Немецкая песня на русский мотив
Немецкая песня на русский мотив
На неделе между 7 и 13 января больших событий тоже не было. Появилась возможность поисториософствовать.
В журнале «Наше наследие», выпуск 79—80, помещена изумительная, трагическая и трогательная публикация, подготовленная Е. Матвеевой и А. Аземшей. Из разряда тех крохотных частных историй, которые и формируют представление об истории – великой. И непонятно каким образом говорят с нами – о нашем собственном времени. Хотя ни малейшего намека на него не содержат и содержать не могут.
Фотограф журнала «Старые годы» Анатолий Дитрих снимал в начале XX века усадьбу князей Шелешпанских, Солигаличского уезда Костромской губернии. Усадьба, как положено, полузаброшенная; сплошной «Вишневый сад». Герб на фронтоне осыпается; ступени выщерблены; по левую руку – строгий лев с широким носом, по правую – пустое основание, на котором вместо льва подремывает жирный сельский кот. Мощные лопухи в разрушенной оранжерее; роскошная античная ротонда, чудом сохранившая белизну…
Дитрих с немецко-русской основательностью выполнял редакционное задание, а по вечерам записывал в дневник свои невеселые впечатления.
«Ходил с керосиновой лампой по нетронутой ремонтом анфиладе. В одном зале стены расписаны, однако большая часть холстов с росписями исчезла или безнадежно испорчена. В других – выгоревшие штофные обои с темными прямоугольниками на тех местах, где когда-то висели картины. Разномастная мебель, колышущиеся от сквозняка пыльные портьеры, на затоптанном наборном паркете осыпи потолочной алебастровой лепнины, тусклые остатки позолоты на карнизе. Обломки, обрывки чьей-то прошедшей жизни. Щемящая картина запустения. Мертвый, опустелый дом. Я и сам ощущал себя здесь призраком. Неожиданно в лампу ударилась большая ночная бабочка. Она билась о стекло, притягиваемая огнем, и огромная ее тень металась по стене и трепетала».
Холсты и росписи нашлись – во флигеле, на первом этаже, свернутые рулонами внутрь красочным слоем, пожухшие. Дитрих протер их, из-под пыли и грязи проступила теплая текстура дерева и яркие краски. Между нарисованных груш, яблок и слив, сыплющихся из рога изобилия, он обнаружил редьку, а между бабочек, слетевшихся на фруктовое пиршество, – разъевшихся навозных мух. Странная фантазия. Дитрих детально обснял все картины, поскольку знал: они обречены; новый хозяин, костромской Лопахин, начал уже полную перестройку устаревшего имения. Картины скоро исчезнут. А фотографические карточки – останутся; техника нового века позволяет быстро и надежно запечатлеть исчезающий образ.
«Проявишь пластинку, и вдруг оказывается, что кто-то из толпы тебя заметил и с любопытством уставился в камеру, а потом смотрит на тебя с фотографии. Взгляд из другой эпохи, и я встречаюсь с этим взглядом через столетие! Взгляд из минувшего времени, через века».
Фотографии картин воспроизведены в журнале. Одна изображает регулярный сад; на взгорье – беседка, та самая, с легкими колоннами, тяжелой лирой и белокрылым ангелочком; чуть левей и повыше церквушка; рядом с известковым сфинксом на мостике стоит раздумчивый барин. Ножки скрещены, вид романтический; рядом собачка. Собачки и на следующем холсте. По кромке переднего плана, как зоологический орнамент по ковру, пропущена стайка борзых; они бегут за доезжачим, по-армейски одинаково вскидывая лапы; у них протяжные носы, параллельно вытянутые хвосты, одинаково ужатые животики… На третьем кобель, прижимая уши и слегка подражая волку, рвет мохнатое кабанье ухо; клыки кабана загибаются бивнями, и он улыбается, как слоник из детской сказки. По верху картины вьется надпись: Боец Пылай в лихом деле.
Собаки тут вообще – почти повсюду. Неизвестный в княжеском шлафроке сидит у летнего раскрытого окна; прическа в стиле вей ветерок, с начесом, массивный картофельный нос, распущенные губы сластолюбца; вдали, на горизонте – гончая. Горизонт не очень получился; кажется, что собака ссохлась и ее пожелтелая мумия стоит на барском подоконнике. А псовая сука Алмазка от Опромста и Наградки смотрится, напротив, гигантом; художник вновь не рассчитал пропорций: сука громадна, а беседка с ангелом и лирой – не больше наперстка.
На картине, предназначенной для росписи гостиной (разумеется, тоже античной), над кубком грустит курносый кентавр; на груди кентавра православный крестик; издалека надвигается гончая; хочет тяпнуть, подобравшись сзади. На портрете фавна и вакханки во время праздника Диониса в деревне Смородниково скуластый фавн размышляет, кто же это наставил ему рога, а нагая вакханка, нос пимпочкой, пальчики сосисками, измученно смотрит вдаль: сраму-то не оберешься…
Имеется автопортрет художника. С перевязанным глазом. Похож на Ван Гога с отрезанным ухом. И взгляд такой же, диковатый. Фавнов и кентавров он не приукрашивал, зато себе польстил: нарисовал изящно, благородно…
Тут же, в старой бельевой корзине, Дитрих обнаружил самосшитые тетради управляющего, Карла Ивановича Майера. Местами подкисшие от вечной сырости; бумага простая, толстая и рыхлая, без филиграни, почерк по-немецки ровный, тоже без малейших загибов и скосов, зато конец страниц означен вавилоном[17], а к подписи Майер приделан залихватский параф[18]. Дитрих сделал выписки из Майера; два русских немца аукнулись – через столетие.
Майер подсчитывал деньги, ужасался неизбежной катастрофе, описывал сценки. Среди прочих героев его записок – живописец Филофей Сорокин, горький пьяница, дурила, фанфарон и слегка психопат, как положено художнику из дворовых.
«Зашел к Фильке с Осипом с целью сделать внушение. Сидят рады-радешеньки, и не диво, графина с четыре настойки осадили. Осип говорит: „Постигаем науку живописи и к успеху близки“. Филька жмурится от удовольствия, как кот, которого гладят по месту, одолеваемому блохами. Не конфузится. Для верности глаза, говорит, только рюмочку и выпил. На стулике едва сидит, а под глазом синица наливается. Вот она, верность глаза-то, в дверь не попасть, косяк помешал».
Ворчит старик наедине с тетрадкой; старость не радость, деревня гуляет, а барин бездельник и мот. «Мокро на дворе. Третий уж день кашель и лом в костях; уселся дома с моими средствами: с горчицею, бузиною и Alantwurzel[19]; надобно, чтоб Марфа грудную траву принесла. Стар становлюсь, заботы гнетут, и на душе покоя нет; унылый дух сушит кости, радостное сердце благотворно, как врачество».
Давая описания сорокинских картин, Карл Иванович рачительно подсчитывал потери: «Картина являла некий город у подножия горы Вулкан (15 аршин холста). Филька весьма искусно все изобразил на двух филенках, даже овечек на лугах нарисовал (еще 20 аршин тонкого холста). Ажитация была велика. Угощались без меры». Фейерверки считал рублями: «Раз хлопнул – четвертак, хлопнул другой – полтина; дохлопаемся, что в брюхе хлопать зачнет. Не время фейерверки жечь, прибыток с убытком на одном смычке ходит».
А деревенские нравы описывал с каким-то мрачным стоическим юмором:
«Осип привез Филофею из города круглую шляпу перлового цвета. Тот не нарадуется, пошел фасонить к людской, шляпу на голове несет, как поднос, уронить боится; народ собрался, дивится эдакой невидали. А тут Наська рыжая случись, Ивана Рябова внучка, бойкая такая девчонка, огонь. „Давай, – говорит, – насцу“. Филофей сдуру снял шляпу и подает: „На“. Думал, она и прикоснуться забоится к такой диковине, а Наська хвать ее под подол, ноги раскорячила да и как сцыканет. Народ покатился».
Писал Карл Иванович Майер и про собак. Собаки были княжьей страстью. Награждай, Угар, Злорад, Терзай, Вьюга, Злюка. Набат, Зажига, Добывай, Шумило, Гудок, Докука – его любимцы и герои.
«Марта 17 дня по затмении месяца поутру иней и мрачное небо с последующей ясностью… Князь смотрел портрет Вьюги и остался недоволен. „Я ему, дураку, суку велел срисовать, а не Ваньку. У Вьюги щипец ангельский, а у Ваньки – харя! На нее любоваться?“»
Ванька – это борзятник; на картине он показан крупным планом, сука написана снизу, помельче; Вьюга смотрит куда-то вверх и вбок, не на хозяина, а в вечность…
Самый страшный день в истории имения – когда погибшего Карая с охоты привезли на телеге.
«День серый, с неба сыплется мокрая пыль, изгарь. Хоронили Карая. Велено памятник ставить. Собака была – слов нет, но ведь собака. Во что нам сей монумент обойдется? Расчесть надо. Не есть ли сей монумент собаке памятник человеческому тщеславию и мотовству?»
Памятник все же поставили; на постаменте высекли трагическую надпись, в духе гробниц вавилонских:
«Я, Карай, сын благородных родителей Вьюги и Поражая, покоюсь на сем месте. Моя жизнь была недолгой, но счастливой; слава же моя есть и будет вне сравнений. Не было мне равных в искусстве доставать зверя. Все возносили мне хвалы за способность брать матерого волка с первой угонки и сразу по месту. Смерть моя жестоко опечалила уезд и всю губернию».
Спустя неделю – еще одно собачее несчастье, в имении ближайшего соседа.
«На двор Лагунова забежала борзая собака соседа и бросилась на домашнюю. Чужую убили. Через три дня Лагунов пил чай на террасе; на двор въехал соседский доезжачий и, не снимая шапки, говорит, что барин прислал сказать, что ты убил у него собаку, за это он сегодня сжег у тебя мельницу и в ней мельника с семьей, так что: ты миру просишь или продолжать станешь? Просили миру. Съехались с охотами и псарями в поле, на ничьей земле праздновали мир три дня».
Люди не в счет; собаки – в цене; но никаких пояснений, ноль эмоций; железобетонный был старик – до изобретения железного бетона… Зато последняя запись в тетради как бы пропитана слезами; суховатый, ворчливый Майер вглядывается в будущее, ужасается, оплакивает имение – и с ним оплакивает самого себя. Так и видно, как сидит он перед темным окошком, керосиновая лампа смутно отражается в стекле, а может быть, не лампа, а лучина; пахнет горелой щепой; близоруко нависая над бумагой, Майер думает о близкой нищете, о дальней смерти и жестоко устроенной жизни. Не крал, радел о княжеских деньгах, и что его за это ожидает?
«С перепрыской дождя ноченька, непогодлива. Сон нейдет, что будешь делать: встал, думал, выпью рюмочку рейнского, сердце щемить перестанет, мысли горькие уйдут, да и сон придет. Как на грех попался на глаза журнал, что князь выписал, об извлечении доходов с имения без отягощения крестьян и вредных следствий; тут и лоскутки сна исчезли. Так ли хозяйствовать в журналах учат, как у нас дело идет? Ведь сквозь пальцы имение уходит. Люди куда? Куда мне на старости лет? Денег не нажито, об себе не радел. Это ли не вредные следствия!
Горько будет, коли вновь вместо спокойной старости испытать придется лишения, бывшие в годах юношества».
Что с ним дальше приключилось, неизвестно; Дитрих следов не нашел. Память о Карле Ивановиче Майере в имении не сохранилась. Сохранилась только память о борзых; на месте собачьего кладбища почему-то хорошо росли грибы; деревенские девчонки так и говорили: пошли собирать на собаках…
В дневнике Анатолия Дитриха аккуратно проставлены даты.Июль 1914 года. Он успевает записать, что началась война России – с немцами. Еще месяц – и Август Четырнадцатого. За ним одна революция. Другая. Советы. Перестройка. Мы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.