IX Станицы Константиновская, Раздорская и Старочеркасская. Исторические реликвии. О донском рыболовстве

IX

Станицы Константиновская, Раздорская и Старочеркасская. Исторические реликвии. О донском рыболовстве

Резкий свисток парохода… Я просыпаюсь и выхожу на палубу. Ласковый утренний ветерок веет мне в лицо. Мы у Константиновской станицы. Еще рано. Небо, покрытое синеватыми облачками, ярко зарумянилось. Водная поверхность, широкая, спокойная, блестит зеркальною гладью. Плоский берег с зелеными вербами, дома станицы, крытые железом и тесом, белые и желтые, сады с пирамидальными тополями, склады угля и земледельческих машин на берегу, пристань, пароходы, огромные, неуклюжие баржи с бурлаками в красных рубахах, целый лес мачт, — все опрокинулось и любуется собою в воде. Паром, устроенный на двух плоскодонах, наполненный людьми, повозками, малорослыми лошадками, помахивающими хвостами, переправляется с плоского низкого берега к станице.

Чем-то давно-давно знакомым, родным, ласковым повеяло на меня от этого утра, от широкого молчаливого простора степи, от дальних седых курганов, от просыпающейся станицы, от зеркальной, точно застывшей реки с паромом, толпой казаков и маленькими лошадками… И горячее чувство какого-то неудержимого любовного порыва к родине, к этой тихой реке вспыхнуло вдруг в моей груди, и так мне захотелось обнять кого-нибудь близкого, родного и заплакать от умиления и непонятной грусти…

Через полчаса мы покидаем Константиновскую станицу и вступаем в плоскую, степную часть Дона, с низкими, далеко не живописными берегами. Кругом — степь, то зеленая, ровная, с сизыми и зелеными горами вдали; то песчаная, желтая, с тощею растительностью, почти безлесная, с жалкими рощицами верб, с песчаными дюнами и буграми, поросшими бурьяном. Влажный крепкий ветер бежит нам навстречу. Далеко позади, в сизом тумане, видна оставленная нами Константиновская станица; впереди белеет церковь какого-то хутора и распростертые в воздухе, обтянутые парусиной, крылья ветряной мельницы. Кстати: эти распростертые в воздухе крылья — непременная принадлежность каждого населенного пункта в Донской области. Куда бы вы ни глянули, вы всюду, в отдалении, вблизи хуторов, станиц, на курганах и возвышенных местах увидите несколько «ветряков».

Плоские берега Дона заросли преимущественно вербой. Сплошные сизо-зеленые стены ее бегут мимо парохода по песчаным откосам, по обрывистому берегу, желто-зеленой полосой отражаются в воде и пропадают далеко за берегом, в тонком сизом тумане, около длинного, извилистого, красноватого или серого нагорного берега.

Хворост-«белотал», камыш, высокий бурьян и лопухи — обычные спутники вербы на низких берегах Дона, по «займищам». Под вербами — крытые камышом шалаши и белые палатки рыбаков с привязанными у берега лодками и со спутанными лошадьми, которые пасутся поблизости и стоят по колена в воде, безостановочно отмахиваясь головами и хвостами от мух.

В полдень мы подъезжали к станице Раздорской, второму центру виноделия на Дону. Вид — обычный: небольшие домики, крытые тесом, железом, камышом, неправильно разбросанные по гористому берегу, желтые с белыми ставнями и белые с желтыми. На берегу — пестрая толпа народа. Пароход, не останавливаясь, идет мимо. Пассажиры палубы кричат с парохода своим знакомым, стоящим на берегу. Кажется, здесь почти все знают друг друга. Вот, старый казак, стоящий рядом со мной, вслух весело разговаривает сам с собой, глядя на берег.

— Э-э, учитель, учитель! — говорит он, завидев подъезжающую к пароходу лодку с пассажиром: — регент! кого же это он везет? ай сам едет? Сам, должно быть… А это Сухарев с ним, — за сына на сиденке, должно быть…

— Готово! — доносится голос с носа парохода, и скоро бережок и лодка остаются позади.

И опять знакомое голубое, жаркое небо с белыми, барашковыми облачками над всем этим, и вербы с камышом на плоском берегу и свежая, зыблющаяся поверхность Дона с пеной, шумом, влажною пылью над пароходом, и многочисленные лодки с рыбаками, неподвижные, точно застывшие, и бородатые казаки в засученных выше колен шароварах, ухватившиеся за веревку «перемета» и враждебно посматривающие на шумящий и пугающий их рыбу пароход, и раскинутые сети, и выпряженные повозки на песчаном берегу…

Было около трех часов пополудни, когда пароход пристал к плоскому берегу близ Старочеркасска. По зыбким, колеблющимся доскам я сошел на берег; матрос сложил на песке мой чемодан. Кругом — ни поблизости, ни в отдалении не видно было ни одного извозчика; даже не было обычной толпы зрителей, если не считать ребятишек-рыболовов, бродивших по берегу с засученными панталонами и с удочками в руках. Виднелся народ позади, около разведенного плавучего моста. Вместе со мной пароход высадил двух местных жителей в пиджаках и картузах, с многочисленным багажом.

Минут десять я стоял над своим чемоданом и беспомощно оглядывался по сторонам. Наконец, из станицы показался на маленькой гнедой лошадке «дрогаль» — извозчик на неуклюжих дрогах, выложенных сеном; маленькая гнедая лошадка проворно перебирала ногами; под брюхом ее и на груди болтались белые холщевые занавески — от мух.

— Трофим, подавай! — крикнули высадившиеся со мной местные обыватели, когда извозчик подъехал к берегу. Он тотчас же повернул лошадку к их багажу. Они скоро заняли этим багажом все дроги, не оставивши ни одного свободного уголка, а я с недоумением и отчаянием посматривал то на них, то на станицу, откуда теперь уже никто не показывался. Когда, наконец, багаж был весь кое-как разложен, извозчик повернул к станице и закричал угрожающим басом на свою лошадку, которая с трудом, увязая в песке, вывезла дроги на битую дорогу и тронулась мелким шажком по ней. Пассажиры его пошли пешком сбоку.

— Ну, ты чего же, брат, стоишь? — покровительственно обратился ко мне извозчик, остановивши лошадку против моего багажа.

— Клади! — сказал он после минутного размышления тоном, не допускающим возражений: — некуда, говоришь? Небось, брат, поместим! Клади сюда! Вот так… А это — так! Живет! Вот видишь, и уложили… Но-о, гонедашка, трогай! ну-ка, шельмец, оправдывай! но, родимец, но, но, но-о-о!..

Он помог раза два кнутом своей лошадке, и она, отмахиваясь головой и хвостом от мух, бойким шажком опять двинулась вперед, а я пошел позади, с другой стороны дрог.

Было очень жарко и душно, хотя солнца не было видно за длинными беловатыми облаками. На самом почти краю станицы виднелась церковь очень старинной архитектуры с колокольней, похожей на бойницу, облупленная, с проржавленной крышей, с облезшими главами. Это был «старый» собор, одна из древнейших церквей на Дону, наиболее богатая историческими реликвиями.

Невозмутимая тишина царила в станице. Тесно скучившиеся дома на высоких фундаментах, на деревянных столбах, одноэтажные и двухэтажные, деревянные и кирпичные, желтые и красные, с железной и тесовой крышей, — стояли все с закрытыми ставнями, точно они были необитаемы. Ни души не видно было на улицах… Пусто, безмолвно, мертво…

Мы сначала подъехали к одному из небольших домиков, окрашенных в желтую краску, с сплошным балконом вокруг, или «балясами», по местному названию, сложили там часть багажа и оставили одного пассажира.

— Садитесь! — предложил нам извозчик, когда часть места на дрожках очистилась.

— Пошел вперед! — сказал сердито оставшийся со мной пассажир.

— Эка, брат, лишь извозчика задерживаешь, — тоном вынужденной покорности возроптал наш возница: — место есть, чего же не садиться?

Затем, минут через пять, мы подъехали к другому домику и опять сложили большую часть багажа. Теперь дрожки уже очистились совсем.

— Садись, — коротко и авторитетно сказал мне мой возница и сел сам.

— Ты куда же меня повезешь? — спросил я.

— А уж я знаю. Тут есть комнаты.

— Хорошие?

— Первый сорт комнаты: ни клопика, ни блошки нет! Одно слово городские комнаты, и цена, как в городе…

— А именно?

— Да как в городах-то? гривенник за ночь!

Вскоре он подвез меня опять к желтенькому домику, на этот раз двухэтажному, с вывескою, гласившею, что это «постоялый двор», и пошел сам узнавать о комнатах, оставивши меня на дрогах.

— Пожалуйте, — сказал он чрезвычайно галантно, появляясь назад: — там барышня вам покажет.

Я вошел во двор, поднялся по крыльцу и подошел к дверям, никого не видя. Молоденькое женское личико выглянуло из флигелька, соединенного с домом деревянным высоким мостиком, и скрылось опять. Наконец, дверь в домике отворилась, и на пороге показался смуглолицый человек среднего роста и средних лет.

— Мне комнату, пожалуйста, — сказал я.

— Вам заночевать?

— Да.

— Пожалуйте туда.

Он показал на флигель. Я прошел туда по зыбкому мостику из тонких досок и отворил дверь. Девочка лет шестнадцати поспешно расстилала тонкий, как блин, тюфячок на деревянной койке в маленькой и узенькой комнатке без всякой мебели. Краска смущения заиграла на ее миловидном личике.

— Вот комната, — сказала она и быстро исчезла.

Я умылся и пошел походить по станице. Постоялый двор находился около обширной базарной площади. Небольшие, невзрачные деревянные лавочки с вывесками тянулись по одной ее стороне. На нее же выходили — станичное правление, аптека и небольшой женский монастырь. За монастырем, в недалеком расстоянии, на краю станицы — к Дону — находился и знаменитый на Дону старинный собор, где уцелело значительное число исторических реликвий. Я направился прямо к собору. В запертой и замкнутой ограде играли ребята, то перелезая через нее, то карабкаясь по разросшемуся тутовому дереву. У ограды лежат чугунные Азовские ворота и весы, взятые казаками в 1641 году. Неподалеку стоит чугунный памятник в виде пирамиды, сооруженный в память пребывания в Старочеркасске покойного наследника-цесаревича Николая Александровича.

— Ребята, а где цепи Разина висят? — спросил я у мальчиков, игравших в ограде.

— Цепи? А на паперти. Они замкнуты. Вы попросите сторожа, он вам отомкнет. Пятачок ему дашь, он отворит.

Я пошел в сторожку. Было очень жарко и душно. Два сторожа сидели там в одном белье, — очевидно только что проснувшись. Небольшая комната, пропахнувшая тютюном, была вся облеплена картинками и листками: разорванная карта Российской империи, лубочная картина в память 25-летия царствования Александра II, несколько воззваний и листков («о загробной жизни», «о соблюдении постов») — красовались на стенах.

— Не можете ли мне отпереть собор? — обратился я к сторожам: — я хотел бы его посмотреть…

— А ты отколь? — довольно сумрачно спросил один из них, шамкая беззубым ртом.

— Я издалека.

— А по какому делу?

— Да вот, заехал поглядеть вашу станицу.

Мой ответ, по-видимому, не удовлетворил старика. Хотя он и ничего не сказал, но вся небольшая, сухопарая фигурка его выразила решительное неудовольствие. Он, не торопясь, надел свои шаровары, сделал цыгарку, покурил, сплевывая на сторону каким-то особенным щеголеватым манером, потом достал ключи и молча пошел из сторожки. Я последовал за ним.

— Вот цепи, смотри, — сказал мой чичероне, отомкнув двери собора.

В соборе было прохладно. Торжественный, глубокий покой чуялся в сосредоточенном безмолвии его. Старая живопись, потемневшие иконы, свидетели глубокой старины, глядели с иконостаса. Цепи с замком, в которые закован был Разин, висели у входа.

Надпись на стене собора в честь войскового атамана Лукьяна Максимова, при котором заложен был самый собор, напомнила мне об его современнике и сопернике — Кондратии Булавине…

Я осмотрел в соборе все бегло, потому что мой чичероне ждал с очевидным нетерпением, когда я уйду. На стене, при входе в собор, висело в рамке краткое описание истории собора и его примечательностей; оно гласило, между прочим, что собор несколько раз погорел. Подальше красовались надписи в честь атаманов Корнилы Яковлева и Лукьяна Максимова. Первый был современник Разина, а второй Булавина; оба они явили одинаковую верность и преданность российским государям во время известных казацких возмущений.

Наконец, я дал посильное даяние моему суровому проводнику, — после чего он несколько «отмяк», — и вышел из собора. В ограде, по-прежнему, играли дети.

— Ну что? видал цепи? — обратились они ко мне, как к старому знакомцу.

— Видел.

— А вот тут он сидел, под колокольней. Тут карты раз нашли и бутылку.

— Какие же карты?

— А в какие он играл.

Я поговорил с ними. Они охотно болтали мне обо всем: где они учатся, какие у них учителя («один добрый, а другой иной раз затрещины дает»), и о том, как у них хорошо весной, когда все потопляет вода и когда из окон можно ловить рыбу.

— Ты бы вот справил себе удочки да ходил бы с нами, — предложили они мне при прощанье.

Я возвратился на квартиру. Самовар уже кипел на столе. Я попросил хозяина принять со мной участие в чаепитии. Вошел тот же черный объемистый человек в одной рубахе и черных шароварах, заправленных в сапоги. Он был раздражен и озабочен.

— Представьте себе, — говорил он, садясь у меня за стол, — какое происшествие: кот, черный, здоровый кот, неизвестно чей (никто из соседей не признается к нему), повадился, представьте, цыплят у меня таскать. За четыре дня — двадцать семь цыплят!

Он особенно подчеркнул голосом это внушительное число и посмотрел выжидательно на меня. Я сочувственно покачал головой.

После этого мы немного помолчали. Затем хозяин осторожно допросил меня, кто я, по какому делу в Черкасске, откуда и проч. И затем разговорились. Хозяин мой, давно исполнявший одну из выборных станичных должностей, оказался человеком, очень хорошо осведомленным с положением дел и в станице, и в областном городе, и притом весьма общительным.

— Да, старина вывелась окончательно, — говорил он не без сожаления: — бывало, одна река сколько нам давала у кого судно было, — верных тысячи две-три в лето! А теперь река лишь разоряет, пользы же никакой не произносит. Пароходы весь заработок отшибли. Пока их не было, мы на своих суднах работали; пришли пароходы, все отобрали!..

— А на рыболовстве как это отразилось? — спросил я.

Мой собеседник лишь махнул рукой:

— Рыболовство теперь ровным счетом ничего не дает! Так, что лишь для себя кому посолить, и то нет ничего! Сейчас все наши рыбалки туда, на взморье, ездят. У нас самый доход теперь — огурцы, яблочки красные, называемые «царские», или помидоры. Только один, можно сказать, источник… Посевами хлеба мало кто занимается, больше в аренду стали сдавать. Казачество, можно сказать, против прежнего произошло в нищету! Не угодно ли, — теперь ежегодно мы станицей затрачиваем по десяти тысяч на справу казакам в полк… Редкий справляется на свой счет. А потом извольте выворачивать эти деньги из его земельного пая, — двадцать лет надо продавать! Да хорошо еще, если жив останется, а хлопот!.. Помер, так и пропали станичные деньги!..

— А прежде на свой счет снаряжались?

— Прежде это, бывало, первый порок, ежели кто обществу задолжает. За порок считалось!.. Справа была добровольная…

— Отчего же теперь так? Беднее стали жить?

— Как можно сравнить! Прежде жили широко! Заработает за лето тысячу-другую рублей, а зиму — всю зиму гуляет! Он не дорожит тем, чтобы осталось, кутит на все… Не хватит, — берет вперед под работу! И всем хватало, у всех были деньги. А теперь в бедственность произошел народ. Сейчас нас одной этой «справой» доняли до того, что казаки стали в мещанство переходить. Придет со службы, явится в правление, возьмет приговор и — до свидания, станичники!.. Диковинное дело, что такое стало! Войны нет, а для нас одно разорение: то одно, то другое подай! К лошадям — приступу нет, дороги! вещи бери у комиссионера, и какие вещи? Сапоги не то, что по грязи, по росе нельзя надеть, сейчас развалятся!..

Мы долго беседовали на эту, уже сделавшуюся обычной, тему. Жалобы на разорение казачества я слышал уже не в первый раз, — это стало общим местом. И если старочеркасский или «низовый» казак, экономическое положение которого, по моим наблюдениям, во много раз лучше, чем верхового казака (напр., медведицкого или хоперского), — если низовый казак находит резонные причины для жалоб на разорение, то верховой казак тем паче должен жаловаться на то же самое, и он, действительно, изливается в сетованиях еще с большим ожесточением и страстностью. Общие причины жалоб — «утеснение» казачества, не только земельное утеснение, зависящее от увеличения народонаселения, но и стеснение во всех других сферах жизни: стеснение со стороны администрации, выражающееся, главным образом, в крайней требовательности по отношению к военной службе: в строгих штрафах за малейшую неисправность второй и третьей очереди, в частых смотрах, учебных сборах (май месяц — время рыбной ловли и наибольшего торгового движения по Дону пропадает для большинства казаков в «майском» ученье), отсутствие доступа к образованию, вызванное закрытием средних учебных заведений, закрытие доступа к посторонним заработкам (напр., частная служба на железных дорогах, пароходах, на заводах и проч.), так как ни один казак не может быть уволен в отпуск из станицы больше, как на месяц, и всякую минуту должен быть готов на случай мобилизации; постоянное вмешательство окружной и войсковой администрации в станичное самоуправление, имеющее не всегда полезный для станицы результат, а всего чаще какое-нибудь отчисление на предмет, от пользы станицы весьма отдаленный. И проч., и проч.

— У нас один, два, три лица богатеют, — говорил мой собеседник; — а казачество нищает. Конечно, говорить о многом нельзя, а то тут было бы что рассказать… Кабы писатель Гоголев был жив, он бы такой еще роман написал, что мое почтение… А взять опять войсковой собор…

Собеседник мой не стал говорить и махнул лишь рукой.

Мы кончили чаепитие и вышли на балкончик. Солнца уже не было видно; оно садилось там где-то, за строениями; длинные, сплошные тени потянулись по небольшому двору. Я расспросил у своего собеседника, как удобнее всего осмотреть станицу, и пошел.

По узким и кривым улицам, немощеным, конечно, в иных местах поросшим травой или покрытым огромными кочками, я обошел сравнительно небольшую часть станицы, потому что Старочеркасск растянулся чуть не на десять верст (он составился из 11-ти станиц). Поблизости к собору он напоминает, до некоторой степени, город: дома каменные, двухэтажные, довольно красивые; на улицах — торговля… подсолнухами и арбузными семенами, которые усердно грызут здесь, кажется, все без исключения, начиная с детей и кончая дамами и барышнями. Но чем дальше уходил я от собора, тем более Старочеркасск из города превращался в самую обыкновенную низовую станицу: выкрашенные в желтую краску домишки на высоких деревянных фундаментах, или «с низами», т. е. с нижним полуэтажом, с деревянными галерейками («балясами») кругом, тесно лепились друг к другу; густая зелень маленьких садиков выглядывала на улицу через живописные развалины плетней, разрушенных и поваленных половодьем. Казачки в кисейных платочках и в блузах с широкими рукавами встречались на улице с ведрами на плечах; в иных местах видны были на огородах их фигуры, облокотившиеся на мотыки, в довольно живописных позах, с высоко подобранными подолами. Встречавшиеся со мной мужчины и женщины кланялись и говорили: «добрый вечер». Казаки вообще считают непременным долгом вежливости раскланиваться даже с незнакомыми людьми.

По длинному деревянному мостику, на очень высоких сваях, соединявшему одну часть станицы с другой, началось уже гулянье. Я посмотрел на открывавшиеся с моста окрестности станицы, — огромный, ровный, как доска, луг с рощами верб, — и пошел к Дону. Солнце уже село; заря слабо горела на западе; надвигались сумерки. Тихо было все. На барках зажглись огоньки, и в высоком небе загорелись серебристые звезды. В глубине реки, гладкой, как зеркало, точно застывшей, отражалось и небо со звездами, и барки, и плоты с своими огоньками. Где-то на воде скрипела гармоника; у станицы пел женский голос; тихий говор иногда слышался на берегу. Родная река опять приковала меня своею невысказанной прелестью тишины и молчаливой думы… Я сел на опрокинутую на песке лодку и задумался. Неподалеку от меня мирно беседовали несколько человек местных обывателей. Старый солдат неторопливо рассказывал о том, как некоторые ученые люди тщетно старались добраться до вершины Арарата, чтобы увидеть ковчег. Рассказчик стоял на строго фактической почве; ничего фантастического не было в рассказе. Собеседниками его были белый, как лунь, приземистый старик-хохол и два казака, один — высокий, бородатый, молчаливый, другой — небольшой, молодой, с усами, живой и разговорчивый.

— Значит, не допущает? — спросил старик.

— Закрыт, — отвечал рассказчик: — тучами закрыт. Снег пойдет, кура?…

— И летом?

— Круглый год! Дюже места там высокие такие.

— Нет! значит от духа святого так! — сказал решительным тоном старик: — нельзя! Дух святой не допущает.

Но собеседники его не совсем согласились с этим, и молодой казак заспорил. Спор длился весьма долго. С первоначальной темы незаметно перешли на другую (о давности земли), на третью и т. д. Спорили и об облаках, и о небе, и о «том свете», и о сновидениях. Старик вошел в величайший задор. Он делал совсем невероятные ссылки на священное писание и беспрестанно говорил своим оппонентам — солдату и молодому казаку: «брешешь! брешешь!» Наконец-таки поссорились…

— Чего брешешь? — вскочив с своего места и сильно жестикулируя, кричал старик своим дребезжащим голоском: — кровь — это в нутре, нутренность, а какая же кровь в ногах?

— Да кровь по всему человеку ходит, — возражал солдат.

— Э, старый дурень! — с раздражением сказал молодой казак по адресу старого: — его не переспоришь! Все он знает и окроме себя никого не считает… Вот фарисей! право, фарисей!

— Книжник и фарисей! — прибавил солдат.

— Ты не будь фарисеем! — наставительным тоном подхватил опять молодой казак, наседая на озадаченного несколько деда: — не носи по три свечки, а подай милостыню невидимую, — вот Господу угодное! А то несет свечки на вид… Тебе есть скоро нечего будет… Ты вот знай, как огурья грузить, а энто, брат, дело не нашего ума!

— Да ведь я, Васятка, к разговору, — робко и мягко возразил старик: — дело вышло к разговору… Ежели от писания, а писание, брат, сам знаешь, — написано…

Оба казака и солдат поднялись с баркаса и пошли к станице. Старик, названный табачной ноздрей, посмотрел им, молча, вслед, затем достал из кармана табакерку и, захватив из нее щепотку табачку, проговорил, обратившись в мою сторону:

— Дело вышло к разговору, например, из писания, а он обиделся… Молод еще, щенок!

Затем он чихнул с аппетитом два раза и медленно поплелся к станице. В десяти шагах сутулая фигура его утонула в густых сумерках подвинувшейся ночи.

Я посидел еще некоторое время на берегу — один среди полного безмолвия. Вода смутно, едва заметно блестела и текла тихо, неслышно. Темные, неопределенные силуэты барок выделялись поблизости, и маленькие, одинокие огоньки на их мачтах отражались в глубине. Заснул берег, затихла станица. С луга, как будто замирающий звон колокольчика, доносилась монотонная песня кузнечиков. Ее неясные звуки, идущие из темной, безвестной дали, нескончаемые, неизвестно когда начавшиеся, погружали меня в странное, дремотное состояние, и вызывали в душе смутные, неведомые образы. Картины стародавнего казачьего быта всплывали передо мной… Река уже не тусклым светом блестела, а сияла лазурью в ярком блеске весеннего дня. Не темные силуэты неуклюжих барок стояли предо мной, а выплывали «два нарядные стружка»…

Они копьями, знамены, будто лесом поросли.

На стружках сидят гребцы, удалые молодцы,

Удалые молодцы — все донские казаки,

Да еще же гребенские, запорожские.

На них шапочки собольи, верхи бархатные,

Еще смурые кафтаны кумачем подложены,

Астрахански кушачки — полушелковые,

Пестрядинные рубашечки с золотым галуном,

Что зелен сафьян сапожки — кривые каблуки,

И с зачесами чулки, да вот гарусные…

Они веслами гребут, сами песенки поют…

Тихая, заснувшая река, которая знала все это, неслышно и молча катила передо мной свои воды и ничего не поведала о своей старине…

На другой день, до выезда из станицы, я походил еще некоторое время по берегу Дона, полюбовался на родную реку, посмотрел, как тянули рыбаки невод… Затем — нанял извозчика и поехал из Старого Черкасска в Новый.

Кстати, несколько слов о рыболовном промысле на Дону. Должен, впрочем, оговориться, что мои личные наблюдения по этому вопросу далеко недостаточны: я был в рыбопромышленном районе (к которому принадлежат, между прочим, станицы Старочеркасская, Аксайская, и центром которого являются Елизаветовская и Гниловская станицы) — проездом, короткое время и, притом же, в глухое время рыболовства — в летнюю, или «меженную» пору. Сведения, полученные мною из расспросов казаков, не всегда были согласны между собой; приходилось сверять их с небогатым печатным материалом, случайно оказавшимся у меня под руками, и многое, сообщенное моими случайными собеседниками, надо отбрасывать, как недостоверное произведение фантазии[8].

Один только факт во всех этих отзывах общепризнан и несомненен: это прогрессирующее уменьшение рыбы в Дону, в его притоках и на всем морском побережье. На основании собственных наблюдений я могу сказать о крайнем рыбном оскудении в верхнем Дону, а также в Медведице и Хопре. На моей памяти, в какие-нибудь пятнадцать-двадцать лет, даже количество воды поразительно уменьшилось, а о прежних уловах старые рыбаки (или «рыбалки», как они называются в области) лишь приятно вспоминают да вздыхают, собравшись где-нибудь на песчаном берегу реки во время ночной ловли.

Одною из главнейших причин рыбного оскудения на Дону гг. Номикосов и Полушкин признают постоянное и полное заграждение донских гирл рыболовными снастями, не позволяющее рыбе проникать вверх по реке для метания икры в удобных местах, и затем — хищнический способ самой ловли. «Благодаря только изумительной плодливости рыбы, Дон не до конца оскудел оною», — замечает г. Номикосов. «В данное время», — говорит другой автор: — «рыболовный район, начинающийся от Елизаветовской станицы и далее вверх по Дону, представляет из себя в высшей степени безотрадную картину. В Аксае, Старочеркасске и Александровской промысел уже давно прекратился, в Гниловской — также, и только в одной Елизаветовке продолжают еще рыбачить полусопревшими неводами. Причиной этого служит большая масса донских и не-донских рыбаков, скучившихся в самом устье реки Дона, забивших вентерями и сетями все многочисленные гирла и таким образом окончательно заперших ход рыбы в верховьях».

Рыба, не попавшая в снасти и не прошедшая в реку, должна вернуться в море и метать икру в местах совсем неудобных, вследствие чего в самом зародыше погибает уже огромнейшее рыбное богатство. Из пойманной рыбы ни один икряный экземпляр не выбрасывается в воду; также и пойманная мелкая рыба, «однолеток», не имеющая никакой продажной ценности, остается на берегу и пропадает без всякой пользы.

Все это, вместе с обмелением рек и уменьшением питательного запаса, необходимого для рыбы (причина, кажется, одна и та же — истребление лесов), с увеличением пароходного движения, — сулит для донского рыболовства не в далеком будущем могилу. И теперь уже количество казаков, занимающихся одним только рыболовством, значительно уменьшилось (вследствие перехода к другим промыслам), и положение большинства их далеко не блестящее. Есть несколько десятков самостоятельных неводчиков-богачей, имеющих свои «ватаги» рабочих, — эти живут широко, а остальная масса промышленников перебивается кое-как.

«Чтобы не умереть с голоду», — говорит г. Номикосов, — «рыболов должен поймать рыбы рублей на 400, из которых уплачивает работникам рублей 50. Обстановка такого рыболова весьма небогата. Домик у него в две комнаты с холодным чуланом. Живет рыболов с базара, даже хлеба дома не печет, чем и отличается от земледельца, довольствующегося почти исключительно своими продуктами. Некоторые рыболовы в помощь к своему коренному занятию имеют еще огороды, часть продуктов с которых продают на сторону»…