Глава 18. ХАТА 226
Глава 18.
ХАТА 226
Построившись в шеренгу на продоле, хата 228 взирала на оперативников и вертухаев.
— Ты, — указал пальцем на меня старшой, — сюда. Ты и ты, — Слава и Артём тоже перешли напротив шеренги. Зрелище хата являла собой колоритное. Арестан-ты старательно придавали лицам невинное выражение и весьма походили на школьников. Выделялось трезвое, с искорками усмешки, лицо Лехи-дорожника и блестящие наркотические глаза на улыбающемся лице Вовы, глядящего на старшого весело и уверенно. Палец оперативника уже поднялся было в направлении нашего главаря, но, по краткому размышлению, опустился.
— Вся хата — с вещами. Эти трое — со мной.
Сборка оказалась знакомой. Рассадили в одиночные боксы, в соседнем Артём, напротив Слава. Началось томительное ожидание. Невразумительные короткие разговоры поддержки не дали. Сошлись на том, что следует все отрицать. Слава настроен философски-обречённо, Артём — зло и мрачно, я — и определить трудно. Сидя в мышеловках, молча ждали кошку. Она пришла. Лязгнула дверь, открылся боксик Славы.
— Ты что же это, гад, делаешь? Что делаешь? — послышался какой-то знакомый шипящий голос.
— Да все нормально, начальник! Ну, бражки немно… — Слава не договорил: клацнули от удара зубы. — Ты что, начальник? Начальник! — слышно было, как задышал Слава, и снова клацнуло, и ещё.
— Я те дам — начальник. Гад! Сволочь! Тварь! Ты мне всю картину ломаешь! А ну-ка иди сюда, гад, я те дам, как следует! — Последовали глухие удары, надо полагать в живот, и хрипы Славяна. Прямо как в ночь по приезде на тюрьму. Оставалось одно — приготовиться к худшему. Хорошо бы сберечь спину и голову. Тем временем за дверью что-то изменилось, инициатива каким-то образом перешла к Славе. Задыхаясь, но довольно уверенно, он говорил:
— Да я понимаю, начальник, у тебя не выдержали нервы. Ты вникни, а после бей.
— Я те вникну, — уже без запала шипел кум. — В карцер пойдёшь.
— Хорошо, в карцер так в карцер. Только без меня у вас все равно ничего не получится. Его только не трогай,он не пил, он вообще не пьёт.
Славу увели. Ещё с час прошёл в тишине.
— Артём!
— Да.
— Как думаешь, какие движения?
— По ходу, обошлось.
— А дальше?
— Дальше — на общак.
— Что нужно, чтобы оставили на спецу?
— Отказаться. Потом дубинал. Тогда оставят, но, скорее всего, в другую хату поднимут.
— Что будешь делать?
— Я остаюсь.
— А как понять, что на общак?
— Посмотрим. Нас ещё за вещами должны поднять.
По виду старшого, открывшего наши двери, стало понятно — гроза миновала. Мы опять в хате 228. Здесь разруха. Сначала всех опустили на сборку, потом подняли в хату, и, после переговоров Вовы с кумом, стало ясно: хата переезжает в полном составе в другую камеру, а именно в 226. Достигнутое кропотливым трудом ликвидируется: с треском отдираются обои из простыней, коробочки со стен, срываются занавески, канатики, вентилятор с тубусом, хата сидит с баулами на свернутых матрасах. На коленях у Лехи Террориста, не шевелясь, с окровавленной мордой лежит кот Вася, ставший невинной жертвой и козлом отпущения. Когда нас увели (а никто почему-то не сомневался что меня и Артема пустят под пресс), Леха пришел в ярость, плевался, шипел, клял мусоров и кидал Васю об стену. Теперь же, полный раскаянья и жалости, Леха гладил Васю и возмущенно восклицал: «Вася! Ты что — обиделся?! Вася!..» Вскорости, мимо шеренги отъявленных уголовников на продоле, среди которых узнаю Леву Бакинского, заходим в хату 226. Наказание оказалось минимальным: хаты 228 и 226 поменяли местами, однако последняя выглядела неблестяще: закопченные, покрытые плесенью стены, по-толок со свисающей лохмотьями истлевшей штукатуркой, сиротливая тусклая лампочка, покосившийся грязнейший унитаз в луже воды, едва держащаяся перекошенная раковина с незакрывающимся краном, выбоины в стенах и полу, засаленный полусгнивший дубок с металлической рамой для лавки без доски и шесть шконок, т.е. этакий спичечный коробок метра два шириной и метра четыре в длину. Вдобавок очень холодно. Голимая сборка. Не успели все одеться потеплее, как стали открываться тормоза и заходить люди. К вечерней проверке стало 18 человек. Пришел и долго отсутствовавший Слава. Он, Вова и дорожник заняли три шконки и добрую половину хаты. На оставшуюся часть пришлось 15 человек. С учетом того, что на верхней шконке больше одного не бывает, а за дубком не сидят без дела и не спят (незыблемое правило), нетрудно представить получившуюся степень свободы: можно взвыть волком уже через 10 минут. Нам предстояло здесь жить. Даже мысли не было что-то изменить. Зачем, если в любой момент могут кинуть на общак. Нужно быть уверенным в долгом пребывании в хате, чтобы ее благоустраивать. Вова, видимо, был уверен, потому что сразу приступил к руководству ремонтными работами. Хата превратилась из следственной в исправительную. Ободрали стены и потолок от рыхлой штукатурки (все стали как серые снеговики в пыльном тумане), потом началось отскабливание грязи, мытье шконок, пола, унитаза, отмачивание и стирка простыней, бывших обоями, оклеивание стен и потолка газетами, навеска ширмы на дальняк, изготовление и крепление чопиков под канатики, ремонт тубуса вентилятора, цементирование и заделка выбоин, ремонт сантехники, дубка; вся эта катавасия растянулась незнамо на сколько дней и слилась в долгий мучительный отрезок, во время которого все забыли решительно про все, кроме этого безумного ремонта. Страх попасть на общак сподвигал большинство стараться на пользу хате, а по сути лишь для троих, кому общак не грозил. Надголовами передавали какие-то предметы, передвигались по головам, в самых неудобных положениях что-то долбили, ковыряли, резали, точили, стирали, клеили. Спали чуть ли не стоя — все в клубах пыли и табачного дыма. Под диктовку Вовы и смех арестантов (думали, прикол) написали заявление некоей сестре-хозяйке с просьбой прислать столяра и сантехника, «в связи с тем, что состояние стола, лавки, унитаза и раковины создает в камере антисанитарию, способствует развитию различных заболеваний и в корне противоречит основным положениям гигиены, жизненно важной в условиях следственного изолятора». Прикол приколом, а сантехники и столяр из хозбанды пришли в сопровождении оказавшейся реальной штатной единицей сестры-хозяйки, бойкой женщины в белом халате и телогрейке поверх. Сестра-хозяйка, заглянув в хату, разразилась длинной беззлобной матерщиной, после чего, оценив таким манером обстановку, приступила к делу: «Ну, что у вас там?» Хозбандиты намекнули, что нет у них крана, досок, инструмента, но, получив по пачке сигарет на рыло, все нашли, и несколько часов тормоза были открыты (а это событие, это приятно), работы прошли весело и с матерком. Работают хозбандиты старательно (их лица всегда отмечены печатью страха перед арестантами и возможностью уехать на этап), у них же хата разжилась гвоздями, цементом и старыми газетами. Первый, да и второй тоже, слой наклеенных газет отвалился с прилипшей трухой, и только третий, а местами и четвёртый и пятый, пристал прочно. Когда газет не хватало, Леха писал малявы в соседние хаты с просьбой загнать — и загоняли. Клеил, в основном, Вова, мало доверяя другим, и безжалостно требовал отдирать недостаточно плотно приклеенные газеты или простыни. Клейстер готовился из хлеба. Чёрный хлеб тюремной выпечки размачивается и протирается кулаком сквозь растянутую тряпку, — занятие муторное и трудоёмкое; помазком для бритья (предмет роскоши) клей наносится наповерхность. Когда наш гробик приобрёл подобие предыдущего, все вздохнули облегчённо и стали не спеша клеить картинки, прилаживать занавески, укреплять розетки, замуровывать и заклеивать оголённые провода, оттирать до первоначального цвета принесёнными с прогулки камешками узорчатый кафель и т.д. Вова сходил на вызов и вернулся с мотком шнура для антенны. Подлый телевизор опять стал орать круглосуточно. Жизнь наладилась, исправработы завершились. Несмотря на несколько приступов с потерей сознания, работать удавалось на равных со всеми, исключая лазанье по второму ярусу. Среди так называемой братвы (Вовы — Славы) стал дискутироваться вопрос, как, по понятиям, западло или нет спать под шконками и дубком. Решили, что, учитывая душняк, создаваемый администрацией, количество народу и чистоту в хате, — незападло. Никого же не загоняют под шконарь (есть такое наказание, грозящее, например, за крысятничество — воровство у сокамерников), и народ устроился под шконками, под дубком. Полметра свободного места в углу под решкой Вова предложил занять мне. Лежбище получилось классное — ноги под шконку, по пояс — наружу. Плюс под решкой микроциркуляция свежего воздуха. По очереди с Артёмом залегали в берлогу (Щёлковского тусанули в другую хату) и чувствовали себя лучше всех; барьер перед решкой был преодолён, больше не надо было тереть шкуру у тормозов. Хата запестрела картинками, заработал вентилятор, по стенам во множестве появились полочки, растяжки для одежды паутиной опутали хату, решётку украсили элегантные деревенские занавески. Тусклую лампочку выворачивали и встряхивали так, чтобы порвалась спираль, до тех пор, пока на коридоре не поняли, что дешевле выдать на замену более мощную (темнота в хате не допускается). Для полного счастья оставалось не съехать на общак. Через Косулю опять удалось перегнать Вове ещё 500 $. Пришёл с проверкой кум. Восторженно оглядел хату:
— Это ты, Дьяков, сделал?
— Все понемногу, — скромно отозвался Вова.
— А этот как? — указал на меня кум.
— Болеет, — ответил Вова.
— На общак его, — довольно промолвил кум.
И начали вызывать с вещами. С замиранием сердца слушает первоход, не назовут ли его фамилию, когда звякнет о тормоза ключ. Нет, меня не назвали. Осталось в хате 12 человек, и Вова со Славой взялись за старое, но меж ними как чёрная кошка пробежала, и чувствовалось напряжение. В карцер на тюрьме очередь, дошла она и до Славы, сдержал кум обещание. Славу увели — как занозу вытащили. Место у решки закрепилось за мной, мне — в поддержку, Володе — удобно для допросов. Преследуя несколько целей одновременно, он сам, видно, запутался, часто напряжённо думал, прежде чем подступиться ко мне. — «Твой адвокат — мусорская рожа!» — как-то раз в сердцах ни с того ни с сего сказал он. — «Не исключено» — ответил я. Не объяснять же, как обстоит дело; и знаю ли я, как оно обстоит на самом деле; и кто ещё, кроме адвоката, мусорская рожа. Косуля, может, сам не понимает ситуацию правильно, иначе к чему допытывался, куда я дел копии документов, подделку которых инкриминирует мне следствие, а когда услышал, что я об искомых документах не имею понятия, потерял дар речи и смотрел укоризненно: мол, что же ты врёшь, я-то знаю. Правда, и здесь мусорская прокладка не исключена: в кабинетах есть и прослушивание, и телекамеры, хотя заметить их невозможно, а по простоте душевной и предположить их наличие нельзя, слишком уж запущенными и грязными выглядят эти кабинеты. Видать, масла в огонь мой бермудский приятель подливает от души. С Генпрокурором, сколько помнится, они знакомы не формально. В общем, беда, и нешуточная. Следователь запропастился. На суд не вывозят. Врач не принимает. Услышав от представителя гуманной профессии фразу: «Как же мы Вам, Павлов, будем медпо-мощь оказывать, если у нас нет документального подтверждения, что Вы больны?» — я все понял окончательно. В мягко-ультимативной форме объяснил адвокату, чтоб попросил моих родственников съездить к врачу за выпиской из истории болезни. Не прошло и месяца, как Косуля принёс ксерокопию. После многократных заявлений в адрес корпусного врача, на моё имя завели медицинскую карточку и приобщили копию выписки, пояснив, что она ничего не значит: это не оригинал, данные давние, рассчитывать на больницу не стоит. Не умираю же.
«Павлов! На вызов!». Минуту на сборы, минуту на шмон, и пошли. Сначала на общий корпус (корпуса соединены переходами, в том числе и подземными). Заглянуть в чужую хату не удаётся, вертухаи за этим следят строго, обязательно дождутся, пока тебя проведут мимо, прежде чем открыть тормоза. С полчаса бродим по тюрьме, собирая группу на вызов. Перед следственными кабинетами ещё раз обыск и — в боксики. Нет, на сей раз открыли маленькую комнату, а там людей как селёдок в бочке, и дым валит как из печной трубы: все курят. «Заходи» — говорят. Зашёл, стараясь не налегать на стоящих и чтоб по затылку дверью не дали. Курить можно без сигарет. — «Сегодня баня была, — продолжил кто-то начатый раньше разговор, — отмылись от души. Две недели не мылись. А зашли в хату, залез на пальму, пот струйкой со лба так и потёк. Вся баня пропала». — «Это где?» — поинтересовался кто-то. — «На общаке. Душняк. На шмоне бражку отмели. Курить нет, пить нечего». — «Пьёшь?» — «Пью». — «Так пей спирт» — наставительно прозвучал голос. Повисла сизая тишина. Одни задумались — почему некоторые хотят и не пьют (на общаке в некоторых хатах варят самогон), другие — как этого достичь. Вызывают пофамильно, запускают новых. Часа через два, когда все уже сменились не раз, позвали и меня. Все, арестант горячего копчения готов. Все помутилось до тошноты.
В кабинете Ионычев и Косуля.
— Здравствуйте, Алексей Николаевич. Что же Вы не здороваетесь? Как себя чувствуете?
— Как в тюрьме.
— Хм. Начинаем допрос. Назовите свою фамилию, имя, отчество, дату и место рождения.
— Я отказываюсь от дачи показаний.
— На каком основании?
— Оснований много.
— А именно? 58-я статья Конституции?
— Нет.
Насколько мне известно из камерного ликбеза и из содержания этой статьи, она годится как обоснование отказа давать показания для тех, кто явно будет признан виновным и опасается усугубить свою вину. То есть бумерангом может дать по голове. Мусорская прокладка на государственном уровне.
— Какие же ещё могут быть основания!? Других не может быть.
— Не должно быть. Но есть. Необоснованный арест, незаконное содержание под стражей, непредоставление мне следствием возможности ознакомиться с ранее подписанными мной документами, в частности с факсимильным сообщением, на основании которого я был задержан, отказ в медицинской помощи и плохое самочувствие.
— Напротив, Алексей Николаевич, арест Ваш обоснован постановлением о привлечении Вас в качестве обвиняемого и постановлением об аресте, на который получена санкция заместителя Генерального прокурора Гадышева. Вы сами расписались, что ознакомлены с этими документами, помните? Следовательно, все законно. Что касается факсимильного сообщения, то я не понимаю, о чем Вы. В уголовном деле никаких факсимильных сообщений нет. Ваши претензии необоснованны, кроме, может быть, состояния здоровья, но это уже не к нам, это — Ваше здоровье, а не моё. Так пишемпятьдесят восьмую статью?
— Нет.
— А что?
— Вышесказанное.
— Что именно?
— Все.
— Плохое самочувствие? Вы утверждаете, что плохо себя чувствуете?
— Да.
— Так и напишем.
— Я сам напишу.
— Вы отказались от показаний — как же Вы напишете?
— Моё право — написать отказ собственноручно.
— Кто Вам сказал?
— Спросите адвоката, — поглядев на Косулю, я увидел памятник. — Моё право — написать отказ от показаний собственноручно, и в моей, а не в Вашей формулировке, моё же право — ставить или нет свою подпись. В соответствии с УПК.
— На УПК Вы можете ссылаться только с указанием статьи, а таких статей в УПК нет.
— Во-первых, это неправда. Во-вторых, — ответил я, раскрывая тетрадь, — вот статьи.
Отказ я написал собственноручно, длинно и обстоятельно.
— Подпись ставить будете? — осведомился Ионычев.
— Буду.
— Вот здесь, — доброжелательно указал следак на графу, где полагается подписываться под показаниями, — и на каждом листе.
— Я пустые листы не подписываю.
— Так положено. Это процедура. Ещё нужна фраза «написано собственноручно», Вы же сами писали.
«Отказ от показаний написан собственноручно» — написал я. Прочитав, Ионычев изменился в лице и нажална стене красную кнопку. И нажимал её с остервенением до тех пор, пока не пришёл охранник с дубинкой и красной повязкой на рукаве и лениво спросил: «Что тут у вас случилось?»
— Акт симуляции. Немедленно вызовите врача для освидетельствования состояния подследственного, — и мне: «Сейчас мы, Алексей Николаевич, составим акт, и Ваше положение усугубится до неузнаваемости».
Для освидетельствования отвели к корпусному врачу. Врач молча померяла давление, температуру, прослушала сердце.
— Ну, что? — спросил приведший меня дежурный.
— Ничего, — зло ответила женщина. — Можно вести в камеру.
— Как в камеру? Его следователь ждёт.
— Подождёт ещё.
— Он спрашивает, может ли участвовать в следственных действиях.
— Конечно, нет.
— Но тогда нужно написать справку, — недоуменно возразил сопровождающий таким тоном, что стало понятно: этого врач сделать не посмеет.
— Сейчас напишу, — спокойно ответила врач.
Позже мне удалось ознакомиться с результатами осмотра: Давление 160/120, сердечная аритмия, частота пульса 120-130 ударов в минуту, температура 38,4. Диагноз: «Нитроциркулярная дистония. В следственных мероприятиях участвовать не может».
В камере отлежался под решкой на свежем воздухе, пришёл в себя.
— Кто был, — следак?
— Да.
— И что?
— К врачу отвели.
— Что врач?
— Температуру мерял.
— Сколько?
— Тридцать восемь и четыре.
— Как нагнал?
— Усилием воли.
— Правда, что ли? — в голосе Вовы сомнение.
— А я экстрасенс и ясновидящий.
На удивление, Вова не принял это за шутку:
— Сколько там орехов? — спросил он серьёзно, указав на пластмассовую банку с арахисом.
— 316, — не задумываясь сказал я.
— Цыган! Иди сюда. Помой руки, садись за дубок, посчитай орехи.
Цыган посчитал. Триста шестнадцать. Бывают же совпадения. Отогнав надоевшего кота Васю, я отвернулся в своей берлоге к стене и заснул. Утром опять на вызов. Пришёл Косуля.
— Как тебе удалось справку достать? — звенящим от негодования и изумления голосом начал он, разве что вслух не добавив: «Сволочь!» (Интонации те же, что у кума, когда тот делал внушение Славяну: «Гад! Ты мне всю картину портишь».) — Я написал следствию ходатайство о проведении судебно-психиатрической экспертизы. Отзывы о тебе сокамерников и отношение следователя позволяют надеяться на успех. Кстати, что это за фокусы — почему твои письма получают на воле не через меня? Через кого передаёшь? Ты с ума сошёл? Что ты написал? Кому?
— Вас же не было долго, Александр Яковлевич, вот и передал, тут много через кого можно это сделать, — невинно ответил я. — Все так делают. Я и написал родным, знакомым разным, а то ведь многие ничего не знают.
Косуля задышал в шоке. Что ж, это правда, удалось мне переправить одну маляву на волю. Теперь игра не в одни ворота. Во всяком случае, опасность теперь грозит больше мне, а не тем, кто раньше этого и не подозревал. Как я предполагал и надеялся, маляву Вова через своего адвоката передал, для того чтобы получить от меня кре-дит доверия; кумом она наверняка прочитана, только до Косули её содержание дошло поздно, иначе бы перекрыл кислород любыми средствами.
— Да Вы, Александр Яковлевич, не беспокойтесь. Я понимаю, как Вы заняты, а в моем деле гласность — это главное. Вот я и попросил разных друзей и знакомых помочь. Вам одному трудно, а они найдут ещё адвоката. Кстати, Александр Яковлевич, если я не буду иметь еженедельных письменных подтверждений от моих родных и близких о том, что у них все в порядке, я буду плохо себя чувствовать, могут и нервы не выдержать. Пора бы на свободу. Какие у нас в плане действия?
— У тебя с головой все в порядке? Ты ничего не перепутал? — тихо и совсем не по-адвокатски прошипел Косуля, громко шурша целлофановым пакетом.
— Движение — это жизнь, Александр Яковлевич. Прогресс на месте не стоит, и компромисс есть примирение противоречий. Давайте не будем ссориться. Кстати, недавно по телевизору показывали документальные кадры: в здешних кабинетах столь чувствительные микрофоны, что если я услышал, то они подавно.
Так. Держать инициативу. Больше уверенности и тумана, пусть думает, ему полезно. Если противник тебя хотя бы немного боится, он сам додумается до таких твоих преимуществ, которых ты за собой не только не замечаешь, но и вообще иметь не можешь.
— Что ты собираешься делать? — металлическим голосом осведомился Косуля, и опять буквально обозначилось в воздухе нехорошее слово.
— План у меня есть, — задушевно ответил я.
План, действительно, был, и я его изложил: последовательное обращение в ряд надзорных, судебных и общественных организаций, от тюремной администрации до комитета по защите прав человека при Президенте РФ.
— У вас в камере есть кто-то с юридическим образованием? — недоуменно спросил Косуля.
— Нет. Карнеги говорил, что образование — это способность преодолевать жизненные трудности.
— Я тебе, Алексей, не помощник. Все, что ты задумал, нереально. Ты плохо знаешь нашу систему, в ней некоторые законы не работают. Есть теория, а есть практика.
— Александр Яковлевич! Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось. — От такого высказывания Косуля против воли просветлел. Кажется, я на правильном пути. То есть в начале лезвия ножа.
Возвратившись в камеру, принято делиться впечатлениями от встречи с адвокатом или следователем. Тут я и поделился. Накопленные эмоции не испаряются — либо трансформируются, либо находят выход. Моё преимущество в том, что скрывать мне почти нечего, поэтому моя гневная, лишённая морально-этических границ речь произвела на камеру впечатление, тем более что мой русский язык ранее отличался отсутствием крепких выражений, услышать их в моем исполнении не ожидали. Наверно, кто-нибудь из стукачей написал в отчёте что-нибудь типа «в красочных нецензурных выражениях цинично обливал грязью сотрудников следственного изолятора, особенно всех начальников, включая начальника спецчасти, следователя, генерала Сукова, Генерального прокурора и адвоката». Хата притихла, а кое-кто делал вид, что не слышит. Что ни говори, а мусоров поругать все горазды, да только абстрактно — страшно все-таки. Разрядив ружьё, я решил плавно перейти на шутку. Первым это понял Леха Террорист, проснувшийся от необычной речуги, — и весьма удачно, мне в тон, неожиданно заоравший на всю тюрьму:
— Свободу Лехе-альпинисту!!!
Дружный хохот сгладил возникшую было неловкость.
— Бери весло. Я супчика запарил. Пока тебя не было, мне дачка зашла. Перекусим? Я твою шлемку взял, ничего? — Артём успокоил окончательно.
— Давай, Артём, сначала чифирнем.
— Чифир и еда несовместимы. Может, попозже чифирнем?
— Давай попозже. Прогулка была?
— Да. Ты пропустил.
— Ничего, не последняя. Это тебе. Подгон босяцкий. У адвоката взял.
— От души. У меня такой ручки ещё нет. Знаешь, какая-то страсть к собиранию ручек появилась, — как бы признаваясь в чем-то запретном, поведал Артём. — Хочешь, покажу свою коллекцию?
— Обязательно. Но сначала суп. Остынет.
Комментарий к УПК из хаты исчез, юридическая литература тоже. Вова стал настаивать: на допросах молчать нельзя, а то — на общак. Я же перестал на это обращать внимание. За жизнь поговорить — пожалуйста, в шашки и шахматы — тоже, картинки повырезать — с удовольствием, а с этими вашими хитростями пора завязывать, надоело. Юридические конспекты есть, адреса организаций тоже, по тюремным законам имею право о делюге вообще не говорить. Как-то раз после долгого раздумья Вова воскликнул:
— Так что же это? Получается, ты к делу вообще непричастен?
— Володя, — говорю, — ты очень проницательный человек, тебе удаётся понять то, что генералу не под силу.
— Это шутка? — с угрозой отозвался Вова.
— Нет. Искренно как никогда. Так что насчёт твоего адвоката?
— Подожди, пока не получается… Но ты — здесь, значит, это кому-то нужно!
— Володя, ты по-прежнему на высоте.
— Кому? — встрепенулся Вова.
— Следователю.
— Понятно, — улыбнулся Володя и надолго оставил меня в покое.
Май 1998 года был тёплым и солнечным. На воле зацвели тополя, белый пух метелью кружил над столицей, пробираясь в камеру. С изменившимся моим положением в хате появилась возможность лазать на решку, чего не очень одобрял Леха Террорист, видя, с каким напряжением мне это даётся, и опасаясь, что упаду. В узкую щель в ресничках можно было наблюдать тюремный двор, свежую зелень тополей за кирпичным забором с колючей проволокой. Объяснилась загадочная фраза Вовы, который иногда, залезая на решку, говорил: «А хозбандиты опять в волейбол играют…» То есть это была правда. Что бы ты сейчас отдал за то, чтобы побродить по двору, хотя бы и тюремному? Или за баню, настоящую, с парилкой? Эх, ходить на все прогулки — это правильно, но видеть синее небо через решётку, пасущих где-то над головой мусоров — издевательство. Чтобы вынести одеяло (вся хата выносит одеяла и вытряхивает их во дворике от неизвестно откуда берущейся пыли, отчего стоит туман, будто трясут половики), нужно им обмотаться под верхней одеждой, и тогда вертухай не будет иметь претензий, хотя и выглядит хата как сборище толстяков. Стоит только попробовать пронести одеяло в руках, обязательно остановят и разъяснят: не положено. Салтыков-Щедрин говорил, что строгость российских законов смягчается необязательностью их применения. Для полноты описания правового поля Йотенгейма не стоит забывать и пословицу: закон что дышло, куда повернёшь, туда и вышло. Что в большом, что в малом. Для лишённого всех человеческих прав арестанта разницы нет. В одном из прогулочных двориков через отверстие для стока воды у самого пола можно увидеть город, набережную Яузы. Чтобы отвели в этот дворик, нужно дать дежурному пачку хороших сигарет. Тюремщики с их нищенскими зарплатами насквозь продажны и оскотинены, даже вонючее мясо в баланде до арестантов почти не доходит, его вылавливает из бачков и пожирает обслуживающий персонал, включая офице-ров. Сколько раз я проезжал по этой набережной, не зная точно, где тюрьма, но всегда испытывая неприязнь к этому району. Не замечал и того, что за рекой огромную площадь занимают корпуса каких-то ржавых заводов. Десятки лет ездил мимо и не видел. Странная особенность человека — смотреть и не видеть. Взволновала неожиданная мысль: солнце одновременно видят люди, разделённые тысячами километров. Кончится же это когда-нибудь.
В камере с большим трудом удаётся думать, каждую мысль приходится прорабатывать, складывая логические звенья, как тяжёлые камни. Нужен целый день, чтобы написать недлинное заявление. Просматривая написанное, замечаешь много ошибок, пропусков. Каждую мысль проталкиваешь до стадии формулировки сквозь звон, туман и какое-то немыслимое вращение, ощущение которого не исчезает и с закрытыми глазами, отчего укачивает, как на карусели. Почерк получается незнакомый, как курица лапой. В довершение всему, песни по телевизору, которые на воле, может, и не привлекли бы внимание, здесь рвут душу на части, наподобие того, как арестанты на сборках рвут полосами полотенца, поджигают их и кипятят воду для чифира. Каждая мысль, каждое чувство становятся обособленными, почти дискретными, трудно сменяемыми. От некоторых стараешься избавиться, а к другим возвращаешься как домой, к таким, например: «скорей бы заснуть», «когда-нибудь это кончится». Расплылись воспоминания, забылись лица, даже увиденное в узкую щель с решки гасло тотчас, стоило лишь отвести взгляд. Лучше всего было бы заснуть и не просыпаться до самого освобождения.
— «Павлов!» — «Есть!» — крикнет кто-нибудь. — «На вызов!» Назовут твою фамилию, и подпрыгнет сердце в тот напряжённый миг, пока следующая фраза за тормозами не внесёт некоторую ясность: «на вызов», «с вещами» (самые волнующие слова), «по сезону» (выезд за пределы тюрьмы, на следственный эксперимент,вольную больницу и т.д.), «к врачу», ещё может быть письмо, вещевая или продуктовая передача, ларёк, сообщение из спецчасти (ответы на жалобы, информация об отправленных письмах, ходатайствах, продление срока содержания под стражей, бухгалтерия и т.д.). Что-то ждёшь со страхом, что-то с надеждой. Страх — порок, от которого трудно избавиться. Трудно, но можно. Арестант, победивший страх, становится неуязвим. Но до этого ещё далеко.
На следственной сборке (знакомая прокуренная, набитая людьми комната), а теперь перед допросом или встречей с адвокатом помещают только туда, про отдельные боксики остаётся только мечтать.
— Какая хата? — интересуются сразу, как зайдёшь.
— Два два шесть.
— Спец?
— Да.
— Бакинский у вас?
— Нет, он в два два восемь.
— А был в два два шесть.
— Хаты тусанули. Их к нам, нас к ним.
— Почему?
— За пьянку.
— Ясно. Словишься с Бакинским, — передай от Вахи привет, скажи, я на общаке. Маляву тусанешь? От нас дорога долгая.
— Могу, но не ручаюсь: обыскивают досконально.
— Статья тяжёлая?
— От пяти до десяти.
— Ясно. Не надо. На словах передай.
В широком, как площадь, коридоре следственного корпуса ходят холёные адвокаты, старающиеся быть подчёркнуто серьёзными, за приоткрытыми дверями кабинетов мельком можно увидеть выразительные картинки: арестант, следователь и адвокат, каждый со своим, характерным выражением лица. «Павлов? Кабинет такой-то. Вон там, в конце коридора» Идёшь себе, как вольный человек, метров 10-20 без сопровождения (а куда ты с подводной лодки денешься), и это, безусловно, отдых. В кабинете Ионычев.
— Здравствуйте, Павлов. Сегодня Вы себя нормально чувствуете?
— Как в тюрьме.
Ответ сразу выводит следователя из равновесия:
— Ты что меня за дурака держишь!! — кричит он.
— Я Вас, Вениамин Петрович, не держу.
— Нет, держишь! А как иначе?
Похоже, мой следователь действительно дурак. Хорошо это или плохо…
— Я отказываюсь от показаний.
— На каком основании? Здоровье? Я Вам не верю. Да, у нас есть тут справка, но так Вы же могли и нагнать давление. Так какие основания Вы предъявите сегодня?
— Прежде всего, отсутствие адвоката.
— Он мне звонил, он опоздает. Начнём без него.
— Без него мы уже начали. На этом и закончим.
— Сколько у вас в камере человек?
— Не считал. Вам лучше знать.
— А знаете, какие ещё камеры есть? Туда хотите?
— Это я уже слышал.
— Ладно, хотите, просто поговорим?
— Не хочу.
— Почему?
— Потому что просто — это … — я осёкся. Однако Ионычев больше не стал спрашивать, почему.
— Вы хотите, чтобы мы показали Вам документы, на основании которых Вас арестовали? Вот постановление о привлечении в качестве обвиняемого. Подпишите.
Трудно было понять, что это, сон или прикол. Сто двенадцать миллионов превратились в 237 миллионов. Долларов. На листе, кроме текста, ни подписей, ни печатей. Похоже на неореалистическое кино, в основе которого абсурд лежит как творческий метод.
— Вениамин Петрович, мне кажется, хотя я могу иошибаться, что за дурака меня держите Вы, а не наоборот. Я ничего не подпишу, даже не надейтесь.
— Но это необходимо по правилам делопроизводства. Подписывайте, Алексей Николаевич, это в Ваших интересах.
— До тех пор, пока я не получу ответа, причём положительного, на требования, изложенные мной в письменных ходатайствах в адрес следствия, ни о чем нам с Вами говорить смысла нет.
— Вы написали ходатайство?
— Ходатайства. Несколько. Давно.
— Не знаю, я их не получал.
— Значит, будем ждать, когда получите.
— Может, у Сукова есть, так это к нему надо обращаться.
— Каким образом?
— Напишите на его имя, что желаете дать показания. Вот Вам бумага. И постановление подпишите, — опять придвинув ко мне листок со сказочным текстом, невозмутимо произнёс Ионычев.
— Вениамин Петрович, пошёл я в камеру.
— Нет, пока не подпишите, никуда не пойдёте.
— Плохо. Значит, и Вы не пойдёте, — разговор упал до меланхолических тонов.
Вдруг Ионычев подпрыгнул и заорал:
— Ты будешь подписывать или нет!?
Пообещав показать мне, где раки зимуют, следователь по особо важным делам Генеральной прокуратуры Российской Федерации ушёл.
На следующий день, в присутствии памятника известному адвокату А. Я. Косуле, картина, в целом, повторилась. Ещё через день — опять, а ещё несколькими днями позже странное поведение следователя отчасти объяснилось. В следственном корпусе я был препровождён туда, где проходят очные ставки и вообще особые действия. С места в карьер Ионычев поорал на меня, угрожая ухудшением условий содержания, потом с на-стойчивостью больного предлагал подписать его «документы», но ушёл ни с чем. Появился некто, представившийся сотрудником особого отдела следственного изолятора (не знаю, существует ли по нынешним временам такой отдел) и спросил, моя ли подпись стоит на постановлении об аресте. Затем пришёл Ионычев, и особист ему строго задал вопрос, существует ли второй экземпляр постановления, если да, то где он, потому что их должно быть два: в уголовном деле и в следственном изоляторе. — «Что мне делать? Посылать подпись Павлова на экспертизу?» — вопрошал особист, строго глядя на Ионычева. Конечно, я не понял, где начинается спектакль и кончается закон, иначе бы заявил, что подпись не моя, что повлекло бы за собой (в идеале) разбирательство в законности процедуры моего ареста и заключения под стражу, но я ответил утвердительно: да, подпись моя. Если бы… Боюсь, не изменилось бы ничего. Бабушка осталась бы бабушкой, а дедушка дедушкой. В любом случае, так и вышло. Компромисс следствия с администрацией тюрьмы был найден в неожиданной, юридически несостоятельной, но все же форме. Привели двоих арестантов, которые в качестве понятых подписали акт о том, что я отказываюсь подписать предъявленные мне два месяца назад постановления о привлечении в качестве обвиняемого и аресте. Паскудность есть основа государственной системы Йотенгейма. Видно, не за заслуги былые довелось родиться в этой стране.
Вернулся из карцера Славян, хату опять разгрузили, я остался на своём месте, уже не представляя жизни без глотка свежего воздуха под решкой. Косуля принёс долгожданное письмо, и не сильно противился против следующих.
«Павлов! Спецчасть». К звякнувшей кормушке устремился Вова. Открывшаяся кормушка — это движение как правило безопасное. Бывает, что в неожиданно открывшееся окно заглянет вертухай и потребует отдать подсмотренный в шнифты запрет, чаще всего заточку,нож или его подобие, изготовленное из куска какого-нибудь металла, от консервной банки до струны (между прочим, некоторым количеством моек можно перепилить толстое железо). Но чаще всего через кормушку попадает нечто позитивное, от баланды до пойманного на продоле кота Васи. Любой разговор через кормушку — тоже движение. Недавно заглянула явно заскучавшая вертухайша:
— Вы что кота мучите? Не трогайте его.
— Кто его мучит, старшенькая, — дружелюбно отозвался Володя. — Сама подумай, зачем нам его мучить.
— Пусть лошадь думает, у неё голова большая! — парировала вертухайша и захлопнула кормушку.
— Во наблатыкалась! — мечтательно произнёс Вова и задумчиво повторил: «Пусть лошадь думает…». Слыхали? Передайте сюда шоколадку! — застучав кулаком в тормоза, позвал: «Старшя! Старшя! Подойди к два два шесть!»
На этот раз сотрудница спецчасти говорить с Вовой не стала: «Павлова давайте. Продление срока содержания под стражей. Распишитесь». На бланке Генпрокуратуры напечатано, что по ходатайству старшего следователя по особо важным делам Сукова и решению заместителя Генерального прокурора Холмогорова срок содержания под стражей следственно-арестованного Павлова продлён на три месяца. Печати нет. Число сегодняшнее, а два месяца истекли вчера. По закону, бумага недействительна, обязаны освободить. Для верности, не веря глазам от волнения, попрепиравшись с тётенькой, не желавшей дать мне документ в руки, получаю-таки его и переписываю досконально, можно сказать зарисовываю, после чего от подписи отказываюсь. Несколькими днями позже буду мучительно жалеть, что не догадался поставить подпись прямо на этот документ, за что, конечно, был бы наказан, но заменить его было бы уже труднее. (Забываешься, арестант, не станет бабушка дедушкой). Остановить охватившее душу и разум возбуж-дение не представлялось возможным. Все, теперь только на свободу.
— Володя! — вопрошал я, выразительно предъявляя ему переписанный текст, — ты сам видел — нет печати. Подтвердишь, если напишу жалобу?
— А до этого ты много ответов получил на свои жалобы? — от перспективы потерять лицо порядочного арестанта в случае отказа или пойти против власти в случае согласия восторга Володя не испытал и незаметно отодвинулся на задний план.
— Алексей! Ты-то подтвердишь? Не боишься? — избрал я новую жертву в лице дорожника.
— Не боюсь. Но я не видел бумагу.
— Артём! — в отчаянье бросился я к последней надежде, — ты — видел?
— Я видел, — сочувственно отозвался Артём. Вид погнавшего товарища произвёл на него удручающее впечатление.
— И что ты думаешь? — гневно воскликнул я, видя, что остальные в хате стали как бы прозрачны.
— Должны освободить.
Начался бунт одного арестанта против системы, раскинувшейся от Москвы до самых до окраин. Заявления начальнику спецчасти, начальнику следственного изолятора, прокурору по надзору, заместителю Генерального и Генеральному прокурору (светло-коричневой его памяти, товарищу Шкуратову), начальнику Главного управления исполнения наказаний, следствию, вызов ДПНСИ, старшего оперативника, очередное заявление в суд — ничто не дало не только результата, но и какого-либо ответа, кроме того, что хата 226 решительно была поставлена на уши, все были детально посвящены в содержание соответствующих случаю статей Уголовно-процессуального кодекса и при появлении любого сотрудника тюрьмы дружно информировали его о том, что в хате незаконно содержится арестант Павлов. Косуля благоразумно пропал. Так, в шумных протестах ночью иднем, прошла неделя, за которую из-под моего пера вышло огромное количество, надо заметить обоснованных, заявлений с требованием немедленного освобождения. Последним заявлением я уведомлял начальника тюрьмы о предстоящей, в случае дальнейшего игнорирования моих ходатайств, голодовке протеста и обещание приложить все возможные усилия для огласки случая прессой.
Звякнула кормушка. «Павлов! Спецчасть». Сотрудница спецчасти, уже не та, что в прошлый раз, по-матерински стала меня журить:
— Что же Вы, Павлов, заявления повсюду пишите, шумите. В чем дело? Мы проверили Ваши претензии, они необоснованны, не надо больше писать никому.
— Что значит, необоснованны?
— А то и значит, Павлов. Вы пишите, что на уведомлении о продлении срока содержания под стражей нет печати и дата позже, чем положено. Я сама проверила. Вы ошиблись. Вот, смотрите сами, ещё раз.
Уведомление было похоже на предыдущее, только дата — в пределах срока, установленного законом, и круглая печать Генпрокуратуры при ней. Сравнив со своей зарисовкой, я обнаружил, что исходящий номер — тот же, хотя и написан в другом месте.
— А как быть с этим? — я показал полученное в процессе своих протестов подтверждение её же ведомства о том, что в положенные сроки уведомление о продлении в тюрьму не поступало.
— А это ошибка. Девочки напутали. Печати же нет.
— А разве вы ставите печати?
— Нет, не ставим.
Оставалось развести руками или разбить голову о тормоза. Предпочёл первое. Безумная нервная активность подорвала силы. Началась депрессия. Мне бы адвоката. Обычного, не знаменитого. Договорился с Артёмом, чтобы он своего ко мне направил, но Артём, придя с вызова, только помотал в отчаянье головой и сказалшепотом: «Труба дело». Пришлось в тетради написать ещё несколько столбиков чисел, которые предстояло зачеркнуть. Странное удовольствие стала доставлять попытка решить геометрическую задачу, не имеющую решения. Как-то раз, будто вынырнувший из небытия Славян объявил, что отдаст весь запас своих сигарет тому, кто, не отрывая карандаша от бумаги, нарисует такую фигуру:
Хата обрела занятие. Никто задачу не решил. Вова, свысока посматривавший на всех, заявил: делать нечего, упражнение для детей, но был обескуражен, не доказав этого. Слава заявил, что Архимед эту задачу решил. Если арестант сказал, ему нужно верить, если он не фуфлыжник. Фуфлыжником же Славу никто не объявлял, в отличие от некоего Карабаса с большого спеца, по поводу которого прошёл прогон за подписью смотрящего за корпусом; в прогоне ясно говорилось, что коллегиальным решением Братвы, с ведома и согласия Вора, Карабас из хаты 218 объявляется фуфлыжником, со всеми вытекающими по понятиям последствиями. Обсудив с Артёмом, решили: коль задача не решается в одной плоскости, можно попробовать искривить пространство — свернуть лист бумаги гармошкой и в определённый момент рисования, не отрывая карандаша, распрямить бумагу, вытянув за край ту часть начатого рисунка, которая сначала мешает, а потом необходима для завершения фигуры. И это удалось. Славе показали решение. — «Нет, не складывая листок» — грустно сказал он.
— Слава, а ты это говорил? Твоё условие — не отрывать карандаш от бумаги. Так? — строго задал вопрос Артём.
— Вы не спрашивали.
— Слава, ты три года сидишь. Спрашивают за проступки, а мы интересуемся.
Сигарет Славиных мы брать не стали. Но решить задачу, не складывая листа бумаги, зная о невозможности решения, показалось заманчиво; погружение в абстрактные рассуждения и логические доказательства несостоятельности вариантов позволяло забыться, а среди множества схем с цифрами получилось незаметно записать номера телефонов — на память уже рассчитывать не приходилось. После истории с несостоявшимся освобождением в хате стало необычно спокойно. Разговоры только за жизнь, и ни слова о чем-либо напоминающем закон. Появилась колода новеньких карт. Азартная игра и тюрьма — вещи весьма совместимые. Тюремная карточная колода — стос — изготавливается из чистых листов бумаги, искусно склеенных в несколько слоёв, и разрисовывается тюремно-лагерной карточной символикой, отличающейся от общеизвестной и не позволяющей официально признать набор узоров за игральные карты, что может иногда помочь их обладателю избегнуть карцера или ШИЗО. У нас были обычные настоящие карты. И начали мы резаться в дурака и в двадцать одно (серьёзно ошибётся арестант, сказавший что-нибудь типа «мы играли в очко») на сигареты, от зари и до зари. Поняв безмерное честолюбие Володи, я проигрывал ему и тогда, когда мог выиграть, чем приводил его в прекрасное расположение духа и, как мне казалось, можно было оттянуть момент ухода на общак. В дурака играли «без интереса», т.е., по вольной терминологии, именно на интерес. Нечто весёлое, жизнеутверждающее и непринуждённое появилось в атмосфере хаты. Опять про нас забыли коридорные. Играли не таясь, слушали лагерные песни из магнитофона (где ещё их так прочувствуешь). Не тюрьма, а санаторий ВЦСПС. И что наша жизнь? — игра.
Много народу прошло через хату, лица слились в одно. Обыкновенно я и не запоминал, как кого зовут, неделая из этого проблемы: «Извини, братан, не в огорчение будь сказано, забыл, как тебя зовут» — и затруднений нет, хотя и странно, что на площади всего в несколько квадратных метров можно кого-то помнить, кого-то нет, с кем-то общаться, а кого-то не замечать. Камерную идиллию подпортил петух. Вошедший в хату маленький чернявый, необычайно вонючий парнишка под строгим взглядом Вовы рассказал, как на общаке пошёл на поводу у двоих, обещавших, что все будет тайно, а когда тайное стало явным, т.е. сразу, на поводу пошёл уже… в общем, и со счета сбился. Место для жизни Максиму отвели, как и положено в таких случаях, между тормозами и первой шконкой, в углу, где мусорное ведро, напротив дальняка. Места совсем мало, но таков статус. Вова провёл инструктаж. За кран с водой петуху браться можно, за половую тряпку и веник тоже. К остальному не прикасаться. Если петух взял в руки чей-нибудь предмет, последний выбрасывается. Наказать петуха можно фанычем по голове (фаныч на выброс) или другим предметом. Мыть пол и дальняк — обязанность петуха. Можно давать ему сигареты или поднести горящую спичку, главное — не прикасаться, исключая половой контакт, но это не здесь, а там, на беспредельном общаке. В этот же вечер пришла малява-оповещение: из такой-то хаты выломилась машка, отзывается на кликуху «Максим», была одета так-то, описана внешность. Трудно ломовому засухариться. Неприятный гость, но он же и незваный. А в остальном — опять лафа, народу мало, без места всего лишь человека четыре.
В это утро на проверке спящих не будили. Наигравшись в карты, Вова, Слава и Артём спали. Я же проснулся, чтобы отдать на имя начальника следственного изолятора товарища Прокопенко заявление о том, что начинаю бессрочную голодовку в знак протеста против незаконного ареста и содержания под стражей. Мои требования — встреча с прокурором, оказание мне медицинской помощи, освобождение из-под стражи. «Алек-сей объявил голодовку» — оповестили Вову, когда тот проснулся.
— Лех, правда, что ли?
— Правда, Володя.
— Вот так-то, Слава! — сказал Володя тоном человека, которому надоело притворяться, и добавил с нотой презрения: «А ты бы так смог?»
— Конечно, смог. Мажем, что могу? — азартно, но неубедительно отозвался Славян.
Вова не ответил.
— Лех, голодать будешь всухую?
— Нет, буду пить кипячёную воду.
— Голодовку могут не засчитать.
— Я не голы забиваю.
— Когда начинаешь?
— Уже начал, в девять ноль-ноль.
Арестанты смутились, не решаясь завтракать.
— Не обращайте на меня внимания, ешьте, пейте, живите спокойно, — сказал я хате, и все уладилось.
— Я тебя буду потихоньку подкармливать, — шепнул Артём.
— Нет, Артём. Во-первых, я против, во-вторых, глоток сладкого чая — это уже сахар в крови, возьмут на анализ — все пропало. Буду питаться курятиной.
— Какой курятиной? — брови Артёма недоуменно взлетели.
— «Примой», «Явой», «Мальборо».
— Знаешь, — виновато сказал Артём, — я не могу при тебе есть. Давай я тоже объявлю голодовку, но больше трех дней я не смогу.
— Артём, от души за поддержку, но не надо. Мне, наоборот, приятно смотреть, как вы трапезничаете.
— Добро. Вот твоя кружка на дубке, в ней всегда будет кипячёная вода. Сам можешь не кипятить, только скажи, мы сделаем. Вот этот кипятильник будет только твой. Всегда по зеленой.