Ночь на крыльце
Ночь на крыльце
Я дёрнул входную дверь дома Озолина, она, конечно, была заперта, во всех пяти высоких окнах — ни огонька. Несколько раз обошёл вокруг дома, как 27 лет тому назад утром 4 ноября Софья Андреевна, приехавшая из Ясной. Устал ходить, сел на крыльцо в три ступеньки. Была уже глубокая ночь, слипались глаза, захотелось спать. Положив под голову сумку, что была со мной, прилёг и быстро уснул, как в бездну провалился. Так всю ночь до рассвета и проспал на крыльце этого скорбного дома. На рассвете меня разбудил свисток паровоза.
А тогда, в 910-м, на станцию нагрянуло много народа — жена, все дети, кроме Льва Львовича, который был в Париже, журналисты московских и тульских газет, братья Пате, кинематографщики, как называл их Толстой, всё фиксировали на плёнку для будущего документального фильма. Есть пронзительный кадр из этого фильма: Софья Андреевна — мы видим её со спины — в длинном чёрном пальто, в белом платке припала к правому от входа окну, пытаясь хоть что-то разглядеть внутри, где лежит умирающий муж. Ведь её, по настоянию самого больного, не пускали в дом, опасаясь его излишнего волнения. Она вошла в комнату только за 45 минут до смерти. Постояла «минут восемь», как записал скрупулёзный Маковицкий, поцеловала в темя, «потом её увели».
Из тех, кто был здесь в те дни, я застал в живых и знал только знаменитого пианиста Бориса Александровича Гольденвейзера, часто игравшего для Толстого и партнёра по шахматам. Ну, как «знал»! Просто в студенческие годы нередко видел на концертах в Большом зале консерватории, а однажды сидел рядом в его постоянном третьем ряду. Он умер в 1961-м, будучи уже года на три старше Толстого.
Так вот, не после посещения Ясной Поляны или музея в Хамовниках, не после того, как положил руку на кожаный чёрный диван, на котором Толстой родился, не после прочтения «Войны и мира», не после безмолвного стояния у его могилы, не после фильма Бондарчука, о котором я ещё и написал большую статью, а гораздо раньше — после той бесприютной летней ночи до рассвета на крыльце дома Озолина я, отрок, на всю жизнь ощутил какую-то странную, необъяснимую, мистическую близость к Толстому, постоянный интерес к нему. Может быть, потому, что за полгода до этого умер мой любимый отец и загадка жизни и смерти уже томила юный ум? Не знаю… Конечно, мне тогда неведомы были строки Фета, которые так любил Толстой:
Не жизни жаль с томительным дыханьем.
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
Ив ночь идёт и плачет, уходя.
И какой огонь над мирозданьем мог я тогда знать! Однако…