В КОНЦЕ ГОДА

В КОНЦЕ ГОДА

Почта сегодня принесла несколько десятков журналов, и каждый журнал взывает к читателям в истинном смысле слова образованным, и каждый ориентируется на исключительно художественные произведения и именно так рекомендуется нам, а десятка два изданий сообщают, что усердно работают над дальнейшим расширением своей заслуживающей всяческих похвал издательской деятельности. Все они изъясняются высоким, мертвенно-серьезным языком, все предлагают списки «первых имен», все сполна отдают должное важнейшим течениям нашей эпохи, и все хотели бы чуточку побольше заработать. Рекомендуют нам молодого автора, чей роман — как и все подобные, выходящие каждые несколько лет, — заслуживает, чтобы его ценили не ниже, чем «Зеленого Генриха»[5], рекомендуют и нового поэта, который идет своим собственным путем и которого все мы в скором времени будем числить в одном ряду с Лилиенкроном и Мерике: напечатан и его портрет.

Все это далеко не ново и, в сущности, наверное, неплохо, на нашей культурной ярмарке я уж сколько раз веселился от души. Однако сегодня мне не до смеха и даже не до ругани. Какой-нибудь час тому назад я бродил по холмам и смотрел на облака, и каждое облако проплывало, или мчалось, или гордо удалялось, и было чудом, словом, песней, или шуткой, или утешением, изошедшим из уст самого Бога, стремилось в дальние дали, чуть покачиваясь в прохладной блеклой синеве, было прекрасно и пело, волнуя душу сильнее любых песен, какие можно отыскать в книгах. Теперь же я вернулся на рынок старья и кустарщины наших литераторов, художников и издателей, словно очутился в переполненной комнате, где воздух тяжел и душен, и мне показалось вдруг, будто я бреду по мертвым зыбучим пескам, безнадежно увязая на каждом шагу, и я почувствовал усталость, как после дня, проведенного в бесплодной суете, и злую, накатившую точно болезненный жар, тоску от этой мельтешащей «культуры». Но я не поддался тоске, отодвинул в сторону журнальный хлам и, взяв лампу, поднялся в свою комнату, где за окнами летают воробьи и чайки, а на полках тесными рядами стоят мои старые книги. Ведь старая книга всегда утешит, она обращается к тебе из далей, и можно слушать ее или не слушать, а если слова в ней внезапно вспыхнут огнем, ты воспринимаешь их не так, как слова книги новой, сегодняшней, не как слова господина NN., а из первых рук, так же, как резкий крик чайки или солнечный луч.

Я стал читать. Я читал «Гейстербахскую хронику» монаха Цезария, благостно мягкую, добродушную латынь, и, читая, обратил внимание на одну небольшую историю.

Каждое утро аббат Гебхард читал братии лекции о Боге, о сущности и свойствах Бога. Должно быть, он не только говорил с монахами как ученый богослов и знаток церковных догматов, но и всем сердцем был преисполнен благодати, — в ином случае он бы строже следил за своими слушателями и относился к ним более критично. Дело в том, что они-то полагали, будто уже достаточно знают о сущности и свойствах Бога, так что почти не слушали наставника, озорничали, мечтали, а нередко и засыпали, — между прочим, сну Цезарий посвятил отдельную главу «De tentatione dormiendi», где рассматривал его как особого рода искушение, весьма распространенное. Аббат Гебхард обычно говорил и говорил, а на учеников, вероятно, просто не обращал внимания. Но однажды во время утренней лекции он ненароком бросил взгляд на своих слушателей и увидел, что среди них кто мечтает, тупо уставясь в одну точку, кто посмеивается, косится по сторонам, о чем-то размышляет, а кто — спит. Он не выбранил их, а прибег к маленькой хитрости, совершенно безобидной, ведь на иную этот человек был, конечно же, не способен. Сделав паузу, он продолжил совсем другим тоном — как будто собирался далее рассказывать о чем-то новом. «Однажды, — сказал он, — произошло удивительное событие при дворе короля Артура…» Тут спавшие проснулись, а весельчаки и мечтатели оживились и шире раскрыли глаза, все даже вперед подались, такое их разобрало любопытство при упоминании об истории из времен короля Артура. Однако аббат, прочитавший в их глазах это желание, с мягким укором молвил: «Так-так, едва я посулил вам историю о дворе короля Артура, вы мигом навострили уши, ибо преисполнились жадного нетерпения, когда же я говорю вам о Боге, вы спите!»

Поставив старую книгу на место, я подошел к окну. Внизу, в туманной синеве, дремала озерная гладь, в селениях за озером блестели светлые окна домов, а на склонах Тургау белел снег, узкими длинными полосами прорезавший темную зелень лесов. Горы, отделенные от меня озером, такие прекрасные, молчаливые и торжественные, вздымались вдалеке, вершины их были окутаны туманом, и были они полны такой тишины, такого покоя и умиротворения в спускавшихся сумерках зимнего вечера, что мне подумалось: вот и я почувствовал бы умиротворение и постиг бы все тайны земли, находись я сейчас там, в горах. Там бледный снег был совсем иным, чем снег на крыше моего дома, там буковые рощи и черные лиственницы были непостижимо прекрасными и отрешенными от всего мирского, какими я никогда не видел их где-либо поблизости; быть может, сам Бог обретается на этих горных склонах, и тот, кто встретит Его там, сможет прикоснуться к Нему, и склониться пред Ним, и совсем близко увидеть Его, взор Его очей.

Да, там, на той стороне! Даже в моем прекрасном, тихом поселке[6], на моем холме, в моем лесу я не смею думать о Боге, мне не прикоснуться к Его руке, и я не слышу Его шагов — я ищу Его там, на той стороне, за озером, за легким туманом. А если бы я жил в одном из наших городов, в Мюнхене, Цюрихе, Штутгарте, Дрездене? Где в городах место, в каком мне бы встретился Бог и я не почувствовал бы стыда или страха? Разве в городах не каждый дом, не каждый камень полон жадного желания… послушать истории о короле Артуре? Несколько дней тому назад друг, художник, спросил меня, в каком городе мне было бы приятно жить. Мы обсуждали этот вопрос, перебирали города, находили подходящий и вновь отвергали, но так и не выбрали себе города, в котором хотелось бы остаться навсегда или хоть на время. И мы живем — я здесь, а друг поодаль, живем в деревнях, в сельских домах, один в Тироле, другой у моря, один средь пустошей, другой на Боденском озере, и не решаемся поселиться в каком-нибудь городе навсегда, и не находим города, который хотелось бы назвать своим родным. Разве так должно быть?

Часто я задумывался: а всегда ли так было? Но эти раздумья ни к чему не ведут. Ведь нелицемерного взгляда на то, что мы называем всемирной историей, всякому достаточно, чтобы признать, что любая эпоха прошлого, ее стиль и культура — для нас тайна за семижды семью печатями, вечная загадка.

Я стоял у окна и размышлял о гейстербахском настоятеле, о Боге и о короле Артуре. Взгляд мой скользнул по книжным полкам; я увидел, что многие книги, из тех, какие я привык числить среди своих любимых, мертвы и ничего не говорят ни моему уму, ни сердцу, но здесь и там я замечал старый, темно-бурый том, кожаный корешок, глядевший на меня живым и зорким взглядом. Вот стоят они все по порядку и ждут, и в каждой из этих книг живет Бог, но речи Его слышны не во всякое время, однако часто, когда, вздумав отлучиться от Него, я принимаюсь за какую-нибудь веселую историю, со мной бывает то же, что с братьями гейстербахского аббата, вместо занимательной истории, которую мне так не терпелось прочесть, я вижу печальный и ласковый взгляд и слышу чей-то голос: «Когда я говорю вам о Боге, вы спите!»

1904

Данный текст является ознакомительным фрагментом.