Глава 14, вместо тринадцатой.
Глава 14, вместо тринадцатой.
Был ли сон или не был, наверно нет. Скитаясь по аравийской пустыне в желтом зное, никак не мог найти воду, мешала тянущаяся из-за горизонта лиана с длинными шипами, которые насквозь проткнули грудь, голову, руки. Видимо, поэтому не удалось заснуть на горячем песке, под шум прибоя невидимого моря. Так и лежал, глядя в бесцветное небо, пока кто-то не потеребил за плечо: «Пора меняться». Небо прояснилось, оказалось пестрым, в зените стояло светило — лампа дневного света, прибоя не было — все тот же переполненный тамбур электрички, несущейся неведомо куда. Вставать медленно, чтобы не лопнула голова. Уловить ноту, на которой можно держаться не падая в пропасть. Как, например, было с зубами. Последний год в России ознаме-новался большим напряжением и отсутствием свободного времени. От нервов «посыпались» зубы, но болеть им было запрещено: не до них. И они не болели. За границей, после выбора другого темпа и направления работы, все поменялось, стало позволительно расслабиться, и выяснилось, что оголенные нервы болят, и уже нет другого пути, как удалить половину зубов. Теперь задача серьезнее, нужно крепко держать в узде весь организм; туберкулез и гепатит на тюрьме как насморк, спидовых тоже хватает, а пневмония или какая-нибудь ангина — это и не болезни вовсе. Главное — это ходить. Шаг в одну сторону, шаг обратно — это уже что-то, а два или три — роскошь, но я ходил с упорством дикого животного в зоопарке; видимо, это было для остальных столь странно, что они слегка подвигались, давая мне сантиметры свободного пространства. Опять же — тюрьма, не запретишь. Свободен делать, что хочешь. Настолько, насколько сможешь. Сигареты кончились, но сюда, на вокзал, от решки регулярно шла «Прима», от которой быстро желтеют пальцы и чернеют зубы. Стоять, ходить, курить, несколько минут сидеть, опять стоять. Шаг вперед, шаг назад. Вентилятор иногда выключают, у тормозов сразу повисает желто-серая сырость. Здесь и унитаз, и раковина, на полочке общаковский кипятильник, и все время кто-нибудь кипятит воду. Здесь умудряются умываться и даже мыться, стирать, мыть пол, посуду. День не отличается от ночи, свет не гаснет никогда, тюрьма не спит, живет бурно, мучительно и шумно, круглые сутки. Всю ночь «забиваем шнифт», дорожник мечется на решку, гоняет грузы и малявы, телевизор орет, пока не сдохнет, но мнимая его смерть оборачивается анабиозом, и через час-другой он, скотина, реанимируется. Молодость требует шума даже в тюрьме. Рано, в конце ночи-начале утра звякнула кормушка: «Ребята, хлеб, сахар!» Баландер выдает по количеству присутствующих то, что у арестанта нельзя ни отнять, ни выиграть, ни вымутить. Пайка хлеба — это святое. Краюха черного вдва пальца толщиной и белого (не всегда) — половина того. Плюс неполная ложка сахару. Раздачей хлеба занимается в хате хлеборез. Вопрос решается тщательно, каждый обязательно получает свою пайку. Потом утренняя баланда, обычно недоваренная сечка без соли, от которой, за редким исключением, отказываются все, потому что она желудком не переваривается. Обязательно, когда появляется баландер, кто-то от решки пробирается к кормушке и шепчется с ним, если вертухай не стоит рядом. Баландер — это «ноги». С ним можно тусануть маляву в другую хату, на сборку, на другой корпус, у него же покупается за тюремную валюту — сигареты — ненормативное съестное, например несколько сморщенных сырых картофелин. Баландеры — презираемое племя той части арестантов, которые после суда отбывают срок не в лагере, а там же, где сидели под следствием. Таковые есть на хозяйственных работах, сантехники например, на больнице, на кухне и т.д. Хозбанда, одним словом. Чтобы попасть в нее, нужно, будучи осужденным на небольшой срок за нетяжкое преступление, написать заявление старшему оперативнику — «куму» или «хозяину» — начальнику тюрьмы — с просьбой оставить для отбывания срока на работах в следственном изоляторе, что само по себе означает: решившийся на этот шаг уже никогда порядочным арестантом не будет. Для принятия положительного решения по заявлению необходимо организовать соответствующему лицу взятку или проявить себя за время отсидки под следствием в сотрудничестве с кумом, т.е. участвовать в оперативно-следственных мероприятиях: стучать на сокамерников, если умом обделен, или выполнять более сложные задания, если позволяет уровень развития. «Хозбандит» часто уходит на волю досрочно, не говоря о том, что достаточно свободно передвигается по тюрьме, не голодает, спит не в камере на шконке, а в комнате на кровати, в корпусе, хотя и закрывающемся на ночь, но передвижение внутри которого не запрещено. Хозбандит, как ку-мовской сподвижник (по лагерному — красный) относительно ограждён от мусорского беспредела. Но вот незадача — приходится же хозбанде общаться с подследственными. Самая незавидная доля у баландера, он на границе двух стихий — мусорского хода, с одной стороны, и Воровского Хода, с другой, на границе двух идеологий, там, где две воды смешиваются и двуличие является нормой, в то время когда каждая сторона требует принадлежать только ей и всегда готова к карательным мерам. «Ноги», пойманные с «запретом» (водка, наркота и т.д.) или с непереданной куму малявой, уезжают общим этапом на зону, где процветавшего ранее баландера ждёт менее завидная доля. Если, конечно, нет средств откупиться. Со стороны подследственных тоже подстерегает опасность: могут, например, сунуть в кормушку под баланду раскалённую на самодельной плитке миску, на которой повиснет кусками обожжённая кожа с рук баландера. Могут плеснуть кипятком в лицо через кормушку. Вот и лавирует баландер между двух огней.
В восемь утра — проверка, приближающаяся хлопаньем дверей и простукиванием камер деревянными молотками. Заранее отодвигаются занавески на шконках и решке, откидывается полог перед унитазом. В противном случае все это срывается рукой проверяющего. Прячутся предметы, подпадающие под запрет. На проверке выясняется, соответствует ли количество присутствующих списку, нет ли пьяных и запрета на виду, киянкой простукивается решка, шконари, дубок и тормоза, арестантам задаётся вопрос, все ли в порядке. Желающие могут покинуть камеру под любым предлогом или без него, в любом случае назад не вернут, но побежит по тюремным дорогам весть, и трудно будет ломовому утаить свой поступок и ещё труднее — обосновать, уже вряд ли ему быть порядочным арестантом.
В камеру заглянул проверяющий.
— Что-то вас тут до х..! И все — ни за что, — сострил старшой. — Пошли на коридор!
По одному в шеренгу на продоле. Пока один шарит в хате, другой проходит взглядом по глазам.
— Этот — что? Пьяный? — указывает на меня, спрашивая у смотрящего.
— Нет, старшой, он болеет.
— Ладно. Значит, все нормально?
— Да.
— Заходим. Заявления есть? — давайте.
Опять стоим как кони. Смотрящий со своей пальмы подолгу вглядывается в каждого арестанта, что-то соображая. Время от времени даёт кому-нибудь жёсткую отповедь по поводу каких-либо проступков, после чего в хате на время становится тихо. На мой взгляд, отповеди справедливые. Чувствуется, парень серьёзный и не без образования в обоих смыслах — и в формальном, и в трактовке Карнеги — как способности преодолевать превратности жизни. От семи, говорит, до двенадцати лет. Я скоро на волю, а ему тюрьма и лагерь на долгие годы, и он так спокоен — вызывает уважение.
«Гулять!» — раздаётся команда, как собакам, одновременно с ударом ключа в дверь. Опять муравейник, все одеваются. Если кто замешкался на выходе, тормоза злобно захлопываются перед носом арестанта, и на прогулку идут лишь те, кто вышел на продол. Идти тяжело. В прогулочном дворике сил хватает лишь на то, чтобы стоять прислонившись к стене, наполовину освещённой солнцем. Шумная компания затевается играть в футбол. Вместо мяча — набитый тряпками носок. В момент разделяются на две команды (интересно, по какому признаку) и, как дети, шумно и увлечённо гоняют носок, радуясь забитым голам. Неужели они не сознают, где находятся? Неужели их радость искренна? Вот, например, Дима — веселится больше всех, все ему нипочём. Как это можно понять? Но что это — в разгар борьбы за мяч, вдруг, как бы заслоняясь от солнца, Дима закрывает рукой глаза, садится на корточки, лицо искажается гримасой страдания. — «Что?!» — с тревогой спрашивает еговысокий курчавый парень по имени Артём. Почти невменяемо Дима говорит лишь одно слово «мама», и через секунду, совершив внутри себя какую-то тяжёлую, трагическую работу, снова улыбается, смеётся, бросается к мячу, но игра расстроилась, внезапно, как и началась, тень пробежала по лицам и исчезла, опять весёлые разговоры ни о чем, кто на корточках, кто тусуется. Свежий воздух бьёт в голову, как громкий стук в дверь. Надо ходить. Давай, пошёл, дышать глубже, спокойней. Стоп, не так глубоко. Держаться.
— Подойди, — это смотрящий мне. — Закуривай, — протягивает сигарету. — Я гляжу, ты не в себе. Это нормально. Надо привыкать. Заехал ты сюда надолго. (Ладно! — предупреждает мой протестующий жест. — Все сначала думают, что сейчас домой поедут.) Поэтому теперь главное — беречь здоровье. У нас порядок: если плохо, не скрывать, потому что может оказаться поздно. Соседняя дверь с нашей хатой — кабинет врача, можно обратиться за помощью. Напишешь заявление, отдашь на проверке, врач вызовет. На тюрьме есть больница. Правда, попасть на неё непросто. У тебя на воле кто есть? Родные?
— На воле у меня все есть.
— Понятно. Значит, передачи получать будешь. Продуктовая раз в месяц. Вещевая раз в три месяца. Лук, чеснок — по максимуму. Лечиться здесь нечем, лекарства редкость. На прогулку надо ходить в любую погоду, иначе легко туберкулёзом заболеть. Хорошо, если передадут постельное бельё. Чистота — залог здоровья. Да и смотреть на тебя будут по-другому. Сам-то за что заехал?
— Ни за что.
— Все ни за что, — согласился Володя. — А если серьёзно? Я, например, с ворами в законе работал. А ты?
— А я, наверно, за то, что не работал.
— Кого из воров знаешь?
— Никого.
— У тебя статья тяжёлая, а говоришь неправду. Мне — не надо.
— Я правду говорю.
— Ладно, об этом потом. Сейчас о другом. Следствие — оно само по себе, а здесь другое ведомство. Куму следствие по х.., ему главное — чтобы в хате был порядок, да польза какая-нибудь. Думаешь, за здорово живёшь в хорошей хате сидим? Ты для братвы денег можешь подогнать? Опять же больше шансов, что на общак не попадёшь. Адвокат есть?
— Нет.
— Могу помочь. Например, на воле с кем встретиться, чтоб деньги передали.
— Сколько.
— По возможности. Я по 800 долларов переправляю. Здесь, если деньги есть, братва как на серьёзного человека смотрит.
— Попробую. Пока связи нет.
— Ты подумай. Главное, не молчи, если что.
Было что-то фальшивое в искреннем тоне смотрящего. Но что-то — нет. К сожалению, видимо, именно то, сколько здесь сидеть. Что за человек этот Володя? Год в тюрьме. Мыслимо ли? Да, мыслимо. Однажды в Бутырке к нашей камере на малом спецу, месту приобретаемому за деньги, за продажу сокамерников, да ещё за то, что сам являешься объектом продажи, — подошёл к тормозам некий Вася и попрощался со старожилом нашей хаты: «На волю, Нилыч, ухожу, — говорит со сдержанной торжественностью, — больше статья не позволяет». Шесть лет отсидел. Но, по слухам, рекордсмен Бутырки — восемь лет, и ещё сидит. За судом. Вина все ещё не доказана. После прогулки последовала баланда. Рыбкин суп — на редкость вонючее блюдо. — «Сам ешь свой суп! — дали от решки весёлую отповедь баландеру. — Эй, вокзал, наберите коту рыбы». Ещё не было секунды, чтоб Гоги или Алан не смотрели на меня. На сей раз рядом Алан. Скис, перестал разговаривать, взял ба-ланды, после чего пошёл блевать на дальняк, благо что рядом. Сколько же отгулов дают за день в хате? До вечера, наступление которого можно определить по баланде да по проверке, ничего знаменательного не произошло. Ни хрена все это не снится. Ты в тюрьме. Если не ограничишь круг размышлений, то сойдёшь с ума немедленно. Вот ночь позади, и день прошёл, и снова ночь. Когда стало понятно, что вот-вот произойдёт что-то неординарное, то ли с сердцем, то ли с головой, и уже наверняка, стал пробираться к решке.
Володя, ставлю в известность. Кажется, голове труба.
Смотрящий, расталкивая арестантов, метнулся к тормозам и застучал в них кулаками. Кормушка отворилась тотчас, как будто там ждали. «Срочно врача» — сказал кому-то смотрящий. Сознание ушло не сразу. Начал угасать свет, голоса стали затихать, появилось другое измерение, там не было боли, только ощущение диспропорции и несоответствия ничего ничему. Очнулся на шконке. Гоги рассказал, что меня подтащили к кормушке, через которую сделали укол.
Несколько дней история повторялась. Попытки встать приводили к тому же результату. Тем временем несколько человек ушло из хаты, стало свободнее. У кого-то нашёлся валокардин. Приступы прекратились. Возможно, не последнюю роль сыграл кот Вася. Вот уже несколько дней, как он, пробираясь от решки, где коротает время с братвой и смотрит телевизор, забирается ко мне на грудь или голову, когда я лежу и не в силах прогнать его. Вася безошибочно выбирает, что болит сильнее, голова или сердце, и от Васиного присутствия становится легче. Впоследствии я не раз наблюдал, как Вася устраивается на груди лежащего на шконке арестанта, если последний заболел или «погнал», т.е. занемог душой и разумом. Здоровому арестанту никогда не удавалось удержать кота около себя больше нескольких минут. Кот сам находил мощный источник отрицательнойэнергии, жрал её ненасытно, избавляя арестанта от страдания. Когда мутнел разум от головной боли, становилось легче после того, как обнаруживалось, что на лбу аккуратно лежит кот. Достаточно было посмотреть, кого выбрал Вася, чтобы определить, кому в хате хуже всех.
Несколько дней прошли как сумерки, в которых иногда можно различать голоса.
— Я того род е…, кто его посадил, — говорил дорожник Леха смотрящему. — Вова! Что сказал врач? — в голосе Лехи звучали требовательные ноты.
— Говорит, ничего страшного: или инфаркт, или инсульт.
— Уже?
— Нет. Говорит, скоро будет.
— Ну, суки мусорские! А в больницу?
— Сам знаешь.
Надо отметить, что моё состояние привело камеру в искреннее смятение. Громкость телевизора уменьшили, шуму несколько поубавилось. Но, вопреки прогнозам и ожиданиям, я стал вставать и включился в общий режим. В разгруженной камере (ушли и Гоги с Аланом) появилась возможность спать по восемь часов: три человека на шконку. Стал выходить на прогулку, хотя и не без помощи арестантов.
— Слушай, — сказал как-то Володя, — смотрю я на тебя и не пойму. Ты врачу собираешься заявление написать?
— А что, поможет?
— Попробуй.
Около тормозов на стене приклеена коробочка для заявлений, отдаваемых на утренней проверке. В неё и попало второе моё рукописное произведение в стенах Матросской Тишины. Первым была малява Леве Бакинскому, который пустил поисковую по централу, разыскивая знакомых, и был, оказывается, в соседней камере No 226. Написав ему маляву, я с удивлением получил ответ. Лева сообщал, сколько человек в хате, что чувствуетсебя неважно, но это пройдёт: организм к тюрьме привыкает не сразу; просил загнать сигарет и желал мне и всей шпане всего доброго. Выяснилось, что малява пишется в определённом стиле, а заявление врачу по определённой форме. «Корпусному врачу учреждения ИЗ 48/1 (Так называется следственный изолятор Матросская Тишина. Раньше аббревиатура была СИЗО, где первая буква означала „следственный“. С потерей буквы смысл не изменился, однако сделано это неспроста. Тюрьма — древнейший институт человечества с инквизиторскими традициями; может, где в других краях тюрьмы и приобрели цивилизованный вид, но не в Йотенгейме, а стало быть, основная задача следственной тюрьмы — дезориентация, запугивание и ущемление арестанта с целью выяснения его подноготной, и незачем ему напоминать, что изолятор следственный, человек и без того сразу теряет голову в этом „учреждении“, ему, по простоте душевной, может показаться, что следственный — потому что сюда следователь приходит. А в остальном, конечно, невозможно, разве в таких условиях могут быть подсадные, да они здесь и дня не выдержат. Притупляется бдительность арестанта, развязывается его язык, потребность высказаться берет своё, — а тут уж есть кому — ловят жадно каждое твоё слово, и хорошо ещё если не переврут, пока до кума донесут. В шутку скажешь — всерьёз воспримут (как на таможне). Скорее всего, стукачом окажется тот, на кого и не подумаешь. Ни пальцы веером, ни разбор по понятиям, ни тяжесть содеянного или срок отсиженного, ни высшее образование — ничто не мешает людям за облегчение своей доли продавать сокамерников. Разве можно поверить, что твой близкий, ломавший с тобой хлеб и ходивший за тебя под дубинал, за посул сокращения срока работает с тобой как хороший следователь. И совсем не придёт в голову, что сидишь в тюрьме лишь потому, что желающий выслужиться, приставленный к тебе, окатил тебя своими домыслами с головы до ног — вот и боятся тебявыпускать на свободу. А ответственности за то никакой и никому: изолятор-то следственный! Вот и умалчивает о том государственная аббревиатура.) — от подследственного Павлова А. Н., 1957 г.р., числящегося за Генеральной прокуратурой РФ, содержащегося в камере 228. Прошу оказать мне медицинскую помощь по причине ухудшения состояния здоровья. В просьбе прошу не отказать». По привычке подписал: «С уважением, Павлов». — «Так не пойдёт, — объяснили мне. — Лепила — мусорской, уважения к нему не может быть никогда, как и к любому сотруднику тюрьмы — все до одного они противостоят арестанту». «С уважением» вычеркнул. Никуда меня не вызвали. — «Я тоже написал, — сказал маленький юркий угонщик автомобилей Леха Щёлковский. — Пойду, по приколу, может сонников дадут». Его вызвали. Вернулся довольный как слон, хотя и без «сонников»: как-никак выходил из хаты, беседовал с женщиной. — «Крыса» — беззлобно оценил врача Щёлковский. Смотрящий настойчиво советовал написать ещё раз: на первое заявление обычно не реагируют. Написал. На следующий день стук ключом в тормоза:
— Павлов!
— Есть! — Я кричать не могу, за меня откликаются другие.
— К врачу.
Раскоцались тормоза, пережевав железную жвачку, и вертух сопроводил меня в соседнюю дверь.
Кинематограф. Только что была одна картина, теперь другая. В тишине за столом сидит располагающего вида блондинка в белом халате. Иллюзия поликлиники. Буднично предложила присесть на кушетку. Сейчас поговорим, и домой поеду. Нет, не поеду, — пойду. Рядышком теперь твой дом.
— На что жалуетесь, Павлов?
— Болею.
— На воле надо болеть. Там вы все здоровые, а в тюрьме сразу болеете. Что болит?
— Голова, спина, поясница, правая рука, временами сердце.
— Так уж все и болит?
— Да.
— Что болит больше всего?
— В данный момент голова.
— Давно болит?
— Две недели.
— Вас что — били?
— Да.
— Это не страшно, не вы один. У меня тоже голова болит. Давайте давление померяем. Да, высоковато. Но ничего, пройдёт. Вы, Павлов, мужчина крепкий, выздоровеете. Помочь я вам ничем не могу: в больнице свободных мест нет. Лечитесь здесь.
— Чем лечиться?
— Ну, не знаю. Лекарств у нас мало, а медицинские передачи запрещены. Ничего, сначала все болеют.
— А потом?
Тут женщина смутилась. Вопрос ей я задал спокойно и глядя в глаза.
— Вы, вот, возьмите, — почти шёпотом, косясь на маячившего за открытой дверью на продоле охранника, сказала она и сунула мне в руки три упаковки седалгина. — Только никому не показывайте. Я — правда — не могу Вам помочь.
Слова были сказаны столь искренно, что женщина спохватилась и громко сказала:
— Все! Идите! Как преступление совершать, так вы здоровы. И нечего ко мне ходить!
В камере обступили со всех сторон:
— Дали колёс? Каких?
— Никаких.
Седалгин — сильное обезболивающее с кодеином, мечта наркомана. Горсть седалгина разводят в тёплой воде и «прутся» потом по полной. Выдача мне этих таблеток — поступок рискованный. Согласно тюремнойинструкции, может быть дана, в тяжёлых случаях, одна таблетка внутрь в присутствии врача. На какое-то время седалгин дал мне подобие отдыха от боли, не устраняя, но приглушая её. Нет, нельзя здесь болеть. Рогом упереться, рогом, уважаемый. И не забудь: обвиняешься ни много ни мало в тяжком преступлении, значит, тот, кому это надо, будет стараться. Оснований для обвинений нет, но можешь тереть глаза, ущипнуть себя — оно предъявлено, длинное, устрашающее, не соответствующее действительности ни в чем. Придёт время, генералу это станет ясно, если он искренно думает, что я виноват, если же не искренно, тогда хуже, сидеть придётся дольше, и не получить бы ещё какое-нибудь обвинение. Российское законодательство устроено таким образом, что любого предпринимателя всегда можно привлечь к уголовной ответственности, было бы кому, а кого и за что — найдётся. Например, в производственной сфере, при норме выплаты налогов на один заработанный рубль — в сумму, превышающую рубль, я ещё не видел того, кто бы такие налоги платил. Или, ещё недавно, вся страна обзавелась валютой, открылись тысячи пунктов её обмена, в то время как закон все ещё запрещал иметь гражданам валюту и, если следовать ему, то можно было посадить если не всю страну, то половину наверняка, однако УК все же через несколько лет изменили, и за грехи страны по этой статье пострадали всего-навсего какие-то сотни граждан, что, при малых математических величинах, выглядит даже демократично. Как гласит русская народная мудрость, — не берите в голову (берите в рот). В новый УК ввели ранее неизвестные статьи, которые ещё понимать не научились (например, лжепредпринимательство; что бы это было на российской почве?..), но применять стали. И так далее. Подальше от соблазна месить в болотных сапогах бескрайние российские грязи. Кто занимался бизнесом в Йотенгейме, тому объяснять не надо. Нейдут из памяти застрявшие занозой слова смотрящего о том, что сидеть мне определён-но долго. Когда-нибудь это кончится. Сформулированная в таком виде мысль представляется чем-то весьма надёжным — оспорить её нельзя. Эта мысль потом была мне ярким маяком, фонариком в тумане, свечой во мгле, искрой на краю непроницаемой тьмы; она, как разум, меркла, но никогда не гасла полностью. Что-то там впереди? — за этим тягучим временем, которое то убыстряется, то замедляется, а то и вовсе отсутствует; что это за время — моё или чужое, или общее для всех. Понять нельзя, можно только прожить. «Не бояться страха» — говорит сфинкс. Он прав: есть не только страх, но и боязнь его самого. Страшат две вещи: страдания тех, кто ждёт на воле и смерть в тюрьме (человек должен умереть свободным). Страх отражается слепым светом в серых зеркалах, преломляется и множится, победить его нелегко. Но это же твоя традиция — преодоление. Так побеждай. Возьми тетрадь и зачеркни крестом ещё один день, трудный, но все-таки пройденный, в прямом и переносном смысле. За все время отсидки я не мог понять, как арестанты могут сидеть и лежать сутками. Я ходил всегда, когда хватало сил, через боль, через не хочу, через не могу.
Прошла вечерняя проверка, перекрутили день и число самодельного календаря, и зажила тюрьма особой ночной жизнью. Оживляется дорога, оживляются разговоры, и души арестантов горят и плавятся как свечки. «Таганка — все ночи, полные огня»… Пошёл пятнадцатый день в МТ, а ни с кем и разговаривать не хочется. Хочется, чтобы улей замолк. Иногда смотрящий или дорожник рявкнет на хату, чтобы звук поубавили, но через пять минут все по-прежнему: тюрьма — не запретишь. Особенно достаёт цыган, неудачно пытавшийся приделать мне погоняло. В любом коллективе находится язык без костей. Ему бы электричество вырабатывать. Молчит только когда спит, и все время просит у меня кружку, присоединяясь ко всем, кто чифирит. А отказать нельзя, таковы правила. «Что ты у него постоянно круж-ку просишь, разве не видишь, что ему неприятно тебе её давать?» — вмешался с пальмы смотрящий. То ли вообще все замечает, то ли за мной наблюдает. Порядок в этом вавилонском столпотворении — его заслуга. Какой-то человекообмен в хате происходит, кого-то забирают, кто-то приходит. Если прибывший грязен или с насекомыми, его заставляют стираться, мыться и кипятить в тазике одежду, после чего кипятильником уже не пользуются, а разбирают на части, которым всегда находится применение в скудном камерном хозяйстве. Все нужно, каждая нитка, каждая проволока. Чтобы зашить рваные тапки, пещерным способом делается иголка, нитки берутся из одежды; чтобы сделать растяжки из канатиков, в стене долбятся какими-то железяками дыры, а в них вплавляют пластиковые куски авторучек, за которые и крепят верёвки. Несколько человек все время заняты каким-либо поручением смотрящего, с тем обоснованием, что порядочный арестант вносит посильный вклад на благо хаты, а фактически ясно, что отношения с Володей могут повлиять на передвижение арестанта по тюрьме, т.е. на общак никто не хочет, ибо там якобы и жизнь по понятиям, и нет прощения ошибкам, и беспредел, и условия нечеловеческие, в которых и умирают и убивают. В общем, страх. А Вова и не скрывает, что общается с администрацией. Он, смотрящий, ведёт переговоры с кумом. У этих противостоящих (в классическом варианте) сторон задача, по сути, одна: чтобы в камере был порядок. А дальше — диалектика жизни. Потому что порядок понимается по-разному. Так что, смотрящий — фигура непростая. Володя сидит в хате 228 уже год, как и дорожник Леха Террорист, как Слава. Остальные долго не задерживаются.
— Ты как в работе — аккуратен? — задал мне вопрос Володя, вызвав к решке.
— В принципе, да.
— Тогда трудись. Вот тебе мойка, журналы, бумага. Будем облагораживать хату. Присаживайся за дубок ивперед. Время убивается очень хорошо.
Вот ведь удача, что можно посидеть за столом, где обычно сидят только во время еды.
Оклеенные картинками стены и потолок — большое подспорье. Смотришь на какой-нибудь луг в ромашках, и легче становится.
— Когда, — говорю, — нужно закончить?
— А ты куда-нибудь спешишь?
Нет, не спешу. Здесь дышится легче. В столь малом помещении в различных его частях — такая разница в температуре и влажности, что у тормозов как бы баня, а здесь предбанник. Так что я не против, я бы отсюда и не уходил до самых четырех часов ночи, когда наступит моя очередь спать. Часы у дорожника есть, но интересоваться, сколько сейчас времени, как-то странно, хотя и хочется. Когда у меня будут свои часы, выяснится, что с ними время преодолевается легче.
— У тебя почерк хороший? Нужно Воровской Прогон переписать.
Что-то Володе от меня надо.
Воровской прогон оказался документом серьёзным.
«Мира и благополучия Вам, каторжане! Счастья, Здоровья, процветания на Воровском ходу и — Свободы Золотой! Мы, Воры, обращаемся ко всем порядочным арестантам, достойным нашего Общего святого дела, с призывом донести содержание этого Прогона до каждого интересующегося арестанта. С каждого, кто будет чинить препятствия для ознакомления с Прогоном, должно быть спрошено со всей строгостью.
В последнее время усилившийся мусорской террор выбивает из наших рядов лучших представителей Воровского движения. Мы должны сплотиться перед угрозой мусорского хода, забыть междоусобные распри для достижения победы святых целей Воровского Хода. Нет ничего выше Общего, и суд Воровской — самый справедливый суд. Каждый порядочный арестант должен способствовать процветанию Общего дела, препятствуяопорочению и искажению наших идеалов и ценностей, должен следовать традиции и обычаю каторжан, независимо от национальностей. Не должно быть никогда и нигде национальной розни. С того, кто не следует этому закону — спрос. Нельзя допускать самосуда над провинившимся. Мусора только и ждут повода поссорить нас между собой и одержать над нами победу. Любые проступки должны быть рассмотрены и оценены Вором или назначенным им доверенным. Никто не может чинить препятствия к свободному обращению к Вору. Нельзя отпугивать от нас молодых, ещё не полностью понимающих наши ценности, но интересующихся арестантов, мы должны разъяснять им наше отношение к Общему, смысл и значение Воровского Хода, нужно давать возможность исправить допущенные ошибки. Нет проступка в том, чтобы привлекать, в наших целях, к нашим делам представителей администрации тюрем, лагерей и охраны, и даже самих мусоров из руководящего состава, независимо от их звания. Наоборот, надо всячески привлекать их к решению наших проблем, по возможности использовать всемерно любого их них. Напоминаем, что нет и не может быть половых наказаний, наказания хуем — не существует. В игре всегда придерживайтесь установленной нормы. Предел игры в долг — 200 долларов. Выше планки играть запрещается. Не должно быть злоупотреблений отравой при решении серьёзных вопросов. Смотрящим за положением следует обратить внимание всех арестантов на должное отношение к хлебу, за надругательство над хлебом — спрос. Призываем всех Порядочных Арестантов содействовать Общему Благу пребывающих на Кресте. Помните: больница — святое место. Память безвременно ушедшим от нас на Кресте!
На этом решили мы, Воры. С искренним пожеланием Всех Благ и скорейшего Освобождения».
Далее следовал длинный список подписавших Прогон Воров в законе с различных централов и этапов.
— Оставь у себя экземпляр. Спрячь в баул получше.Если перекинут в другую хату, можно будет передать другим, — посоветовал Володя.
Нет, с этим я спешить не стану. Во-первых, не моя стихия, и любить её мне не за что. Во-вторых, ещё один удар по позвоночнику — и я инвалид, в лучшем случае. Впрочем если по голове, то, наверно, тоже. Кроме упорства, есть пределы прочности материала. Так что храни свой прогон у себя.
— Зачем рисковать лишний раз, если в каждом бауле будет по прогону. Когда перекинут в другую хату, тогда и возьму.
— Можешь не успеть. Или я буду на вызове.
— Во-первых, успею. А если тебя в хате не будет, то у Щёлковского возьму, у него же есть копия.
Настаивать Володя не стал. Обоснованный и решительный ответ сомнению не подвергается. В чем-то, самую малость, я Вову разочаровал, зачем-то ему хотелось, чтобы прогон был у меня, может для шмона грядущего?.. Правда и ложь в тюрьме, как и на воле, идут взявшись за руки, редко кто рискует их разомкнуть, почти все гнусные дела творятся под высоким знаменем идеологии: воровской, советской, мусорской или какой-нибудь ещё, не менее возвышенной и безусловно самой человечной. Хорошее, так называемое доброе дело не может быть результатом воззрений, а только проявлением внутреннего существа. Взгляни свободно, и не надо теорий, сразу увидишь, каков он есть на самом деле, человек. Можно годами обжигаться на людях, пытаться различить — и не различать, но вот тюрьма: заходит в камеру арестант, и даже говорить с ним не обязательно: он ясен весь. Этот тюремный феномен известен давно, недаром придумали в интересах следствия пользоваться услугами самих арестованных. Другое дело — доказательства. Но это следствию не страшно, много существует в русской тюрьме способов доказательства, а перебравши их по очереди, глядишь, товарищ следователь, уже и имеешь ты королеву всех доказательств — при-знание обвиняемого. На дыбу, конечно, не подвесят (нету дыбы), но к водопроводной трубе на наручниках — могут (видел я шрамы на запястьях, у того же Левы Бакинского), кнутами тоже бить не станут (нету кнутов), но резиновые дубинки, ласково именуемые дубинал-натрием, — тоже хорошее снотворное; нет, не дождётесь нарушения прав человека (нет таких прав), не вобьют вам клин в испанский сапожок, не беспокойтесь, всего-навсего зажмут аккуратно пальцы в ящике стола, за которым кум угощает чаем твоего следователя, да полиэтиленовый пакет на голову — не бойтесь, не насмерть — на время, чтоб оценил и понял: бесплатно кислородом дышишь; а уж пытки электрическим током только самые безбашенные мусора допускают, и то редко (я сам всего лишь от четверых прошедших через это слышал, да и выдумщики они, наверно! Как и сам я выдумщик этих правдивых, но никак не возможных в наше просвещённое время историй). Есть ещё разные мелочи, например нечеловеческие условия содержания под стражей. — «Но это уже и не пытка — просто испытание. И что такое „нечеловеческие“ — живут же арестанты, и почти все выживают» — так скажет любой следователь. — «Просто — это жопа, — ответит ему арестант. — Конечно, нет, не будет и быть не может прощения российскому менту, только последняя мразь может принять этот облик. Нет, положительно, никакой возможности не согласиться с утверждением „всех ментов в гробы“. Если же найдётся хороший мент, то и гроб для него тоже может быть хорошим».
«Где факты?!» — спросит возмущённый читатель. Отвечу уклончиво, на правах автора лирического отступления: «Да там. Где каждый четвёртый россиянин. Где все мы творим свою жизнь по своему разумению. Россия — странная страна…»