ДВАЖДЫ ДВА — ЧЕТЫРЕ[6]
ДВАЖДЫ ДВА — ЧЕТЫРЕ[6]
Вдохновенно твердить: дважды два четыре — какой изнурительный труд!
Что большевизм — гибель не только России, но и всего культурного человечества, для нас, русских, — дважды два четыре. Но в Европе этого никто не видит, не слышит, не знает, не хочет знать. Может быть, поляки знают лучше других, но все же не так, как мы. Знать, что чужая спина не может вынести десятипудовой тяжести — одно, а чувствовать, как собственная спина под тяжестью ломится — совсем другое.
Если большевизм — болезнь только русская, а не всемирная, то, отразив нападение советских полчищ и заключив почетный мир, Польша может спасти себя и Европу, сделаться оплотом от нового нашествия варваров. Но если дважды два не пять, а четыре, то ни для Польши, ни для Европы нет мира, пока есть большевизм. Быть ему — им не быть, и наоборот.
Волей-неволей Польша с Россией связаны, как близнецы — друзья или враги неразлучные. Если Россия — труп, то как жить Польше рядом с тлеющим трупом?
Вырыть могилу, похоронить труп? Нет, слишком велик: как бы и себя не похоронить вместе с Россией?
Да, быть большевизму — Польше не быть: для нас это «ясно, как простая гамма». Для нас, русских, но не для Польши, не для Европы. Пока собственные кости не затрещат, хруст чужих костей неубедителен.
— Так что же нам, полякам, делать?
— Свергнуть большевиков.
— Легко сказать! Ведь это значит — поход на Москву?
— Не бойтесь, до Москвы не дойдете. Только поймите, что большевизм — не тело России, а нарыв на теле: один укол иглы — и лопнет нарыв; поймите, что большевизм — наш с вами общий враг. Только подымите знамя: за вольность нашу и вашу — но подымите так, чтобы вся Россия видела, — и красная армия растает, как лед под солнцем, огромные глыбы, обвалы начнут от нее отпадать, переходя на вашу — нашу сторону, так что скоро вы не различите, где вы, где мы, вся Россия встанет и пойдет на Москву. Не верите?
— Этому в Польше никто не поверит.
— Не спасетесь, пока не поверите.
Разговор шел полгода назад, — и вот сейчас после страшного опыта летней кампании, после чуда над Вислой, я могу только повторить то, что тогда говорил. Ужели и теперь, как тогда, никто не поверит?
Военная газета «Фронт» сообщает из Седлеца:
«Недавно 114 поляков, взятые большевиками в плен, привели 800 большевистских солдат, которые, с оружием в руках, добровольно сдались. Одних от других трудно было различить, так как одежду с польских солдат собрали большевики, а поляки, отплачивая тем же, отобрали шинели у большевиков. Весь транспорт пешком ушел в направлении к Седлецу».
Удивительно. И всего удивительнее, что этого никто не видит, не слышит, не знает, не хочет знать. А ведь это то самое, о чем мы и говорим вот уже полгода, — то самое, но слепое, глухое, немое, темное, — без знания, без знака, без знамени. Поляки и русские вместе, так что «одних от других различить трудно». Хаос, в котором может погибнуть или из которого может возникнуть мир. Десятки, сотни тысяч русских, не красных, а просто русских людей, как овцы без пастыря, мечутся, между двумя огнями, пулеметами в спину и пулеметами в грудь, не зная, куда бежать. Ищут знания, знака, знамени — и не находят.
Но ведь эти десятки, сотни тысяч русских людей — сама Россия, не первая, царская, рабская и не вторая, большевистская, хамская, а третья, свободная, та, что должна идти на Москву, чтобы спасти себя, и Польшу, и Европу.
Горе Польше, горе Европе, если подымет русское знамя не Европа, не Польша, а Германия; если соберется под знаменем не третья Россия свободная, а первая, рабская, и вторая, хамская, — вместе, потому что они давно уже вместе, именно здесь, под русско-германским знаменем.
Неужели и сейчас этому в Польше никто не поверит?
Не спасетесь, пока не поверите.
Одно из двух: или поход Третьего Интернационала на Варшаву, на Париж, на Лондон, на всю Европу; или поход Третьей России на Москву.