей.

— У нас девки и бабы, — говорил он, между прочим, — нельзя сказать, чтобы из порядка выходили… Так, разве, одна или две, а то ничего себе… Разве — тихомолком? Да у нас не украдешься: у нас ребята по всей ночи ходят и все знают, кто с кем сидит, чего говорит… У нас не дюже!

Я передал ему то, что слышал о значительном сравнительно количестве подкидышей, которых ежегодно приходится отправлять станичным правлениям близких к Новочеркасску станиц в новочеркасский воспитательный дом (число незаконнорожденных в Новочеркасске составляет 1/6 часть всех рождающихся, т. е. вдвое более процентного отношения, наблюдаемого, напр. в западной Европе. Это обусловливается тем обстоятельством, что в новочеркасский воспитательный дом доставляются подкидыши не только из соседних станиц, но даже из городов Ростова, Воронежа и др.).

— Это, положим, есть… «Накотных» у нас иной год штук двадцать бывает. Только это не наши: больше наймычки, которые из России приходят… А случается и над нашими, но реже, потому — наши похитрей!.. Без этого, брат, нельзя: известно — молодежь.

— А старики как к этому относятся?

— Да старики пересопят. Муж придет со службы, побьет год-другой да бросит: все равно ничего не выбьешь…

— Рано у вас женятся казаки?

— Да также, как и у вас, надо думать: иные после присяги женятся[10], а иные и до присяги. Кто как… Иной ходит с девкой год, и два, и три, а иной меньше. Кто, значит, облюбует себе девку, то с ней и ходит, ночевать к ней ходит.

— Ну, у нас, у верховых казаков, этого обычая нет, — сказал я.

— Э, да у вас мало ли чего нет! — с пренебрежением воскликнул он. — А чего же ты думаешь? Уж ежели ночевать пришел, так он ее и съел? Не-ет, брат! так лишь повертится, поговорят, о чем они там сами знают, да с тем и домой пойдет… А старики у нас — да чего они знают? Они лишь за тем глядят, чтобы жалоб не было, чтобы не обижал, беды не делал, не ругался бы, не воровал… А там хоть до самого света ходи, они ничего не скажут.

— Живут ли у вас большими семьями? — спросил я моего собеседника.

— Нет. Мало… Больше все делятся. Хоть два сына, хоть один и то иной раз отделяются. Где, бывает, отец виноват — забурунный, сыскивает, чего не следует, а где — и сын… У меня вот также отец, — я у него один и был, — стал меня притеснять, пьяный придет — норовит драться; думал, у меня дома нет, так походи, дескать, по чужим хатам. А я отошел, лошадь купил, дом купил, каючок у меня свой, невод — свой, и всего стало больше, чем у него. А он теперь шляется, как волк: когда в людях поест, а когда и так обойдется…

Солнце невыносимо пекло. Низкая, сырая местность, — мы ехали уже берегом Аксая, — точно парилась, и было тяжело дышать, как в жарко натопленной бане.

Вдали уже видны были на горе церкви Новочеркасска, блестевшие на солнце крыши домов, высокие трубы войсковых кирпичных заводов и темная зелень садов. Все это вырисовывалось на солнце особенно ярко, отчетливо, выпукло.

В реке была масса купающихся разных возрастов и полов; рыболовы сидели на берегу с удочками, с сетками. Мальчуганы действовали проще — панталонами, — и им удавалось этою импровизированною снастью уловлять кое-какую мелкую рыбешку.

— Дядя, купи у нас сазанчика! Дешево продадим! — кричали они нам, показывая маленьких пискарей и плотиц.

Вот мы уже под городом, на последнем плавучем мосту. По ту и другую сторону его, заграждая нам путь, ребятишки от 8-ми летнего до 16-ти летнего возраста усердно действовали особого устройства ловушками-черпаками из сеток, на длинных палках. Человек в черном картузе, вышитой рубахе, в новых суконных широких шароварах и лакированных сапогах иногда показывался из будки и кричал:

— Вот я вас, дьяволы паршивые, половлю тут! рыболовы, к черту носом! Марш отсюда!

Маленькие рыболовы проворно улепетывали с моста. Господин в картузе обратился и к нам:

— С кого получить, господа?

Мой возница ответил:

— Буду назад ехать, отдам.

Господин посмотрел на нас несколько скептически, потом медленно проговорил:

— Ну, будем смотреть…

— Что ж, посмотрите, — заметил равнодушно мой казак. Затем он встал, отвязал от дрожек ведро и, зачерпнув с моста воды, напоил коня.

— Вон узнай его, что он казак, — указал он мне на одного франта в чесунчовом пиджаке, в серых широчайших «невыразимых» и в лакированных скороходах, ведшего в поводу коня на водопой: — а со мной вместе служил…

Мы стали подниматься в гору мимо желтеньких, тесом крытых домиков — точно таких же, которые можно было видеть всюду по станицам, мимо лабазов с досками, дегтем, солью, лавчонок с квасом и т. п.