V
V
1-й золотарь. Давеча мне дядя Николай говорит: «Не понимаю я, дядя Павел, как вы, золотари, это делаете? и должность свою справляете, и хлеб едите». А я ему: «Не твоего разума эта задача, дядя Николай! зато мы в день целковый получаем, а тебе и вся цена грош».
2-й золотарь. Ну, а он что на это?
1-й золотарь. Ничего. «Отчаянные! — говорит. — Ин и вправду об вас забыть нужно!»
Из неизданной книги: «Житейские разговоры в отходной яме»
От времени до времени наша печать оживляется, и поводом для этого оживления обыкновенно служат уголовные скандалы. Много и безбоязненно было писано об матери Митрофании; еще более обильную пищу для литературных излияний дал купец Овсянников; наконец, выступил на сцену уголовный процесс г. Кронеберга…
Процесс этот немногосложен: г. Кронеберг сек свою дочь и давал ей пощечины. О существовании этой дочери он узнал уже спустя значительное время после ее рождения, и потому первоначальное ее воспитание было более чем небрежное. Немедленно по появлении на свет она была отдана своею матерью в одно крестьянское семейство в Швейцарии, где и нашел ее г. Кронеберг. Затем он отдал ее в семью пастора в Женеве, но и тут удовлетворительных результатов не получил. Оставалось поселить ребенка вместе с собою и лично заняться его воспитанием, что г. Кронеберг и исполнил. Но, задавшись мыслью сделать из свой дочери «женщину не блестящую, но полезную», молодой отец с огорчением заметил, что в ребенке уже укоренились некоторые дурные привычки, при существовании которых женщина хотя и может быть блестящею (в благонамеренном мире кокоток), но ни в каком случае не имеет права на название полезной. Надлежало воздействовать на эти привычки, устроить так, чтоб ребенок забыл об них. Намерение отличное, но, к сожалению, г. Кронеберг — педагог-самоучка, и притом человек раздражительный, пылкий и самонадеянный. Он сказал себе: не нужно мне никаких советов, ничьей помощи! я сделаю все сам. Но так как человек, не приготовленный к известного рода деятельности, может только производить путаницу, то весьма естественно, что самонадеянный педагог на первых же порах должен был сознаться в своей несостоятельности и, за недостатком времени для изучения новейших педагогических систем, прибегнуть к тем воспитательным приемам, которые в ходу в той среде, где он живет. А в среде этой педагогика одна: плюхи, ежели дело не терпит отлагательства, и розги, ежели можно вести дело искоренения пороков с чувством, с толком, с расстановкой. И действительно, розги, пополняемые плюхами, поступили на сцену.
Но система телесных воздействий имеет троякую невыгоду. Во-первых, она действует медленно, ибо относится к злой воле ребенка не непосредственно, а при участии некоторых посредствующих членов, которыми являются: со стороны воспитывающего — розги и кулак, а со стороны воспитываемого — бренная оболочка бессмертной его души и преимущественно задние ее части. Понятно, что через спину, и притом при помощи розги, не имеющей в себе ничего духовного, гораздо труднее проникнуть до души, нежели при помощи убеждения, которое, как начало тонкое, имеет свойство действовать на душу непосредственно. Во-вторых, телесные наказания, не удовлетворяя условиям быстроты действия, — что собственно и ожидается от них педагогами-самоучками, — раздражают последних и заставляют их тем сильнее упорствовать в избранной системе, чем сомнительнее получаемые от нее результаты. В-третьих, они вынуждают наказываемых свидетельствовать об испытываемой ими боли более или менее громкими криками, которые впоследствии могут служить не совсем приятным для педагогов поводом для начатия против них судебного преследования.
Это последнее обстоятельство в особенности важно; оно оказалось и в деле г. Кронеберга. Мария Кронеберг так сильно и часто кричала, что возбудила сострадание в двух сердобольных женщинах (дворничихе и кухарке), которые и заявили в участке об истязаниях. Педагогические эксперименты были прерваны; на сцену явился участковый пристав, затем прокуратура, врач, судебный следователь, судебная палата и проч. А г. Кронеберг поспешил обратиться к помощи г. Спасовича, о котором даже стены судебных зданий вопиют: vir bonus, dicendi peritus.[65]
Судебное следствие состоялось и, как следовало ожидать, было направлено к разъяснению следующих трех капитальных пунктов: 1) не было ли каких посторонних причин, заставивших упомянутых выше двух сердобольных женщин довести до участка дело об истязаниях? или другими словами: заявили ли они об этом деле бескорыстно или же руководились какими-либо личными непохвальными побуждениями? 2) заслуживала ли Мария Кронеберг, чтобы на порочную волю ее воздействовали при посредстве розог и оплеух, то есть обладала ли она такими наклонностями, которые могли ей впоследствии воспрепятствовать сделаться полезною женщиной? 3) выходили ли употребленные г. Кронебергом меры и исправления из пределов, очерченных законом, настолько, чтобы потребовать вмешательства в форме судебного преследования?
По первому вопросу на возбудительниц была накинута сильная тень. Дворничиха была замешана в историю о пропавшем цыпленке, за что подвергнута г. Кронебергом вычету из жалованья в количестве 80-ти копеек. Кухарка же состояла с девочкой в каких-то преступных отношениях, которые, однако ж, на судоговорении разъяснения не получили. Вообще этот вопрос был поставлен довольно ребячески, и защита поняла, что опираться на него нет надобности; но сомнение все-таки было возбуждено, и чистый образ сердобольной дворничихи значительно потемнел в глазах людей, которые из всех побуждений, двигающих человеком, верят только в побуждение, заставляющее ради 80-ти копеек предавать своего ближнего.
По второму вопросу свидетельница, доктор Суслова, показала, что девочка занималась онанизмом и не умела управлять своими естественными нуждами. Да, именно так, в этих словах и показал доктор, четко и ясно, как будто боялся что-нибудь упустить из вида. Другие показывали о «пороках» Марии Кронеберг уклончиво, как бы не желая компрометировать ребенка, и без того уже самым возмутительным образом обвинившего себя в воровстве и лганье, но доктор Суслова показывала именно так, как «перед богом и страшным его судом показывать о сем надлежит». Там, где другие останавливались перед мыслью, что девочке предстоит еще долгое поприще жизни, доктор Суслова, с солдатскою, можно сказать, откровенностью, не усомнилась выдать ей аттестат на всю жизнь. Затем, из других показаний, хотя и не столь веских, как сусловское (их давали: подсудимый Кронеберг, г-жа Жезинг и пастор Комба?, который уже выказал свою несостоятельность в деле воспитания), можно заметить, что Мария Кронеберг позволяла себе лгать и однажды даже подала повод заподозрить ее в намерении присвоить себе из запертого помещения (кража со взломом) принадлежащий г-же Жезинг чернослив.
И таким образом перед присяжными невольно возникла следующая дилемма: ежели уже до начала судебного преследования Мария Кронеберг не умела управлять своими естественными надобностями, то не будет ли вынесенный подсудимому обвинительный приговор косвенным для нее поощрением и впредь упорствовать в том же ложном направлении?
По третьему пункту свидетели неученые отчасти показывали, что наказания были жестокие, отчасти отзывались неведением. Свидетели ученые, то есть эксперты-врачи, путались. Врач Лансберг сначала высказывался не в пользу г. Кронеберга, но потом начал мало-помалу отступать и кончил тем, что, собственно говоря, провести границу между легкими и тяжкими повреждениями «мы не можем» и что иногда и от легких повреждений люди умирают, а другие и от тяжких выздоравливают. Так что когда г. Спасович обратился к нему с вопросом, нашел ли он на теле прорезы кожи или только пятна и полосы (этот вопрос следовало бы вырезать золотыми буквами на мраморной доске и повесить последнюю в зале заседаний совета присяжных поверенных), то г. Лансберг ответил уже совсем темно, что «повреждения относятся к тяжким по отношению наказания, а не по отношению нанесенных ударов», желая этим, вероятно, выразить, что солдат мог бы вынести такие повреждения без особенного вреда, но для ребенка они могли составить и вред. Врач Чербишевич свидетельствовал по части рубцов и выразил то мнение, что повреждения особенного влияния на здоровье ребенка не имели, но рубцы остались на всю жизнь и, судя по форме их, произошли не от ушибов, а от ударов прутьями. Давность же происхождения рубцов г. Чербишевич определил так: может быть, за несколько лет, а может быть, и за три недели. Эксперт Флоринский тоже отнес наказание не к тяжким, причем присовокупил, что Мария Кронеберг принадлежит к числу таких субъектов, у которых раздражение кожи бывает резче, чем у других. Наконец, эксперт доктор Корженевский выразился, что девочка принадлежит к субъектам, малейшее прикосновение к телу которых производит синяки. Словом сказать, экспертиза не только не внесла никакой ясности в дело, но еще более запутала в лабиринте противоречий и оговорок. Никто ничего не сказал прямо, по-сусловски, так что для слушателей этого бесплодного разговора защиты с экспертами мог даже возникать совсем особого рода вопрос: да уж не Мария ли Кронеберг виновата тем, что принадлежит к числу субъектов, малейшее прикосновение к телу которых производит синяки? Хотя, с другой стороны, слушателям более сообразительным мог представиться и такой вопрос: для чего же, однако, г. Кронеберг предметом своих педагогических воздействий избрал дочь, а не солдата, малейшее прикосновение к телу которого, наверное, синяков не произведет?
Господин Спасович бесподобно воспользовался неопределенным характером матерьяла, добытого на судебном следствии. Вообще, независимо от талантливости, это самый солидный и дельный из ныне действующих адвокатов. Он всегда стоит на почве фактов и прежде всего интересуется не тем, действительно ли преступление имело место, а тем, не имеется ли для него оправданий в законе и могут ли быть опровергнуты представляющиеся в деле улики. Он не допускает чувствительности и бесплодных набегов в область либерального бормотанья. Он помнит, что он адвокат, только адвокат, а не философ и не публицист, и приглашает присяжных заседателей помнить об этом. В его глазах преступление не имеет в себе ничего чудовищного, изумляющего, и он мало ожидает, чтобы суды перестали действовать, за прекращением уголовных преступлений. Он знает законы со всеми продолжениями и дополнениями, умеет толковать их и всегда хранит про запас кассационный повод. Свидетеля он изучил до тонкости и потому не учит его и не надоедает назойливыми вопросами, а только слегка направляет, ибо знает, что свидетель, предоставленный самому себе, гораздо скорее преподнесет ему сущий мед, нежели свидетель, которого адвокат берет под опеку. Присяжных заседателей он тоже проник и нередко упрощает их обязанности, объясняя (обыкновенно в заключение), что о преступлении уже по тому одному не может быть и речи, что самое судебное преследование возбуждено несогласно с такими-то и такими-то требованиями закона. Сверх того, судя по репутации, г. Спасович принадлежит к числу адвокатов, не обуреваемых жаждой легкого и быстрого стяжания, что еще больше влечет к нему сердца подсудимых.
Таков адвокат, выступивший в роли защитника г. Кронеберега на судоговорении 23 января.
Сделавши довольно краткий, хотя, нужно сознаться, не особенно замечательный очерк жизни и семейных отношений подсудимого, г. Спасович прежде всего приступает к вопросу: имеют ли право родители наказывать своих детей? — и разрешает его не на основании каких-либо произвольных умозаключений, но ссылкою на статью закона, которая гласит прямо, что родители, недовольные поведением детей, могут наказывать их способами, не вредящими их здоровью и не препятствующими успехам в науках. Отсюда вывод: да, г. Кронеберг наказывал свою дочь, и имел на это право, гарантированное ему законом. Но, может быть, он злоупотреблял этим правом и пускал в ход такие способы наказания, которые могли вредить ее здоровью? — чтоб разрешить этот вопрос, Спасович входит в подробное, хотя и утомительное рассмотрение качества побоев, следы которых найдены на теле ребенка. Знаки от побоев разделяются на три категории. Прежде всего представляются знаки на лице, которых так много, что, по признанию самой защиты, «если пристально вглядеться в лицо ребенка, то это лицо точно исписано по всем направлениям тонкими шрамами». Но это ничего не значит, ибо показания экспертов так неопределенны, что защите нет никакого труда вывести заключение, что «нет ни одного знака, о котором можно было бы сказать, что он произошел от удара, нанесенного отцом». Жаль, что подсудимый сам сознался в пощечинах, а не будь этого сознания, не было бы и пощечин, так как нет на лице синих и сине-багровых пятен. Но ежели и были синяки, то разве присяжным не памятно показание доктора Корженевского, который удостоверил, что существуют субъекты, малейшее прикосновение к телу которых производит синяки? Ребенок золотушный, изобилующий лимфой, — что же тут мудреного, что тело его покрыто синяками! Итак, знаки на лице есть, но нет уверенности, нет улик и доказательств, что они произошли от побоев, нанесенных отцом. И притом это знаки мелкие, ничтожные, знаки, которых не заметила даже доктор Суслова, заметившая, что Мария Кронеберг не умеет справляться с естественными надобностями. Затем, следуют знаки на руках и на ногах. Что касается до них, то они произошли очень просто: девочку держали за руки и за ноги во время сечения. Сечение — было; этого никто не отрицает; сам подсудимый сознался в этом, и на этот раз сознался кстати, потому что иначе нельзя было бы объяснить происхождение знаков на руках и на ногах. Tout se lie, tout s’encha?ne dans ce monde,[66] сказал некогда Ламартин и прибавил: al?a jacta est![67] то есть когда собираешься сечь, то имей в виду, что секомого нужно будет держать за руки и за ноги, вследствие чего у него, несомненно, образуются синяки. Дальше, переход от знаков на руках и на ногах к знакам на задних частях тела — самый естественный. Эти знаки тоже есть; но, прежде всего, сам эксперт Лансберг засвидетельствовал, что «прорезов кожи» не было, а были только сине-багровые пятна и полосы; а коль скоро «прорезов кожи» не было, то стоит ли о подобных знаках и толковать! хотя же, сверх полос и пятен, найдены были на ягодицах следы струпьев, то струпья эти, по объяснению эксперта Корженевского, суть не что иное, как местное омертвение кожи, которая сходила и заменялась новой. Да и самый вопрос этот не медицинский, а педагогический, ибо медик не может определить ни пределов власти отца, ни силы неправильного наказания (?), — все это могут определить только инспекторы и учители гимназий. Но на столе, в числе вещественных доказательств, тем не менее лежит пук розог, которые эксперт Флоринский назвал шпицрутенами, и несомненно бывший в употреблении, и именно в руках г. Кронеберга, — этого, конечно, отрицать нельзя! Нельзя, однако ж, отрицать и того, что г. Кронеберг пользовался этим педагогическим орудием только один раз. Он сорвал эти рябиновые прутья за несколько дней до наказания, а срывая их, быть может, не знал, что придется употреблять их в дело. Правда, что случай не заставил себя ждать; но до тех пор г. Кронеберг наказывал свою дочь только «маленькими ветками», да и то раза три, в промежутках времени довольно значительных. Хотя же некоторые и показывают, что девочка кричала сильно и часто, но она вообще «кричать горазда, кричит и тогда, когда ее ставят в угол или на колени».
Итак, о происхождении знаков на лице нельзя сказать ничего верного; что же касается до сечения, то хотя оно и производилось, но при посредстве совсем «маленьких веток», за исключением лишь одного раза, когда употреблены были в дело шпицрутены, срезанные за несколько дней до наказания, но без ясно сознанного намерения употребить их в дело. Можно ли назвать тяжким это единократное наказание, не сопровождавшееся даже прорезами кожи? — ответ на это дает кассационная судебная практика, из которой до очевидности ясно, что в настоящем случае самое возбуждение подобного вопроса представляется немыслимым.
Совсем иное дело вопрос: была ли достаточная причина для употребления меры домашнего исправления в тех увеличенных размерах, которые допущены были при том единократном наказании, когда г. Кронеберг употребил шпицрутены? Само собою разумеется, что была. Нужно отдать справедливость чистоплотности г. Спасовича: он ни на минуту не остановился на солдатски-откровенном показании доктора Сусловой. Но в этом не было и надобности, потому что девочка имеет много других пороков, которые требуют педагогического воздействия: она — лгунья и воровка… Пропадает сахар, чернослив, и, наконец, является поползновение (следствием, впрочем, не подтвержденное) добраться и до денег.
Равнодушно к таким поступкам относиться нельзя. «Я полагаю, — сказал г. Спасович, — что от чернослива до сахара, от сахара до денег, от денег до банковых билетов — путь прямой, открытая дорога». Слова сильные, но неосновательные, свойственные тем остервенелым педагогам, которым до того опостылело воспитательное ремесло, что они в каждом воспитываемом готовы усматривать будущего злодея. Едва ли также можно согласиться с мнением г. Спасовича, что отец, наказывая своего сына (как?), избавляет его от каторжных работ и поселения, а наказывая дочь, избавляет ее от того, чтоб она не сделалась распутною женщиной; ибо можно указать на множество лиц, которые, никогда не быв сечены ни с рассечением кожи, ни без рассечения оной, не только не угодили на каторгу, но занимают более или менее значительные общественные должности. Тем не менее, несмотря на парадоксальность и ребяческую несостоятельность подобных мнений, высказывать их в защитительной речи, обращенной к присяжным заседателям, все-таки недурно. Хорошо поразить воображение присяжного, сказав: вот девочка, которая была на пути к банковым билетам, но г. Кронеберг ее остановил! И еще: секи своего сына, ибо это избавляет его от каторги! секи свою дочь, ибо это воспрепятствует ей сделаться жертвой распутства! Нужды нет, что все это вздор и галиматья и что подобные мнения отзываются не то старческим бессилием, не то ребяческими пеленками, — г. Спасович очень хорошо знает, что существуют аудитории, в среде которых подобные перспективы пользуются силою почти неотразимою, и покуда эти аудитории будут существовать, до тех пор и он будет рисовать свои перспективы в интересах подсудимых, которые прибегнут к его адвокатской помощи.
Из всего изложенного выше оказывается, что г. Кронеберг отнюдь не истязатель, а только плохой педагог. Наказывая девочку сильно, больно, так что остались следы наказания (вот кабы найти такой способ, чтобы можно было наказывать сильно и больно, а следов бы не оставалось!), он «сделал две логические ошибки: во-первых, поступил слишком рьяно, предположив, что можно одним ударом искоренить все зло, которое годами посеяно в душу ребенка и годами же взрощено», и, во-вторых, он «действовал не как осторожный судья и не вошел в исследование обстоятельств, которые склоняли девочку к краже».
Плохой педагог, неосторожный судья — и больше ничего. Вот если б его за это предали суду, тогда был бы другой разговор! Тогда его можно было бы даже присудить к высшей мере наказания, то есть к отдаче на покаяние в педагогическое общество (но тогда можно было бы также доказать, что суждение о достоинстве той или другой педагогической системы до присяжных не относится), а то, помилуйте! предают человека суду за истязание! Да где же оно? где его признаки? вот вам свод законов, вот кассационная судебная практика и вот, наконец, показания экспертов-врачей! Истязания! тяжкие повреждения! И это говорится ввиду показаний, совершенно определительно установивших, что не было даже пресечения кожи!
Одним словом, как адвокат, г. Спасович исполнил свое дело вполне исправно. С знанием законов и кассационной судебной практики, с тонким пониманием свидетелей и присяжных заседателей. С своей стороны, и присяжные отнеслись к его усилиям с полным доверием и вынесли г. Кронебергу оправдательный вердикт.
Собственно говоря, здесь бы и следовало кончить настоящую статью. Все сделали свое дело. Г-н Кронеберг сек свою дочь, но без просечения кожи, а ежели она кричала, то потому только, что вообще «кричать горазда». Г-н Спасович исполнил свое провиденциальное назначение бесподобно, то есть доказал, что клиент его наказывал не произвольным аллюром, но на точном основании указаний, представляемых кассационною судебною практикой. Присяжные заседатели вынесли оправдательный вердикт. Во всем этом нет ничего ни необычного, ни удивительного. Не удивительно даже и то, что в таком деле фигурировал г. Спасович, а не адвокат чувствительной школы, г. Языков. Ведь г. Спасович, помнится, уже заявил однажды, что адвокатская деятельность должна не посторонними какими-либо соображениями руководствоваться, но преследовать лишь те чисто художественно-юридические цели, которые непосредственно вытекают из свода законов и кассационной судебной практики…
Но есть в защитительной речи г. Спасовича одна сторона, которая как-то не клеится с идеалом чисто художественно-юридических целей, рекомендуемым им адвокатскому сословию. В начале этой речи существует небольшое вступление, в котором знаменитый адвокат желает как бы выгородить свою личную солидарность с розгами и пощечинами и внушить слушателям, что его личные понятия насчет способов педагогического воздействия далеко не сходны с теми, которые исповедует г. Кронеберг. Ввиду такого заявления, конечно, всего естественнее было бы обратиться к г. Спасовичу с вопросом: если вы не одобряете ни пощечин, ни розог, то зачем же ввязываетесь в такое дело, которое сплошь состоит из пощечин и розог? Но, по-видимому, это нравственное и умственное двоегласие имеет особенную и вполне уважительную причину, а именно: г. Спасович, не будучи лично сторонником пощечин и розог (и он родился в Аркадии, и он не чужд посторонних соображений!), видит в них тем не менее своего рода воспитательный пантеон, к которому надо приближаться с осторожностью, а всего лучше ожидать с терпением, пока он сам собой рухнет. А не рухнет он никогда, невольно проговаривается при этом уважаемый оратор и адвокат.
Вот об этой-то стороне защитительной речи и предстоит теперь сказать несколько слов, тем более что она значительно подрывает солидно-деловую, изъятую от всяких мечтательностей, деятельность г. Спасовича как адвоката.
Существует в Европе и, вероятно, в целом мире политическое и философское учение, известное под именем учения о компромиссах и сделках. Сущность этого учения заключается в том, что человечество должно подвигаться вперед, отступая. Некоторые адепты этого учения еще сохранили память о кой-каких идеалах и собственно ради их достижения рекомендуют уступки и компромиссы; но другие до того завертелись в беличьем колесе компромиссов, что уже ничего впереди не видят и ничего назади не помнят, а смотрят на жизнь как на исторически организованную игру, в которой никакой цели никогда не достигается, хотя все формы неуклонного поступательного движения имеются налицо. Игра эта бывает более или менее сложная, смотря по большей или меньшей сложности замысла и большему или меньшему количеству сил, которые в нее введены, но, во всяком случае, она с избытком наполняет досуги людей.
В настоящее время в Европе существует как бы поветрие на компромиссы и сделки. Всюду чувствуется смутная боязнь, и потому всюду раздаются клики: «Осторожнее! Не спешите! Отступайте! Заманивайте! Не раздражайте!» На этой наклонности компромисса основан союз германских национальных либералов с Бисмарком, и этим же явлением объясняется и то, что происходит теперь во Франции.
Практика компромиссов до такой степени втягивает, что заставляет забывать прежние связи и прежних друзей. Люди делаются придирчивыми, подозрительными, приходят в одичание и в конце концов до такой степени погрязают в мелочах, что начинают все прикидывать на золотники и вершки и от этих вершков ставить в зависимость успех поступательного движения в беличьем колесе. Каждый открытый шаг друзей-единомышленников кажется компрометирующим, каждое слово, разоблачающее действительные цели стремлений партии, представляется рискованным, преждевременным. Хотелось бы достигнуть этих целей «потихоньку», не в смысле большей или меньшей медленности процесса достижения, а так, чтобы никто не заметил. Все бы на минуту задремали, а мы бы взяли да и воспользовались. И так как, при таком беспокойном состоянии ума, последний все усилия направляет лишь к устройству внешних форм движения, то есть к дисциплине и субординации, то нередко случается, что первоначальные цели мало-помалу стираются и отходят очень далеко назад. Так что не без удивления можно видеть, что человек, который первоначально ни о чем не хотел слышать, кроме maximum’a, преспокойно съезжает себе на minimum и упорно сидит в новосозданной им раковине умеренности до тех пор, пока новая горячая волна жизни не вымоет его оттуда.
Веяние времени, носящееся в воздухе, сказывается до того решительно, что подчиняет себе, например, даже Луи Блана, который до сих пор гораздо сочувственнее относился к требованиям «мечтателей», нежели к «политике рассудка» и «политике результатов». В письме, обращенном в 1875 г. к избирателям XIII округа города Парижа, он уже прямо выражается, что уступки необходимы и что одним скачком очутиться у цели невозможно…
То же явление встречается и в современной России, хотя и в иных применениях. У нас нет широких интересов, волнующих Францию и Германию; у нас человеческая мысль может от времени до времени высказываться лишь по поводу частных случаев, проявляющихся преимущественно на судоговорениях. Поэтому и в деятелях чувствуется некоторая разница: во Франции проводителями учения о компромиссах являются Гамбетта и Луи Блан, у нас — г. Спасович. С этою оговоркой письмо Луи Блана, без всякой натяжки, может стоять рядом с речью г. Спасовича, и читателю, при сравнении их, остается только уменьшать размеры в той степени, в какой он сам заблагорассудит.
Изложив свою избирательную программу и установив те политические общественные идеалы, торжеству которых была всецело посвящена его жизнь и в пользу коих он и впредь обязывается неленостно ратовать, Луи Блан вдруг делает переход, в сущности, ничем не мотивированный, кроме смутного представления: а что, ежели честный солдат Мак-Магон, за такие мои слова об республиканских идеалах, республику прихлопнет, а нам всем «фельдфебеля в Вольтеры даст»? Вот этот переход: «Мне, конечно, не безызвестно, любезные сограждане, что в трудном шествии человечества к царству правды необходимы известные станции; что победы прогресса не совершаются в один день; что нужно терпение, нужна осторожность, нужен практический смысл вещей; что, идя вперед с излишней быстротой, человечество рискует быть поставленным в необходимость отступить». То есть, другими словами: ваше превосходительство! господин маршал Мак-Магон! Вы слышали, что я сейчас говорил о рабочем вопросе, о церкви, о народном образовании, но ведь это Улита едет — когда-то будет. Желая всем сердцем реформ в моем отечестве, я, однако ж, понимаю, что на хотенье есть терпение и что в настоящее время мы уже и тем совершенно счастливы, что имеем такого снисходительного начальника, как ваше превосходительство. Успокойтесь же насчет нашей благонамеренности и имейте в виду, что ежели в 1880 году потребуется устроить для вас новый септеннат, мы, хотя, быть может, ради приличия, не будем деятельно участвовать в этом торжестве, но и препятствовать оному не станем, так как идеалы наши трудные, и в 1880 году пословица «скорость потребна только блох ловить» будет существовать в той же силе, как и в настоящую минуту.
То же говорит и г. Спасович в той скромной сфере сечения, в которой он, в качестве адвоката, вынужден вращаться. «Я, гг. присяжные, — объясняет он, — не сторонник розги; я вполне понимаю, что может быть проведена система воспитания, из которой розга будет исключена, но… нормальные меры употребляются в нормальном порядке вещей». Или, другими словами: хорошо воспитание без розги, но нужно запастись терпением, осторожностью и практическим смыслом вещей и с этим ждать нормального порядка вещей. А до тех пор следует довольствоваться необходимыми станциями, в числе коих г. Кронеберг составляет такую, на которой поезд, стремящийся в царство правды, останавливается для сечения до тех пор, покуда об этом не будет заявлено в участке.
Далее Луи Блан продолжает: «Было бы несомненно неблагоразумно думать, что можно одним прыжком очутиться у цели путешествия, для совершения которого потребно продолжительное время». А г. Спасович, из скромной сферы розог вступая в еще более скромную сферу пощечин, объясняется так: «Остается открытым вопрос о пощечинах и о тех синяках, которые были, может быть (г. Спасович твердо держится показания доктора Корженевского о принадлежности Марии Кронеберг к таким субъектам, малейшее прикосновение к телу которых производит синяки, и только по страсти к компромиссам допускает, что синяки, может быть, произошли и от пощечин), последствием пощечин. Кронеберг давал пощечины ребенку — это верно: он сам признает, что ударил девочку по лицу раза три или четыре. Я признаю, что пощечина не может считаться достойным одобрения способом отношения отца к дитяти. Но я знаю также, что есть весьма уважаемые педагогики, которые считают удар рукой по щеке нисколько не тяжелее, а может быть, и предпочтительнее, в некоторых отношениях, сечения розгами. Причины, почему пощечина считается особенно обидным ударом, кроются в нравах, в прошедшем. Следя в истории за возникновением этого понятия, мы отыщем его в те рыцарские времена, когда рыцари ходили в шлемах с забралом, когда ударять их по лицу в обыкновенном их наряде было невозможно, а подобные удары сыпались только на смердов, на вилланов. Разбирая же власть родительскую, трудно сказать, чтоб она не доходила ни в каком случае до пощечин; от постороннего человека удар по лицу может сделаться кровной обидой, но не от отца». Иными словами, то же самое, что говорит и Луи Блан, только переведенное на язык пощечин. Шествуйте вперед к царству, изъятому от пощечины, но знайте, что вас ждет путь долгий и трудный, у цели которого нельзя очутиться одним прыжком; и что путь этот весь усеян пощечинами. Конечно, Луи Блан был бы очень изумлен, узнав, что существует «открытый вопрос» о пощечинах, но по нашему месту и это сойдет с рук.
Сходство, впрочем, на этом и оканчивается. Высказав изложенные выше мысли насчет уступок, Луи Блан прибавляет: «Но необходимо иметь идеал и никогда не терять его из вида, даже в тех случаях, когда допускаются жертвы в пользу действительности. Неразумно думать, что один прыжок достаточен для того, чтобы достигнуть цели долгого пути, но еще неразумнее пускаться в путь, не зная, куда он ведет, и выбирать окольные дороги, не будучи уверенным, что они ведут именно к тому пункту, которого предполагаешь достигнуть». Г-н Спасович, напротив того, дав сначала понять, что для него вполне понятна система воспитания без розог и без пощечин и что, следовательно, нельзя отрицать возможности и действительных, вполне беспощечинных отношений родителей к детям, тем не менее относится к этому идеалу беспощечинности мрачно, почти безнадежно. «Я, — говорит он, — так же мало ожидаю совершенного и безусловного искоренения телесного наказания, как мало ожидаю, чтоб вы (присяжные заседатели) перестали в суде действовать, за прекращением уголовных преступлений и нарушений той правды, которая должна существовать, как дома, в семье, так и в государстве».
Люди придирчивые могут сказать, что последние, подчеркнутые сейчас, фразы или затем только пущены в ход, чтоб сделать гг. судьям и присяжным заседателям комплимент, внушив им, что царствию их не будет конца, или же представляют собой набор пустых и бессодержательных слов, высказанных без всякого соображения с историей тех усилий — историей далеко не бесплодною, — которые делаются в видах ежели не окончательного и немедленного упразднения преступлений, то, по крайней мере, значительного сокращения числа их. Есть выражения готовые, к которым уже исстари приучено человеческое ухо и к которым, в случае отсутствия мысли, можно прибегать точно так же, как прибегают к магазину готовых платьев, чтобы выйти оттуда франтом. Но пусть будет так, как утверждает г. Спасович: пусть розги не прекратятся, пусть пощечины господствуют вечно; пусть преступления умножаются и процветают на утешение адвокатам, in secula seculorum;[68] спрашивается: зачем же было заводить разговор о педагогических идеалах? Зачем было говорить: «Я вполне понимаю, что может быть проведена система воспитания, из которой розга будет исключена»? Странное дело! объявлять себя «не сторонником» розги и в то же время вступаться в дело, в основании которого лежит исключительно розга! намекать на возможность каких-то беспощечинных педагогических идеалов и вслед за тем объявлять, что идеалы эти следует положить в шкаф и навсегда запереть на ключ!
Ежели слова о возможности существования беспощечинной педагогики были высказаны не ради щегольства (чего даже нельзя предположить со стороны г. Спасовича, зная его всегдашнюю трезвость в этом смысле), то их не следовало говорить совсем, особливо ввиду того, что вся остальная речь представляет лишь категорическое опровержение этого опрометчиво выраженного афоризма. Правда, жалкие слова имеют еще очень большое значение в современном обществе, но все-таки туман, ими напускаемый, начинает мало-помалу рассеиваться. Ясно, что г. Спасович вышел из своей роли и сделал ошибку. Его ум, по преимуществу деловой, наклонный к политике результатов, должен тщательно отметать от себя чувствительные примеси, которые составляют удел тех, которые за прогоны готовы посетить какую угодно область теоретических общностей. И, наверное, речь г. Спасовича не утратила бы своей ценности и не сделалась бы менее убедительною, если б он, не выгораживая своей личности от подозрений в солидарности с пощечинами, выразил прямо и просто, чего он требует от присяжных заседателей. Скомпанованная таким образом речь могла бы иметь приблизительно следующий вид: «Гг. судьи! гг. присяжные заседатели! перед вами на скамье подсудимых находится г. Кронеберг, который обвиняется в истязании своей дочери. Для того чтобы вы могли судить правильно, действительно ли г. Кронеберг виноват в том преступлении, за которое он преследуется (всякий опытный адвокат должен подчеркнуть эти последние слова, чтоб присяжные не смешивали: подсудимый может быть и виноват, но не в том преступлении, за которое судится), необходимо разрешить три вопроса: 1) имел ли г. Кронеберг право подвергать свою дочь телесному наказанию? — ответом на этот вопрос служит такая-то статья свода законов, которая вполне это право за ним подтверждает; 2) подавала ли Мария Кронеберг повод для педагогических воздействий на теле? — на это служит ответом энергическое показание доктора Сусловой, и 3) можно ли назвать употребленные г. Кронебергом педагогические приемы истязанием? — на это даст вам ответ, во-первых, кассационная судебная практика и, во-вторых, достаточно удовлетворительный вид, который представляли ягодицы Марии Кронеберг при освидетельствовании. Я кончил».
И только.
Можно быть уверенным, что эта простая и безыскусственная речь оказала бы на присяжных заседателей по малой мере такое же влияние, как и те темные намеки, которые допустил г. Спасович, чтобы установить свою личную непричастность к педагогической практике г. Кронеберга.
Кажется, не будет ошибки, ежели сказать, что все указанные выше оговорки и недомолвки суть плод неясных отношений, в которые стала русская адвокатура к органам нашей печати, носящим назавание «либеральных». Адвокатура наша поначалу довольно горячо заявила о своей солидарности с вопросами жизни и потому весьма естественно встретила со стороны либеральной прессы самое горячее сочувствие. Но, симпатизируя защитнику вдовы и сироты, литература, как старшая сестра в либерализме, до того простерла свое усердие, что, подвергая действия адвокатов неусыпному контролю, заявила претензию держать это сословие в постоянной опеке. Начались обличения, взыскания, выговоры, почти угрозы, и долгое время сходило это с рук, потому что в самой среде адвокатов не установилось еще совершенно определенных понятий о тех целях, которым она призвана служить.
Такое отношение литературы едва ли может быть названо правильным. Франция — классическая страна адвокатуры, представители которой со времени первой революции играли в ее истории очень значительную политическую роль, но и там об адвокатах, как об адвокатах, в литературе нет и речи. Адвокат, за очень редкими случаями, никого не занимает, покуда из него не образуется политический деятель, а раз сделавшись министром, сенатором, депутатом, он уже и сам забывает в первородном грехе, в котором валялся до того времени. В последнее время, как политические деятели, адвокаты утратили много из прежнего обаяния. Перенося на политическую и административную арену изнурительные привычки своего ремесла, они никогда не приходили к действительно плодотворным результатам, а только вертелись в беличьем колесе, вследствие чего в настоящее время Франция, после четырех революций, и находится под начальством у Мак-Магона. Поэтому на избирательных сходках в Париже уже слышатся голоса, что адвокатов довольно. Но, во всяком случае, как служителей своего ремесла, и литература, и даже публика (кроме нуждающихся в их услугах) их игнорирует, и, право, едва ли можно указать на пример, чтобы в последнее время в каком бы то ни было французском органе печати было заявлено кому-либо из адвокатов, что он поступает недостойно, защищая французских Овсянниковых и Мясниковых. Единственное исключение составляет защита Базена адвокатом Лашо, но это статья особенная.
У нас ремесленное значение адвокатуры, по-настоящему, должно бы выказаться еще резче, потому что наши адвокаты уже окончательно не имеют никакого отношения к политической жизни государства. Не вопросы жизни стоят для них на первом плане, а вопросы, истекающие из свода законов и из кассационной судебной практики. Ловкое обращение с статьями законов — вот что имеется прежде всего в виду, точно так же, как в некоторых ремеслах главную роль играет ловкое обращение с иглою, шилом, заступом и т. д. Спрашивается: почему никому не приходило в голову обвинять в недостоинстве башмачника, который шьет матери Митрофании башмаки, или портного, который одевает Овсянникова, и напротив того, отовсюду сыплются обвинения на адвоката, который, видя Овсянникова покрытым сажею пожарища, взялся омыть его банею пакибытия?
Наша печать долгое время не решалась принять этого взгляда, но в последнее время сама адвокатура решилась заявить, что он представляет единственное правильное мерило, с которым можно относиться к ней. Опекунские замашки печати произвели неизбежную реакцию в той самой среде, которая еще так недавно увлекалась желанием доказать, что ничто человеческое ей не чуждо, хотя на самом деле всегда имела в виду только то, как бы «слопать боженьку», чтоб никто этого не заметил. Возник бунт; долгое время он тлел, так что нельзя было разобрать, откуда гремит гром, из тучи или из навозной кучи, но наконец в адвокатскую похлебку попал такой жирный кус, что долго сдерживаемые страсти не устояли.
Поводом к разрыву с литературой послужило знаменитое Овсянниковское дело, и, помнится, г. Спасович (конечно, как добрый товарищ, ибо лично он играл в этом деле роль противо-овсянниковскую) первый поднял знамя бунта, сказавши на каком-то обеде, что адвокатура должна шествовать своим путем, независимо от внушений и контроля печати. За ним последовал и г. Потехин, который без церемонии обвинил русскую литературу в идиотстве.
Вероятно, эти случаи изменят взгляд нашей печати на русскую адвокатуру и укажут, какой должен быть характер их взаимных отношений. Во всяком случае, это не могут быть отношения товарищества, ибо общей почвы для этого здесь найти нельзя, кроме разве того, что и литератор и адвокат обладают одним и тем же орудием для достижения своих целей — словом. Затем, и объект действия, и характер его — все разное. Литература служит обществу, адвокатура — клиенту; честность литературы состоит в разработке идеалов и перспектив будущего, честность адвокатуры — в строгом согласии с действительностию и подчинении идеалам, выработанным в прошедшем и вверенным охране положительного закона. А что касается до общего орудия — слова, — то ведь оно раздается и на Сенной.
Коль скоро адвокатура выказала намерение отмежеваться от области общих умственных и нравственных интересов, надо воспользоваться этими ее поползновениями, не навязывать ей общения и отвести то место, которое она должна действительно занимать в кругу разнообразных ремесл. Что адвокатура ничего не выиграет от этой эмансипации — это несомненно. Тяготея все больше и больше к независимости от общих интересов жизни, она скоро очутится в том же незавидном положении, в каком еще недавно находились ябедники и строчители просьб. То есть настоящей независимости не достигнет, а только переменит господина и вместо литературы приобретет себе такового в лице клиента, который до сих пор сдерживал свои инстинкты именно благодаря тому, что думал, будто адвокатура и печать солидарны друг с другом. Что же касается печати, то, освободившись от кошмара кляузы, она несомненно выиграет. Кляуза в последнее время отнимала слишком много досуга у публики и заслоняла от ее глаз другие интересы, гораздо более важные. Это не соответствует ее действительному значению в общей экономии жизни общества, и, к счастию для человечества, у него на очереди стоят вопросы, гораздо более животрепещущие, нежели вопрос об отношениях адвокатов к клиентам и к суду.