ДРУГ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ПЕЧАЛЬНО ЗАМЕЧАЕТ

ДРУГ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ПЕЧАЛЬНО ЗАМЕЧАЕТ

Занятный какой случай рассказан в главе «Городня» радищевского «Путешествия». Крестьяне государственные — казенные — покупают у некоего помещика крепостных, чтобы сдать их в солдаты вместо своих сыновей.

Помимо извечной любви народа к своей армии, тут замечательна юридическая изобретательность, а вернее — наглость: преступный умысел, движимый взяткой, не то что не разбивается о мрачную скалу закона — даже не дает себе труда обогнуть ее, — а подхватывает, играет ею, словно бумажным корабликом.

«— Мой друг, ты ошибаешься, казенные крестьяне покупать не могут своей братии.

— Не продажею оно и делается. Господин сих несчастных, взяв по договору деньги, отпускает их на волю; они, будто по желанию, приписываются в государственные крестьяне к той волости, которая за них платила деньги, волость по общему приговору отдает их в солдаты». То есть документы не просто в порядке — там идиллия, даже с оттенком патриотизма: добродетельный помещик освобождает рабов, а те по доброй воле — из любви, например, к земледелию — вступают в сельскую общину, а община постановлением собрания доверяет им защищать отечество. По сравнению с этой аферой, затеянной бесправными мужичками («Отойди, пока сух», — советуют они Путешественнику), — что проделки Джона Лоу, Чичикова или Мавроди? Всего лишь игра, хоть и азартная.

Трудно, кстати говоря, отделаться от мысли, что Гоголь «Путешествие из Петербурга в Москву» читал (разве не мог свой знаменитый экземпляр ссудить ему Пушкин?), что автору «Мертвых душ» пригодились и эта кибитка с пьяницей Петрушкой на козлах, и многозначительная метафора: «крестьянин в законе мертв», — и не у таможенника ли Радищева перенял таможенник Чичиков эту округлую приятность обхождения с противоположным полом:

Я люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности.

В средней школе не замечают (учителя невинны, ученики невнимательны), что Путешественник обожает не одну лишь справедливость, но также и женщин — и уже поплатился, бедный, вензаболеванием («невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь»), и уверен, что передал инфекцию покойной своей супруге («Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд, источался в веселии, преселился в чистое ее тело…»), и теперь терзается за детей («Все ваши болезни суть следствия сея отравы…»).

Хорошо еще, ум его так счастливо устроен, что без особенных усилий справляется с чувством вины: «Кто причиною: разве не правительство? Оно, дозволяя распутство мздоимное, отверзает не только путь ко многим порокам, но отравляет жизнь граждан…»

До этой главы («Яжелбицы») обычно никто не добирается, кроме разве сугубых специалистов. Поучительный, актуальный сюжет обходят стороной. Только в самом научном из научных изданий он удостоен разъяснения — вполне ханжеского: дескать, мало ли что понаписано в художественном произведении — главное, что лично великий писатель ничем этаким, разумеется, не страдал; в данном конкретном случае, зарубите себе на носу, автор за героя, хоть и положительного, не отвечает.

Именно так и преподают: политические суждения, высказанные в «Путешествии», — те, мол, действительно принадлежат Радищеву, а интимные признания выплакивает в скобках воображаемое существо — двойник, тень, типичный представитель.

Но это неправда — и книжка жива до сих пор только потому, что автор кое-где проговорился о собственных личных, о внутренних обстоятельствах.

То есть, разумеется, — кто же спорит — из политэкономических иные наблюдения Путешественника тоже словно бы сегодня записаны.

Демагогу зрелого социализма было бы, наверное, в высшей степени противно прочитать: «Все то, на что несвободно подвизаемся, все то, что не для своей совершаем пользы, делаем оплошно, лениво, косо и криво. Таковых находим мы земледелателей в государстве нашем. Нива у них чуждая, плод оныя им не принадлежит. И для того обрабатывают ее лениво, и не радеют о том, не запустеет ли среди делания…»

Равно и военномыслящий патриот с величайшей охотой запретил бы сочинение, в котором сказано: «Что обретаем в самой славе завоеваний? Звук, гремление, надутлость и истощение… Несмысленной! воззри на шествие твое. Крутой вихрь твоего полета, преносяся чрез твою область, затаскивает в вертение свое жителей ее и, влача силу государства во своем стремлении, за собою оставляет пустыню и мертвое пространство. Не рассуждаешь ты, о ярый вепрь, что, опустошая землю свою победою, в завоеванной ничего не обрящешь, тебя услаждающего…»

Разумные идеи, благородные чувства, забавно превозвышенный слог, — но впивается навсегда строчка легкомысленная: «Анюта, Анюта, ты мне голову скружила!» — и за нею меланхоличная исповедь пылкого сердца, и Путешественник не в силах утаить, что — совсем как Радищев — завел («от плотской ненасытности») роман с сестрою жены… Без этих неуютных подробностей, при одной политической отваге — сочинение остыло бы давно.

Однако монумент Радищеву перед Зимним дворцом очередная Великая революция воздвигла только за ненависть: за ненависть к царям; не то гипсовый, не то фанерный, он не устоял в петербургском климате, сгинул без следа.

Радищева определили в советскую среднюю школу воспитателем — еще бы, такая анкета, да при ней характеристика за подписью Екатерины II: бунтовщик похуже Пугачева. Но вот-вот, боюсь, откроется, что императрица произнесла — сверх того — мартинист! — и по совокупности этих эпитетов исключат «Путешествие» из программы. И в предстоящем веке если кто и вспомнит о злосчастном Александре Николаевиче — то разве для отрицательного примера: смотрите ж, дети, на него — не напрасно ли рисковал и мучился, и зубрил церковнославянские глаголы, и погубил свою жизнь, и принял страшную смерть — стакан азотной кислоты!

«О безумие, безумие! О пагубное тщеславие быть известну между сочинителями! О вы, нещастные и возлюбленные чада, научитеся моим примером и убегайте пагубного тщеславия быть писателем!»

Вот какое послание оставил Радищев на станции Петропавловская крепость.

Совет бесполезный! Путешествие почему-то продолжается — гремит и становится ветром разорванный в куски воздух — куда несемся мы? Не приближаемся ли, чего доброго, к месту своего назначения? — угрюмый ландшафт необыкновенно знаком, — какая станция, говорю, после ГУЛАГа? — не дает ответа.

Лишь кричит вдогонку голосом Радищева:

Таков есть закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности — рабство…

1994