14. Апология дружбы
14. Апология дружбы
Освальдо Феррари: Насколько я знаю, Борхес, в нашей стране никто так не восславил дружбу, как вы.
Хорхе Луис Борхес: Не уверен, но возможно. Я уже рассказывал вам, что когда прочитал название книги Мальэа «История одной аргентинской страсти», то подумал: «страсть» здесь означает «дружба», поскольку в нашей стране нет иной страсти. Прочитав книгу, я понял, что ошибся. Но как бы там ни было, имеет смысл поговорить о теме «дружба», находившей отражение в нашей литературе, хотя история ее столь коротка, уже множество раз. Не знаю, замечал ли уже кто-либо раньше, что истинная тема «Фауста» Эстанислао дель Кампо[125] — вовсе не пародирование оперы, а дружба двух мужчин.
В «Фаусте», как вы говорили, есть «радостное чувство дружбы».
Да. И тема «Дон Сегундо Сомбры» — тоже, конечно, тема дружбы. Вероятно, и главной темой «Мартина Фьерро» тоже является дружба, странная дружба между жандармом, которого зовут Крус, и дезертиром Фьерро, не так ли?
Я был уверен, что вы именно так понимаете эти произведения.
И еще есть книга Эдуардо Гутьерреса[126], которую я не читал, — «Дружба до гроба»; но уже само ее название указывает, что она может стоять рядом с его «Черным муравьем» и «Братьями Баррьентос» — книгами, повествующими о дружбе.
Давайте снова вспомним о дружбе Дон Сегундо Сомбры и Фабио.
Разумеется. А его звали Фабио? Да, верно, Фабио Касерес.
Так и есть.
Как странно, что человек подчас не знает то, что знает, вы не находите?
Не знает то, что знает… Но вы сами указывали на литературных предшественников этих двух друзей.
И я, наверное, вспоминал о «Гекльберри Финне» и о «Киме».
Да, о Марке Твене и Киплинге.
Не берусь утверждать, что Гуиральдес читал Марка Твена, вероятно — нет, но он, без сомнения, читал Киплинга; когда меня познакомили с ним, он сказал: «Мне говорили, что вы знаете английский». В те времена — не то что теперь — люди, знающие английский, встречались до чрезвычайности редко. Я ответил, что да, знаю, и он сказал: «Счастливец, вы можете читать Киплинга в оригинале». Да, он говорил мне именно о Киплинге. Без сомнения, он читал некоторые его произведения в переводе на французский.
Вероятно, Гуиральдес и в жизни исповедовал нечто вроде культа дружбы.
Да, разумеется… А мне вспомнилось, как они — Рикардо и Аделина дель Карриль[127] — однажды пришли к нам на обед, трапеза была долгой; потом моя мама позвонила Рикардо по телефону, потому что он оставил у нас гитару. Но он ответил, что сделал это сознательно, так как уезжает в Европу и хотел, чтобы в нашем доме осталось хоть что-то из его вещей, вот он и оставил гитару. Многие из тех, кто приходил к нам потом, играли на гитаре Рикардо Гуиральдеса.
С его стороны — красивый жест.
Да, красивый жест; и еще я вспоминаю: когда он писал «Дон Сегундо Сомбру», мы приходили к нему, а он жил тогда в доме неподалеку от площади Конгресса. Квартира выглядела довольно странно, так как мебель была складная, она была вдвинута в стены. Стоило нажать кнопку — и выдвигался стул или диван. Это было на улице Солис, да, кажется, на улице Солис- и-Альсина, хотя и не стану уверять, что не ошибаюсь. Не знаю, существует ли этот дом еще и доныне. В этом доме они с женой жили перед отъездом в Европу. Жилье было достаточно скромное, и, кажется, это был единственный раз, когда Рикардо жил в южной части Буэнос-Айреса. В двух кварталах на юг от площади Конгресса. Роман «Дон Сегундо Сомбра» он писал в бухгалтерской книге своего поместья. Но так как он был лентяем, то когда мы приходили, он тотчас бросал работу и вел с нами долгие беседы либо играл на гитаре. Однажды Аделина попросила, чтобы мы больше не приходили, так как для Рикардо любой повод был хорош, чтобы отложить работу в сторону.
А жена помогала ему в работе.
Да, конечно. Хотя если бы я был Нестором Ибаррой[128], я бы сказал, что она, обладая хорошим литературным вкусом, на самом деле хотела, чтобы ему помешали написать «Дон Сегундо Сомбру». (Смеется.) Но сказать подобное пришло в голову Ибарре, а не мне. Мне кажется, было бы очень жаль, если бы Рикардо не написал этой книги.
Конечно же. Но вернемся к разговору о дружбе; вы говорили, что дружба — это едва ли не единственная добродетель аргентинцев.
Да, но это — опасная добродетель, она способна легко превратиться в каудильизм[129], ведь его тоже можно назвать разновидностью дружбы, разве не так?
Это происходит обязательно?
Да, во всяком случае до тех пор, пока поступками людей управляет кумовство, а не этика. Пока прекрасная страсть дружбы не перестанет приводить к злоупотреблениям властью.
Понятно.
В известной мере именно дружескими отношениями можно объяснить проявления зла в истории Южной Америки; в частности, диктаторов, опирающихся на друзей, и друзей, возможно, не всегда добропорядочных.
Но в таком случае речь должна идти не о дружбе, а, если позволите так сказать, о дружбанстве.
Ну что же, в конце концов, можно и так сказать.
О дружбанстве, приносящем зло.
Этот неологизм «дружбанство», который вы использовали сейчас, и привычное нам слово «дружба» уже хорошо показывают, сколь разные явления они определяют.
Борхес, я бы хотел задать вам вот какой вопрос: вы не задумывались о том, что возникновению обостренного чувства дружбы в Аргентине способствовала наша географическая и историческая изолированность, отчужденность?
Вероятно. И еще этому способствовало то, что добрая половина аргентинцев были скотоводами, пастухами, они привыкли жить в одиночестве, общаться только с ближайшими соседями. Что такое жизнь в эстансии… вероятно, землевладельцы не так уж и сильно отличались от пеонов, хозяева — от гаучо.
Одиночество уравнивало их.
Да, вероятно, да; но сейчас, кажется, мы утратили эту способность к одиночеству, которая нам, несомненно, была свойственна и которая до сих пор свойственна англичанам — англичане любят одиночество. Кажется, Лоуренс[130] сказал, что у англичан «а hunger for lonely places» («голод по уединенным местам»). Я вспомнил эти слова, когда был в Шотландии, там мне сказали: «We lead you to the loneliest place in Scotland» («Мы вам покажем самое уединенное в Шотландии место»). И это место, действительно, было совершенно безлюдно, и я подумал: как странно! Мне, приехавшему из Южной Америки, говорят о безлюдной местности как о том, что достойно одобрения и восхищения. В нашей стране сейчас все происходит по-иному, аргентинцы отказываются от одиночества; все… даже те, кто живет в Кордове или в Росарио, мечтают жить в Буэнос-Айресе, а те, кто живет в Буэнос-Айресе, мечтают жить в Европе; словно бы мы приговорены не быть… (Смеется.)
(Смеется.) Не быть там, где мы есть.
Да, где мы есть или где бы мы хотели быть.
И странно, что мы оказались способны на чувство личной дружбы…
Наверное, действительно странно.
Но у нас нет чувства общности, слитности.
А это очень важно, для любой страны— это очень важно.
Конечно же.
Разобщенность, она происходит… раньше в нашей столице было соперничество между кварталами, а сейчас людей разделил футбол; странно, не правда ли?
В любом случае, мы разобщены, отделены друг от друга.
И истина заключается в том, что мы, ко всему прочему, злоупотребляем любым поводом, любым предлогом для разобщенности. Да, у нас нет чувства общности.
Возможно, и страна наша не развивается, как должна бы, именно из-за этой нашей разобщенности,
Вы правы; но разобщенность — это также вопрос этический; когда мы думаем: имярек должен выполнять свои служебные обязанности и… и не задаемся вопросами этики, то этот имярек из конкретного человека превращается в абстрактного.
И к тому же он выполняет обязанности во имя какой-либо группы, какого-либо сообщества, но не страны в целом… Можем ли мы говорить о том, что чувство дружбы, свойственное аргентинцу, — это чувство индивидуалиста?
Для аргентинцев индивидуализм чрезвычайно характерен, и это несомненно, но я не знаю, можем ли мы извлечь из этого хоть какую-либо пользу для себя; навряд ли. В политическом плане индивидуализм, конечно, полезен быть не может, как раз — наоборот.