Рассвет на Москва-реке
Рассвет на Москва-реке
Слюня, как змея,
Сползает с травы.
Змея – это я.
Трава – это вы.
Евг. Щербаков. Из поэмы «Опознанное»
– Лохи – сюда, крутые – сюда! – орал в мегафон загорелый бугай в бульдожьей золотой цепочке образца июня 2007 года. Такие прибамбасы покупаются, как правило, на Кипре метрами, «кипрометрами».
Бугай покачивался-поездывал, стоя на двухколесном передвижном средстве, названия которого «лохи» еще не успели узнать из гламурных телепередач о жизни россиянской элиты. Одной рукой в кастрюлеобразном, образца начала 90-х, перстне, бугай опирался на руль, другой крепко держал матюгальник производства компании, финансирующей кошерное производство чего-то на территории БСССР (бывшего Советского Союза).
Функция бугая была проста и одновременно ответственна: распорядиться о парковке прибывающих авто в соответствии с их «крутизной». К категории лохов относились те неудачники, или лузеры, которые приехали сюда, на околорублевский берег Москва-реки, на тачках дешевле 50 тысяч грин, или пятисот «веников» («Вениками» в элитных кругах россиании называют стодолларовые купюры, на которых, как многим известно, изображен масон высокого посвящения, а по совместительству президент США, Бенджамен Франклин. То есть Вениамин. Отсюда и «веник»).
Соответственно, все железо дороже 50 тысяч у. е., в проницательных глазах бугая сразу же определялось в стойло для крутых. Ошибаться ему в столь тонком вопросе было никак нельзя. По понятным причинам.
А съезжались лучшие люди страны (и лучшие лохи ее же) на праздник яхт, включающий горделивый показ, увлекательные гонки и отпадную тусню до рассвета.
Приятно устроителям было многое. Запредельные цены на пойло, внимание СМИ, осознание себя основателями новой наднациональной традиции. Хотя и национальной тоже – марси…, то есть россиянской.
А был как раз дикий взлет патриотизма – выборы-то на носу, – «и те, и те».
Невысокий, но длиннорукий глава формальной России первым задавал тон. Все чуть не до плача сочилось желанием, чтобы Сочи стали местом проведения Олимпиады-2014, года столетия начала Первой мировой войны. Только что, 22 июня, по всей стране прошли похороны павших, кости которых обвевались ветрами и мокли под дождями больше шестидесяти лет. Так что хитрые люди с «кирпичного завода» (так в народе именуют Кремль) продумали все две детали по воспламенению в гражданах чувства патриотизма: это, во-первых, тотальные похороны, центральным сюжетом которых стал уход в преисподнюю Главного Вурдалака Новой России, не дожившего, к горю подавляющего большинства населения, до Страшного земного суда и справедливого возмездия; и, во-вторых, беспредельная и, по замыслу Кремля, всенародная радость по любому мало-мальски удобному поводу. И вот центральным сюжетом этого направления как раз и стали Сочи-2014. Целая делегация дармоедов, названная официально заявочным комитетом, только что отправилась в далекую Гватемалу, куда двинулись и «Крупняки» из конкурирующих Австрии и Южной Кореи. Куда собрался – для поддержки кандидатуры Сочи «наш Президент», как прозвали маленького усталого от жизни человечка государственные СМИ.
– Бля! – произнес у гаража, держа в руках бутыль «першого пива Украины», акуловский человек Гленни.
Здесь кое-что требует пояснения.
Произнесенное им в беседе с другом, также акуловским человеком, тихо взбешенным окружающей атмосферой писателем Фомой Сукачевым, слово было единственном общим, что связывало их с собирающейся неподалеку тусовкой.
Гараж, в котором стояла роскошная битая «копейка» Гленни, находился метрах в трехстах от берега. Рядом высились тоскливо-престижные многоэтажки Строгино. Светило светило.
«Перше пиво Украины» называлось «Оболонь».
«Акуловским человеком» именовали себя выходцы из подмосковного военного городка неподалеку от Кубинки. Их отличала спайка, чувство потерянности и набор понятий, свойственных уходящим, практически динозаврическим, эпохам – о чести, достоинстве, державном стоянии и дико немодной к тому времени нетолерантности, что означает абсолютную нетерпимость ко злу, а тем более злу в пошлейшей обертке. Предание гласит, что лучший городок (по версии 1975 года) ВС СССР был создан по приказу Сталина от 1948 года. Набирались для службы на объекте ПВО, стоившем чуть меньше Ленинграда без музеев, лучшие выпускники трех военных училищ Советского Союза – Минского, Харьковского и еще какого-то (по сей день секрет). Это были отцы поколения наших пригаражных собеседников. Сначала в окрестностях объекта поймали тучу всяческих шпионов, потом отцы с семьями, направленные высоким начальством, съезжались в городок, где через считанные часы получали квартиры и приступали к службе тоталитарному государству.
(Кстати, полоскание этого самого государства есть третий элемент по внедрению в общество поросячьего административно-общенародного патриотизма.)
Наконец, именование Гленни Сергей Зубов получил совершенно беспричинно от аксакала Акулово – отставного многодетного полковника Володи Колычева. Он один из немногих жил в городке с детства, женился на однокласснице, они нажили троих детей, и теперь государство, проявляя безграничную заботу об отставниках, настолько увлеклось, что забыло, а где, собственно, заканчивается граница этой заботы, и Колычев с семьей оказался в квартире, как бы подвешенной, во всяком случае – «не своей». Он плюнул на разборки и застыл подобно Будде, который, как известно, наказал себя за просыпание от благостного сна отрезанием собственных век – они упали на землю и проросли первым на земле чайным кустом…
У Колычева был особый дар: давать прозвища, которые прилипали к фигуранту на всю, как оказалось, жизнь. Прозвища никто не оспаривал, а принимал безропотно, потому что они каким-то образом сразу описывали облик – моральный и внешний – конкретного акуловского человека. «А как поживает Фоторобот?» – спрашивал, например, Колычев в акуловской компании. И все сразу понимали, о ком идет речь, хотя кличка прозвучала впервые. Поначалу и ему пытались придумать кличку, но именно придумать, а не действовать по наитию. Дальше «Боярина» не пошло (ну, того, времен Ивана Грозного). Он сочувственно пожевал губы, и просто произнес: «Супец». Уже через мгновение все поняли, что иначе и быть не может: физиономия круглейшая, печально-бледно-голубые глаза напоминают галушки, есть что-то от солнца с детских рисунков или старинного лубка, да и вообще… Последний аргумент («да и вообще») был в этом случае, как и во всех остальных, главнейшим. Дар, куда денешься!
Итак, Гленни произнес нематерное, но нехорошее слово. И поводом к этому послужила как раз суета вокруг Сочи-2014.
– Представь себе, Фома (за редкостью имени у Сукачева прозвища не было, имя было самодостаточным для «творчества юных»), представь себе, – повторил самовоспламеняющийся Гленни, – за семь лет до Олимпиады 1956 года в какой-нибудь Хреномундии происходит обсуждение кандидатур – например, Бурунди, Сан-Марино и Москвы. И аккурат в 1949 году дедушка Сталин покидает Кремль и летит «поддержать кандидатуру Москвы». Ты себе это представляешь?… И все эти шоу, шарики, васильевские спуски, тысячи детей в одинаковых майках… Господи, какое ничтожество!..
– Там что? – мрачно спросил Сукачев, кивнув в сторону роскошных яхт и престижной подготовительной суеты. (Друзья встретились безо всякого повода, и будни элиты Сукачева не волновали вообще. А вот Гленни, черный как сажа от загара, работал на пляже, опоясавшись тремя мобильниками и с их помощью интригуя и химича по всей стране).
– Ты не яхтсмен?
– Я просто мен. В последний раз я плавал по акуловскому болоту на плоту под названием Бешеная Акула. Опрокинулся, грелся у костра и чуть задницу не спалил. И что ж там?
– А пойдем! Ты ж инженер человеческих туш. Тебе это будет интересно. Или, знаешь, лучше поедем!
Гленни смачно рыгнул и полез за руль своего битого-перебитого «мустанга».
– Ко мне, Риз! – гикнул он тонконогой крохотной собачке, погулять с которой его попросила супруга. Псинка впрыгнула на заднее сиденье.
Через несколько минут они были на месте.
Бугай на колесиках вальяжно подкатил к «копейке».
– Вы кто? – процедил он сострадательно.
– Я – гражданин России, а это – «трость Бальзака», – безучастно ответил Гленни. – Это всевидящая трость. Магическая.
Не желая ни во что вникать – служба! – бугай положил на крышу авто слоновью руку и процедил сквозь зубы:
– Джентльмены! Здесь отдыхает корпорация, клубные, отборные люди!..
– А где нам припарковаться? – спросил Гленни.
– Там! – Бугай указал пальцем в небо.
– Там нет даже облачка, за что мы зацепимся?
– Слушайте, канайте отсюдова. Я здесь не главный, но если прибудут основные, у всех нас будут неприятности. Знаете, – он с презрительным состраданием посмотрел на 300-рублевую курточку Сукачева, – знаете, сколько стоит парковка? – И назвал сумму в годовую зарплату сельской учительницы.
Гленни невозмутимо достал из кармана джинсов образца и производства 1982 года соответствующее количество «веников» и совсем уж безучастно произнес:
– Нам здесь неинтересно. Мы уезжаем.
На миг зенки бугая невольно подернулись мечтательной поволокой.
– Только один вопрос, – продолжил Гленни, не дожидаясь предсказуемой реакции. – Для «черного ворона» у вас парковка найдется?
Как бы в подтверждение этих слов Риз пронзительно тявкнул, наслушавшись, видимо, Диму Белана.
Бугай, набитый баснями о зверствах всех тоталитарных режимов, остро чувствующий себя непрерывной жертвой холокоста, начал гневно багроветь.
– Ладно, – вмешался Сукачев, – на этой оптимистической ноте мы вас и покинем.
Поставив «копейку» обратно в гараж и чуть не забыв собачонку, акуловские люди решили вернуться пешком. Неподалеку от места проведения грядущего грандиозного мероприятия они наткнулись на мусорные баки, в которых рылся рыжебородый человек неопределенного возраста. Магнетически почувствовав на себе заинтересованные взгляды, он медленно обернулся.
– Как добыча? – поинтересовался Гленни уважительно, с неподдельным интересом.
– Трусики Пугачевой и портсигар Брежнева! – огрызнулся рыжебородый. Но, посмотрев долгим испытующим взглядом на замерших прохожих, вдруг расслабил мышцы лица. Он со злобной стыдливостью бросил обратно в помойку надыбанное и медленно подошел к ним.
– Мы с тобой одной крови – ты и я! – серьезно проговорил Гленни.
Рыжебородый был совсем не похож на бомжа, и даже одежонка на нем была как бы от Версаче, только когда тот был еще школьником. Гленни протянул руку. Рыжебородый достал из кармана платок, вытер ладонь и ответил на приветствие.
– Меня зовут Дмитрий. Я кандидат филологических наук. Жена воспользовалась новым Жилищным Кодексом…
– Тема? – коротко спросил Сукачев, прищурившись.
Дмитрий усмехнулся, вглядываясь в посуровевшее лицо Фомы.
– Непопулярная… нынче. Да и вообще… Где я вас видел?
– Тема? – с напором повторил Сукачев. – Вы – Дмитрий Волконский? Мы виделись двадцать лет назад у Васильева, Димдимыча, на Добрыне, в штаб-квартире «Памяти».
– Не помню… Может, по фамилии?
– Сукачев…
– Сукачев? У вас еще было редкое имя.
– И осталось. Фома, – Сукачев протянул ученому руку и почувствовал, как слезы сдавливают горло. Он вспомнил жизнерадостного, пылкого молодого журналиста, одержимого русской идеей во всех ее проявлениях, пытавшегося связать великолепные идеалы «Черной сотни» с текущей политикой. Имена убитого в 1919 году на глазах у семьи большевиками Михаила Меньшикова, пропавшего бесследно Павла Булацеля, истребленного с какой-то попытки аж в 1953 году в Парагвае Ивана Солоневича он впервые услышал от Волконского, который копал глубже многих, очень многих.
– Я читал ваши статьи и думал, что вас давно уже нет в живых, – склонив голову, почти прошептал Волконский.
– Я тоже думал о вас. Так и дружим: в эоносфере. Привет, как дела, – и бегом по делам. Без Домжура своего, без Дома кино. Бараны мы. Учиться надо…
… У евреев, у чеченцев… Хватит об этом. Все в прошлом… Тема была – «Русская патриотическая печать конца 80-х – начала 90-х». Как вы понимаете, очень перспективная.
– Значит, не только жена?
– Значит. Чудом защитился, а потом чудом жив остался. Жрали, как говорит нынешняя молодежь, не по-детски.
У Гленни при этом разговоре заходили желваки.
– Ладно, хватит ныть. Делов навалом. Не обессудьте…
Он протянул Волконскому доллары, которыми чуть не лишил чувств надколесного бугая. Сукачев молча протянул визитку.
Волконский невольно отшатнулся. Он был в явном замешательстве. Почему-то более всего его смущала буржуазная собачка на тонких ножках. Он знал, что такие плюгавые и похожие на Маркса выпученными глазами существа модны у московских дамочек. Они стали для него одним из символов ненавистного ему псевдобуржуазного мира нуворишей, полусонно разжевавших его родину и выплюнувших остатки.
Сукачев перехватил смятенный взгляд Волконского на невинное животное и твердо сказал:
– Вы – редкий штык. Это – на общее дело. Пойдем, Гленни, нам еще в зоопарк надо!
«Господи, Господи, когда же это кончится!» – думал Волконский, потной ладонью сжимая похожий на ощупь на сигару рулончик. Кадык его ходил ходуном…
Пешими недавних знакомцев бугай тронуть не посмел: доступ к месту элитной тусовки до времени официального начала был еще открыт даже для таких картонных дурилок, как два эти чмо…
Акуловские люди в сопровождении помеси насекомого с собачкой чинно уселись за единственный свободный столик. Он, как и остальные, стоял на деревянном помосте у самого берега многострадальной Москва-реки.
Вокруг сидели не все, но многие участники грядущего действа. Они растягивали удовольствие, томно готовя себя к очередному «звездному часу человечества», где роль им была судьбой отведена первостепенная!
В ожидании официанта Гленни встал, чтобы отвести собачку пописать.
Он спиной чувствовал, что окружающие странным образом не видят его, как и Сукачева, нарочно распахнувшего свою куртенку для того, чтобы видна была рваная подкладка. Только Фома – один во всем мире – знал, что прорвался также и внутренний карман, и где-то внизу, рядом с нижними чакрами, одиноко залег в философическом молчании его мобильник. Фоме давно никто практически не звонил. Период его бурной деятельности завершился если не крахом, то долгожданным, кстати говоря, промежуточным финишем. Бог дал ему момент остановиться и оглянуться. Дубина демократии находилась по его еще не согбенной спине от души. Улыбчивый режим посадил за решетку или свел в могилу многих его друзей. С тыла тоже ударили не сгоряча, и судьбы Волконского он избежал чудом. А судьба во многом была схожей. Те, кто уцелел, «пришипились, надеясь на авось». Они, как и Сукачев, понимали, что, если и есть возможность публично думать, а то и печатать ничтожными тиражами свои не очень толерантные опусы, то это означает лишь то, что самоуверенные троечники, пришедшие к власти, просто дозволяют этот писк, чтобы при случае сослаться на него и представить дело так, что в условиях демократического общества «расцветают сто цветов», и с точки зрения общечеловеческих ценностей все у нас в ажуре.
С другой стороны, Сукачев и его немногие оставшиеся единомышленники, которые пытались еще как-то барахтаться в болотной трясине демократического общества, понимали, что честный человек в этих условиях попал в тяжелейшее положение. Он или служит режиму, или полностью выпадает из социума. Производишь ткань – из нее сошьют мундир омоновцу, который будет избивать твоих возмутившихся сородичей – будь то юный лимоновец или безработный старик. Изготовишь новый строительный материал – его используют для коммерческой «точечной застройки» или строительства коттеджа для новых русских чиновников. Напишешь статью – ее исковеркают с таким глумливым комментарием, что лучше б было вовсе не знать азбуки. Впору впасть в анабиоз и проснуться в возможно лучшем будущем. Тем более что молодняк практически полностью на крючке власти.
Сукачев мысленно перебирал взрослых деток – своих и друзей – и приходил к тоскливой мысли, что они полностью ангажированы режимом, враждебным ему и его друзьям. Что отцы, до времени бывшие кремнями, сломлены давлением нового порядка и радуются, что дети стали высокооплаченными рабами, служками колониального режима… И только некоторые горячие и чистые сердца соответствовали пушкинскому «блажен, кто смолоду был молод». Их-то и пытаются сломить самыми вульгарными и грубыми методами.
Но думать подробнее не хотелось. Фому заинтересовало столь необычное окружение, следившее из их компании только за собачкой. Она-то была как бы их круга, и потому была удостоена некоторого интереса.
– Карликовый… – вяло произнес, провожая взглядом Риза, красивый, под Брандераса, молодой человек в шортах за 720 американских долларов.
– Немецкий, – с некоторой тревогой добавила его визави в бриллиантовых серьгах. Бровь над ее восточным глазом (другой был закрыт челкой) поднялась вверх.
– Померанский шпиц! – победно закончил характеристику гленниной псинки третий из сидящих за столиком. – Это круто!
Гленни умел читать по губам. Поэтому, выходя из-за приречного бруствера, он произнес так, чтобы троица слышала, но как бы про себя:
– Это выродившаяся восточноевропейская овчарка… Дегенерат, как и вы…
Последние слова он выговорил одними губами, справедливо полагая, что компания читать по губам не умеет. А лезть в бессмысленные конфликты Гленни не желал, ибо чувствовал свое высокое призвание и вообще считал себя национальным достоянием, как уссурийский тигр какой-то.
Когда принесли меню, окружающие, наконец-то, заметили двоих, не считая собаки. Им было интересно, как отреагирует очевидное быдло на приговор, явленный в скупых строках и цифрах меню. Гленни заказал бадью лучшего пива и три фужера. Почему три – Сукачев не спрашивал. Он знал, что Гленни – прирожденный автор экспромтов с примесью предвидения.
Столик с троицей вновь замкнулся в себе.
Косящий под Брандераса упоенно рассказывал о своих успехах в кино. Он снимался в нескольких сериалах и тревожился в публичных местах только из-за боязни фанаток, чуть не рвущих на себе все ради его автографа.
«Брандерас» рассыпался в бесконечных монологах не совсем бескорыстно. Дина, восточная девушка с челкой, была дочерью очень и очень перспективного продюсера, занимавшего наитрепещайщуще высокие рейтинги в списках публичности и успешности. Она была армянкой на оба глаза, и она была далеко не уродкой, и это вдохновляло холостого бабника. Ее отец – Гурген Арамович, был уже здесь, неподалеку, пытаясь казаться незамеченным. Но «Брандерас» приметил его с самого начала благодаря приятелю-официанту, капитану ФСБ Игорьку.
Второй собеседник – долговязый талантливый Костик – тоже был по-своему интересен сериальщику: он трудился обозревателем на крутом телеканале. Несмотря на молодость, Костик обладал недюжинными знаниями, владел тремя языками и, что самое главное, несмотря на природный ум и могущие помешать карьере догадки, удерживал себя от излишних умозаключений. Так как темы его репортажей были ничем, в том числе и совестью, не ограничены, он мог пригодиться «Брандерасу». Во всяком случае, тот считал юного Костика вполне достойным круга своего общения. Это и была та компания, которую «Брандерас» был намерен пригласить «во все тяжкие» предстоящего праздника на свою яхту, стоящую туточки. Яхта Гургена Арамовича была пришвартована в несколько более престижный уголок. То есть, по выражению бугая, «Брандерас» малость не дотягивал пока до крутого и относился к уважаемым, но лохам. Уже «водным».
– Адские условия! Пришлось сидеть в яме целых шесть дублей! – Дина с Костиком изобразили ожидаемые сочувственные взгляды. – Грим течет, аванса нет, женских ролей в этом куске не было. Атас! Мрак и туман! Но вспомнил великих, и поостыл… – «Брандерас» сделал многозначительную паузу…
Далее он понес совершеннейшую чушь, и это было понятно: молодость, солнце, коньячок-с. Пока он говорил, бадья пива у акуловских ополовинилась, Риз еще раз сходил пописать, а по возвращении стал казаться «Брандерасу» маленьким тихоокеанским бульдогом. Дина же, оторопев от собственного «немецкий», из-под челки с легкой тревогой поглядывала на спокойных мужчин «из другого племени». Она никак не ожидала, что они засидятся здесь, а, тем более, будут вести себя совершенно независимо, что ее почему-то задевало все больше.
В какой-то момент «Брандерас» умолк и склонил голову чуть не в 720-долларовые шорты. И не столько оттого, что захмелел, сколько от странного чувства, появившегося – он это твердо понял, – в какой-то связи с обитателями соседнего столика, которые наверняка не смотрели сериалы с его участием, были явно пришлыми на их тусовке, но, тем не менее, чувствовали себя… хозяевами, даже существами высшего порядка в его, «Брандераса», изысканном бомонде.
И «Брандерас» вспомнил свое позорное поведение во время последнего авиаперелета.
Он корчил из себя капризную «звезду». Сначала скулил насчет запаха из туалета, хотя летел бизнес-классом. Потом попросил очки для сна, потом гневно их отбросил коренастой востроносой стюардессе с умными, слишком умными для ее ранга глазами.
– Мне мешает сосредоточиться суета и шум!
– Может, выключить моторы? – съязвила та.
Он притих, но ненадолго.
– Что у нас на завтрак?
– А что хочет мусью?
Его бесило, что она не просит у него автографа.
– Салат!
– Яволь!
Принесли салат, но соседу – блины. «Брандерас» снова закапризничал:
– А почему мне не предложили блины?
– Салат – это блины из овощей, – заметила стюардесса бесстрастно. Она привыкла к подобным выкидонам.
«Да ведь это идеальная жена», подумал актер, но практически помимо своей воли потребовал выпить. Когда выпить принесли, он спросил, проверяли ли? Она ответила, что таких вопросов давно не задает даже премьер-министр Великобритании. Из эконом-класса зашел его коллега, и, зная норов «Брандераса», по-народному прямо заявил стюардессе:
– Выпью все, от чего он откажется!
– Во мужик! – с видимым восхищением заметила она.
А его томило… Наконец, изогнувшись, как Наталья Варлей в цирковом училище, он нашарил под креслом прилепленную каким-то предшественником жвачку. И вызвал строптивую стюардессу. Та окатила его насмешливым взглядом и через минуту принесла старый и ненужный экипажу, как демократия России, ножик.
– Это все, чем может вам помочь наша кампания! – произнесла она сквозь маленькие, но аккуратненькие зубки.
– Я буду…
– Не будете. Хватит ныть, Сериалыч!
– Так вы меня узнали?
– Когда идет ваша мура, я бросаю в телевизор остатки пищи, – отрезала она. – Так что опыт выскабливания у меня гораздо больший… Вас бы кто выскоблил… Всех.
На «Брандераса» после этих слов накатило полузабытое ощущение детства – когда отец выпорол его за печатание порнографических фоток, и он осекся, как малое дитя. Отец порол его не как ханжа, а как расовый теоретик:
– Нормальных баб ищи, а не японок этих сраных! – приговаривал он, источая ремень о сытое тело сына.
«Брандерас», русский до мозга костей, поднял голову от своих дорогих шорт и задумчиво взглянул на Дину, попутно подумав о себе крайне самокритично.
Ее чуткая восточная душа сразу оценила ситуацию и велела своей владелице перевести внимание на Костика.
Костик считал себя гадом и гордился этим. Большую часть своей сознательной (к 22 годам) жизни он посвятил войне с отцом с благородной, как ему казалось, целью – защитить от него мать. Папаня, хоть и пропойца, худо-бедно тащил семью, зарабатывая в советское время переводами с японского. Потом, когда все покатилось в тартарары, он перебивался участием в политических пиар-акциях, порой весьма сомнительных и спорадических. Как водится, запил с новым усердием и запытался укорениться на даче, посчитав, что сынуля – на крыле, жена-евреечка, как-нибудь устроится в этом новом Иерусалиме, Москве.
Мать Костика, конечно, это не устраивало, и она ввела в научный оборот семьи все проклятия, которые водятся в Ветхом и Новом Завете. Отец взрывался, ну а Костик – заступался.
Первый «бой» произошел, когда Костику не было еще восемнадцати и потребовалось отцовское согласие на поездку в Италию, ну и 700 долларов, которых у отца на тот момент не было. Костик вскипел от злобы, требовал.
– Пользуешься случаем власть употребить?
Боевое крещение в войне с отцом Костик получил, когда мать зазвала на помощь, потому что отец потребовал ключи от машины. Она взвизжала так истошно, что Костику пришлось ударить родителя по яйцам, потом схватить сзади за шею, бить коленом под зад и приговаривать:
– Я бы тебя додушил, сидеть неохота.
Когда Костик и мать пошли работать, и измученный скандалами отец предложил им что-то вроде общего котла, мать и сын взвились и обложили папашу изысканно-матерно, что доступно только людям с высшим гуманитарным образованием…
– Я вам не дойный бык, – побагровев, пророкотал отец.
– Гнойный бык, – последовал ответ от сынули.
В последний раз он зверски избил отца незадолго до развязки. Бил под сердце, вокруг сердца, по почкам, – чтоб не было следов. А наутро заявил ему: «Это будет твой дневник». Потом мама вытянула отца к риелторам, вызвав и сынулю. Шел снег, метель, отец ковылял, ломаясь от вчерашних побоев, а рядом – «конвоир» – сын!
Костику удалось добить родителя одной-единственной фразой, которую он изрек, обращаясь по телефону к бабушке – отцовской матери:
– Ваш род – враг моей семьи.
Так говорят выродки, и во времена «Домостроя» знали, как с ними поступать: поднявший руку на отца считался конченным человеком и подвергался гражданской казни – прилюдному усекновению главы. «Кто насмехается над отцом и укоряет старость матери, – пусть склюют его вороны и сожрут орлы!» – справедливо подмечали древние.
Папаню быстро скрутило, он полуослеп, потерял дар речи, и Костик на крутой тачке доброго друга матери отвез родителя во что-то типа хосписа. Когда водила посмел ему заметить, что человечество еще не перегрызло друг друга вдрызг потому, что существуют пока некие табу – вещи, которых делать нельзя ни при каких обстоятельствах, сын компьютера и демократии холодно ответил:
– Что ж, будем нарушать табу!
Он был на очень хорошем счету. Перспективным! Дине это нравилось. Она знала историю войны и конечной Победы своего бойфренда. И по-своему – втайне, конечно – гордилась им. Ее папа – Гурген Арамович, – был также в курсе и всей своей широкой душой поощрял увлечение дочери…
И вот, кстати, перед «отплытием» от заветной гавани на собственной превосходной яхте, Гурген Арамович столкнулся с полной противоположностью воздыхателя своей единственной дочери. На него пристально смотрели голубые глаза… Гитлера. Гурген Арамович, как старый киношник-физиономист, оторопел. Он не ведал, что перед ним – акуловский человек Фома Сукачев, который, как и все смертные, решил оправиться перед уходом из чуждой ему среды.
– Что? – спросил «Гитлер». – Отлили, уважаемый гость столицы?
– Сам ты гость…
Фома был человек когда надо – горячий, когда надо – сдержанный. Поэтому он заметил, что имел в виду, отлил ли уважаемый скульптуру видному казахскому поэту, потому что задастый неказастый собеседник его был якобы очень похож на известного скульптора. А все газеты переполнены предвкушениями нового обретения Москвы – этого самого памятника.
Ошеломленный неожиданным поворотом разговора Гурген Арамович промолвил с чувством теряемого достоинства:
– Я – кино занимаюсь. Я фильмы привожу.
– А-а, сюда? А на прародину отцов – не возите?
– Я – «Дашнак-цутюн» партия. Здесь в командировке.
– Значит, дерьмо американское и в России слопают, а – простите, вы откуда? «Дашнаки», помню по истории, это что-то армянское?
– Да я тебя!!
– А почему на «ты»? И вообще-то – потом.
– Что «потом». Вы на что намекаете?! – Арамович с ужасом смотрел в спокойные глаза «Гитлера», и непроизвольный трепет охватил все его округлое тельце.
– Вы-то – уже, а мы – еще, – произнес Фома, передернувшись от отвращения, и дерзновенно намекнул на ту цель, которую он преследовал, оказавшись в клубном туалете.
Когда он вышел, ему показалось, что он попал на площадку, где снимают фильм ужасов.
Причиной тому была невесть как здесь оказавшаяся в стельку пьяная молодая женщина. Фома не был на людях всего несколько минут, но о ней среди столиков уже успели заходить легенды.
Недавний собеседник Фомы так и не успел дойти до своего места: он сел на ближайший стульчик и наблюдал:
– Фурия! Рыжая бестия! Парка! Мойра! – Гурген Арамович был очень образованным человеком, хотя в минуту ужаса путал многое. В данный момент – имена всяческих отрицательных героинь разных эпосов просто вываливались из него бессознательно.
«Брандерас», наблюдая за ярившейся гостьей, восторженно икал. Дина ревниво негодовала. Костик заозирался. Гленни сдвинул губы бантиком и насупил лоб. В рыжей колдунье его поэтическому взору виделась Родина-Мать, явившаяся поставить на место всяких фраеров. «Такой в таких обстоятельствах она и должна быть», – хладнокровно умозаключал Гленни, чуть не вешая бедного Риза за поводок, ибо тот пытался перепищать стихию.
Это было невозможно.
Чутким сердцем воспринимая мерзкую реальность, Светлана Колокольцева еле дождалась конца рабочего дня, чтобы, цитируем, «ужраться с подружками вусмерть и показать им, что…» (конец цитаты).
В тот момент, когда Фома оказался на публике, она, роскошно одетая, с откровенно веснушчатым лицом и вызывающе голубыми глазами в придачу, держала за золотую цепочку образца 2007 года бугая, бывшего утром на колесиках, а к вечеру ставшего типа охранникам. Дама при этом очень отчетливо выговаривала:
– Ты, бычий цепень, отчего остановить меня хотел? Может, у меня тут «Титаник» для вас приготовлен?…
И без связи с предыдущим добавила:
– Что, бульдог, ошейник не давит?
Восхищенный «Брандерас» подозвал официанта из ФСБ:
– Слушай, Игорек, баба непростая, умная. Уладь все. А этого, – он кивнул в сторону бугая, – этому налей… налей чего-нибудь, и уведи. Ее никому не трогать! Она у нас русскую Кондолизу Райс играть будет. Понял!
«Входя», Колокольцева умудрилась за считанные секунды задеть столы, за которыми сидели: зам крутого в натуре министра; помощник губернатора одной из нефтегазоносных губерний; два вора в законе; почетный 30-летний аксакал одной из южных республик; следователь по особо важным делам Московской городской прокуратуры; возглавитель постоянно действующего общероссийского гей-парада; глава федерального агентства по пониманию толерантности… А также четыре вип-путаны и два высокопоставленных паяца по линии юмора без сатиры.
Гленни с Фомой, переглянувшись уже на выходе, оперативно оценили обстановку, подошли к бушующему родному человеку, и, не представляясь, взглядом попросили его (ее) угомониться и уйти с ними. На фоне крупных веснушек вдруг образовались глаза, полные горечи и благодарности. Чуть пониже – кривая улыбка, по которой, как по писаному, читалось: «Ребята, что мы можем сделать с этими уродами, с этим уродством? Сил нет терпеть. Я выгляжу смешно, но простите и поймите. И пойдемте…»
– И вообще-то – потом! – грозно для окружающих, пафосно вскричала она, воздев к небу бело-рыжую от веснушек руку в изысканном маникюре.
«Опять это «потом», – зашевелил лысиной Гурген Арамович.
– Сестра, зайдем ко мне – тут рядом, – предложил Гленни ставшей задумчивой и совершенно трезвой новой знакомой.
– Па-ашли! – Она впервые во взрослой жизни откусила ноготь и облегченно сплюнула.
Ехать надо было на 17-й, последний этаж. Между вторым и третьим погас свет, а перед 17-м лифт остановился.
– Эти лифты делали в Ереване. Небось, армяхон позвонил своим. Мстит, зверек?!
Наступила полная тишина в темноте.
– Я хочу пива, – пошутила Колокольцева.
А поэтическая натура Гленни оставалась неизменной.
– Остановим мгновение!
– Уже остановили, и только ли мгновение! – хохотнул Сукачев.
– Нет, я не о том…
– О чем? – прыснула Колокольцева. На душе у нее было спокойно, как редко с ней бывало в последние лет двадцать. И тем более по сравнению с сегодняшним днем, когда на работе, в престижном салоне-парикмахерской, какая-то то ли шлюха, то ли жена олигарха, то ли попсовая звезда – они все были для нее на один манер – стала ей выговаривать что-то насчет ее – Ее! – прически. Светка проявила выдержку, и опрокинула на дамочку кувшин с водой не сразу же, а через 15 секунд. Через 5 минут она была уволена, – и вечер начался…
– Не волнуйся. Сейчас какие-нибудь бешеные тетки вызовут Шойгу, и он лично исправит положение… Представьте, что может произойти сегодня – там, где мы, сударыня, познакомились. И даже произойдет, ведь мысль материальна.
– Это точно, – заметил Сукачев, предвкушая полет мысли старого акуловского товарища.
– Сейчас на небе, – Гленни добросовестно, хотя и в кромешной темноте, ввинтил палец под потолок лифта – встретились Сталин и Гитлер и договорились освободить Москву от общего врага совместными усилиями…
– Почему без нас? – спросила Колокольцева. – Мы что, трупы?
– Я в восторге от вас, боярышня, – Гленни, нащупав, поцеловал Светке руку. – С вами – хоть в разведку…
– Я всю жизнь в разведке…
– Так вот. Они договорились, и в разгар этого яхтенного шабаша на парковку деловито, без помпы, приезжают несколько грузовиков с автоматчиками…
На этих словах Гленни свет зажегся, и лифт тронулся.
– Видать, Ара вспомнил, как мы их от турков защитили. Может, совесть взыграла? – почему-то недовольно произнес Фома…
У Гленни была большая четырехкомнатная квартира, в которой ползала младшая дочь, а старшая, 13-летняя Танечка, открыв дверь, враждебно уставилась на папу и его спутников.
– Маугли! – спокойно представил дочурку Гленни. – Где маман?
– Скоро придет! – буркнула девочка.
– Понятно: массаж, макияж, вернисаж, а муж – подонок… Входите!
Светку уложили в детской, и ей это шло: она уснула как ребенок.
Акуловские люди допили тонну «Першого пива Украины», размякли и расползлись по лежайлам. Супруга Гленни не пришла, но супруг думал не об этом. Вперившись во тьму спящими открытыми глазами, он уже не мог контролировать видения, возникавшие помимо его воли. Он уже был наблюдателем…
Хам-бугай был «снят» тихо. Это позволило двум грузовикам с автоматчиками без проблем найти парковку. Отборные воины – кто в эсэсовской, кто в советской форме – рассредоточились по периметру элитной тусовки. Кто они – павшие или живые, – Гленни не разобрал. Но холуи-охранники отправились в лучший мир без единого выстрела. Потом был открыт прицельный согласованный огонь. Предрассветный туман усиливал звуки выстрелов и вопли истребляемых человекообразных…
Помимо прочих, наложенных им на себя обязанностей типа сдачи в макулатуру массы газет, которых его просили распространить, одной из главных была координация поисковых работ, связанных с воинскими захоронениями времен Великой Гражданской Войны 1941–1945 годов. Потому и видения его были нередко вполне соответствующими.
Уже проваливаясь в бездну сна, но еще находясь на излете осознанности, Гленни увидел такую картину: как только отпузырилась утопленная плавучая крутизна, со стороны Тушино появилось нечто невообразимое – трехэтажная яхта. На мачте ее развевался черный флаг с перевернутой красной пентаграммой посредине полотнища.
Этот монстр торжественно и нагло шел по направлению к Троице-Лыково, где старый писатель, собрав последние силы, вышел на свой обширный участок на берегу Москва-реки и, плача красными от старости глазами, молился на сосны, за которыми – он знал – скрываются купола церкви, построенной в стиле нарышкинского барокко. Его усталое сердце раздирали страшные сомнения, справиться с которыми он был уже не в силах.
– Так ли послужил я тебе, Родина моя!.. Прости меня, великий Боже, Господи, за недолжные увлечения, за несдержанность, за гордыню, с которой я, наверное, не сладил! Прости смиренного раба твоего!..
Молитва старика была услышана, и сатанинскому гламурному монстру суждено было затонуть на виду у всего Строгино… Вернее, тех, а точнее, той, что уже не спала.
На балконе 17-го этажа стояла Светка Колокольцева. Она первой увидела небывалую опасность – первой увидела за приречными лесами черный флаг с перевернутой пентаграммой. Первой увидела козлорогого, с женскими грудями, Бафомета на носу трехэтажной небывалой яхты.
– Будьте вы прокляты! Прощай, «Титаник»! – сухими губами произнесла она, поправила прическу и пошла в детскую по-детски досыпать.
В этот момент и напоролся адский крейсер на суперпрестижный – алмазный! – киль одной из перевернутых яхт…
Гленни видел, Гленни знает…
Но на то они и акуловские люди, что способны помочь друг другу в самых неформальных ситуациях, и, кстати, только в них – на мелочи не размениваясь… Как только Сергей Зубов (когда сознание отключалось, входили в силу паспортные данные), он же Гленни, уснул сном праведника, с чувством выполненного долга, Фома как бы «принял на себя команду над бессознательным». И досмотрел «финита ля комедия» до конца. Может быть, только потому, что много лет ощущал некое сиротливое чувство оттого, что ему, в отличие от подавляющего большинства акуловских знакомцев, не досталось прозвища от Колычева.
Яхта Гургена Арамыча медленно поднималась… в гору. Сначала Сукачев подумал, что это – Нагорный Карабах, но, разглядев пейзаж и крутизну скал подробнее, понял, что это – Арарат. Арамыч сидел на полу, посредине своей роскошной каюты. Все стены вокруг занимали телеэкраны, по каждому из которых шла американская пакость, причем во всю яркость и мощь электроники. Орали, стреляли, насиловали… В одном диком звуковом клубке слились женские стоны, животные крики суперменов, скрежет авто-авиа-ж/д аварий, рык гигантов-мутантов, вселенский скрежет раскалываемой стихиями Земли… И только в круглое окошко иллюминатора заглядывали то лучи рассвета над Москвой-рекой, то синие глаза «Гитлера».
Арамыч скреб квадратными ногтями давно не существующую шевелюру и мужественно молчал… Когда его яхта «бросила якорь» неподалеку от остатков Ноева ковчега, Арамыч вышел на палубу и почувствовал себя заново родившимся. Какие мысли его обуревали, – этого даже Фома не посмел разгадывать. Важно было другое.
Гурген увидел вдали, на краю пропасти, стройную костлявую фигуру. Это был Костик. Широкие плечи его вздрагивали. Две крови, снующие в нем, сошлись в последней, решающей схватке. Костик только что мысленным взором увидел скрюченного на лежанке хосписа, поседевшего мертвого отца. Костик ничего не говорил. Он – мычал, и зев пропасти манил его… Гурген Арамыч смотрел на происходящее не то чтобы безучастно, а с полным сознанием того, что в подобные судьбоносные моменты он «обесточивается», – здесь кончается его власть, его воля, его силы…
Костик, привыкший быть собранным, даже наедине с собой рыдал… внутри. В глазах стояло марево из слез, московского рассвета, мятущихся облаков и солнечных бликов на реке, в которой отец учил его плавать… Он почувствовал, что слишком плотно жил, что ему двести лет… Под его ногами летали орлы Арарата, рядом покоились останки Ноева ковчега… Костик встал, остро поняв, что выше орлов он существовать не может. Ерничая даже в такой момент, принял позу прыгуна с вышки, и… почувствовал, что кто-то коснулся его плеча. Он медленно обернулся. Рядом стояла Дина. С чистым лбом и ясными глазами.
– В какой лжи мы жили, родной мой!..
«Брандерас», порой, за киношными псевдонимами, забывавший, какое из двух его подлинные имя-фамилия – Александр Иванов или Иван Александров, в это время видел другие небеса – смоленские. Видел бабку, у которой в деревне когда-то жил во время долгих командировок родителей то на Байконур, то в Копьяр. Бабка была последним жителем умершей деревни, и Ванька Александров, первый парень на районе, не известив родителей, «романтично» взял мешок картошки и две бабкиных пенсии, и заявился в Москву. Во ВГИКе его сразу приметили, прилепили «погонялово» «Брандерас». Ну, а дальше дело пошло, гладко и безоблачно. Сытно и престижно… Пока не погибли в автокатастрофе отец с матерью. Они ехали в подаренной им крутой иномарке, и отец, имея лишь опыт вождения «Запорожца» и «Москвича-412», не вписался в поворот на скоростной иномарке…
Как известно, на излете нашего физиологического сна мы видим наиболее ясные картины, в отличие от предыдущих. Так вот, последней картиной у засыпающего, несмотря на добротный храп Гленни, Сукачева, была совсем незамысловатая.
В комнатке охотничьего домика неподалеку от Большого Сочи сидел до боли знакомый человечек с огромной плешью и близко посаженными – и уже радостными – глазами. Он напевал недавно услышанную по радио песню: «Слюна на траву»… Нет. «Слюна, как змея, скатилась с травы…» Дальше он не помнил. Его увлекало другое занятие. Накачанными дзюдо пальцами он держал тонкую беличью кисточку и разрисовывал маленьких, как и он сам, солдатиков, причем соблюдая портретное сходство с желаемым персонажем. В том, кого «застал», засыпая, Сукачев, он узнал Анатолия Борисовича… Собчака!..
– Наконец, и этот успокоился, – промямлил про себя Фома. Пискнул Риз, храпанул Гленни.
Больше ни у кого не было никаких снов, видений и комплексов…
… Когда Фома со Светкой Колокольцевой выходили от Гленни, им повстречался Волконский. Он протянул Сукачеву сжатый кулак. Фома забеспокоился, – не возвращает ли тот вчерашние деньги? И что тогда делать? Как отговорить от этой благородной глупости.
– Волконский, это «черная метка»? – попытался пошутить Сукачев.
– Возьмите. Она плачет кровавыми слезами. По всей России…
Сукачев разжал кулак. В нем была крохотная картонная иконка «Богоматери «Державная».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.