Глава 18 Горные вершины

Глава 18

Горные вершины

Искусство противоречит жизни… Наверное, в моем понимании чистоты стиля есть что-то буддийское. Смерть – это недостижимый идеал, нирвана, а жизнь несет в себе одни сплошные страдания. И в самом деле, я так думаю: чем ближе художник к смерти, чем более одинок, тем ближе к совершенству стиль его произведений. Так всегда было и будет: и при послемодернизме, и за сотни лет до всякого модернизма. В этом есть какой-то непреложный закон, не подлежащий ни малейшему сомнению, во всяком случае, для меня! А все эти «любови», «дружбы» и прочие человеческие слабости и земные флюиды только замутняют хрустальную чистоту горнего воздуха, портят атмосферу, можно сказать. Эти слабости вторгаются в нее, как незримые электромагнитные излучения или же силы гравитации, и заставляют руку художника дрожать под тяжестью карандаша. Хуже того, они искажают окружающее творца пространство, делают его как бы чуточку более розовым, что ли, а порой писателя даже начинают посещать глюки в виде соблазнительных цветущих оазисов, неожиданно возникающих посреди бескрайней пустыни жизни…

Женщина – самая слабая из слабых, хилое безмозглое существо – наиболее подвержена воздействию этих ядовитых флюидов. Полагаю, поэтому слепок с такого искаженного пространства, вобравшего в себя сверхдозу всевозможных пошлых человеческих чувств и привязанностей, и получил уничижительное название: «женский роман». «Женский роман» – такое определение жанра, в котором работают некоторые современные писательницы, – для меня это что-то вроде клейма, которое ставили в Средние века на тело проституткам, ничуть не лучше. Хотя не только в Средние, потому что именно такое клеймо в виде белой лилии, кажется, обнаружил на плече Миледи Арамис. Но неважно, так как подобного клейма заслуживают и многие мужчины!..

Да что там «женский роман»! Ничто так не изобличает затхлый, я бы даже сказала, «отстойный» характер всех современных мировых религий, как их стилистическая неактуальность! Даже не надо ни во что вникать, заниматься разоблачениями, разбираться в том, с какими тайными спецслужбами сотрудничали те или иные святые отцы – достаточно самого беглого, в высшей степени поверхностного и светского взгляда, чтобы понять: религия давно устарела, а если ее сегодня еще что и питает, то только слабые отблески моды на средневековую готику! «Бог вышел из моды и больше не актуален!» – это заключение звучит, пожалуй, даже убийственнее, чем констатация Его смерти! Именно поэтому, если в моих мыслях и есть что-то буддийское, мне все равно не хотелось бы иметь с этой религией ничего общего. Мне не нравится это чопорное черное платье моей бабушки и ее смешная вуалька, в которые зачем-то вырядился стареющий жирный рокер Гребенщиков, например…

Но почему меня так волнует эта чистота стиля? Да потому, что у искусства нет никакого другого содержания, кроме стиля, который, как я уже сказала, подобен снимку тайного движения человеческой души, с холодной, почти механической неизбежностью проявляющемуся на пленке вечности. Короче говоря, какие бы хитроумные теории ни выдумывали философы, дабы оправдать присутствие в литературе всяких случайных людей, на самом деле никаких иных течений в искусстве никогда не было и не будет, кроме вечного и нескончаемого символизма. Никакой свободы самовыражения, каждый навсегда привязан к собственной жизни. Полный детерминизм! Единственная свобода – это свобода жизни, а не творчества, потому что человек как живет, так и пишет. И это, собственно, все, что можно сказать о литературе – на мой вкус, вполне достаточно! Наверное, можно было бы сформулировать и наоборот: как пишет, так и живет – но это уже не важно.

Обратившись к истории литературы, я чувствую себя порой этакой инспекторшей ГИБДД, строгой, затянутой в форменную кожаную куртку дамой, прибывшей на место очередного ДТП. Повреждения автомобилей, травмы, последствия для здоровья пострадавших, даже летальный исход меня не волнуют – пусть этим занимаются ремонтные службы и «скорая». Меня интересует только небольшая полоска, оставленная на дороге шинами врезавшихся одна в другую машин, а точнее говоря, след, который они прочертили на земле после начала торможения, так как только по нему мне удастся теперь определить, кто виноват. Только эта небольшая полоска на асфальте позволяет теперь восстановить скорость лежащих в кювете автомобилей, кто куда вырулил и еще многое другое; эта полоска теперь – единственное, что соединяет прошлое с настоящим, она содержит в себе всю необходимую мне информацию, и благодаря ей виновный не уйдет от ответа.

Так и в литературе. Меня интересуют только вот такие маленькие, но достоверные следы многочисленных «культурных ДТП», когда тот или иной писатель, не справившись с управлением, едва не врезался в стену или же выкатил на встречную полосу. И пусть на сей раз все обошлось благополучно, но, не сумев преодолеть инерцию своей жизни, он все равно оставил маленький, но очевидный след своей жизни, и все его профессиональное мастерство, все эти рассыпанные по страницам многозначительные слова не позволили ему этот след скрыть. В общем, как поется в одной популярной ныне песне: «Он попал!» Вот это я и называю символизмом!

Ни один человек не способен преодолеть безумную нечеловеческую инерцию собственной жизни, и если он занимается литературой, то жизнь постоянно выплескивается на страницы его книг… Впрочем, это, собственно, и есть единственное их содержание! Это, а никак не плоды мастерства! Странно, что таких простых вещей не знают в Литинституте. Я, вообще, кстати, не совсем понимаю, почему подобные учреждения до сих пор финансируются государством. Ведь там, по сути, учат нарушать основной закон искусства и уходить от ответственности перед историей литературы. Странно!

Блок перед смертью пытался резко и стремительно затормозить, но так и не сумел вырулить и совершить разворот в противоположную сторону. Смерть Блока – яркий пример истинного и вечного символизма! Легкость, с какой удалось развернуться в том же месте Брюсову, говорит только о том, что этот человек не имел никакого отношения к литературе. Если бы не Блок, то у меня, вероятно, вообще не было бы никого повода обратить на Брюсова внимание. И действительно, его стихи лишены какого-либо содержания, это просто более или менее гладко срифмованные слова. А как я уже говорила, графомания – любимая забава обывателей. Никогда, кстати, не могла понять, что люди находят в этом занятии интересного. Вот и Брюсов, признаюсь, меня слегка озадачивает… Подлинные «инерционные следы» своей жизни, которые повсюду оставляют подобные человеческие особи, как правило, не имеют никакого отношения к их собственному сознательному творчеству. Впрочем, это уже, скорее, тема для романа, чем для истории литературы.

Помню, раньше, уже довольно давно, всякий раз, когда я садилась за стол и пыталась что-нибудь записать, какие-нибудь свои мысли или же наблюдения над жизнью, меня вдруг охватывал страх – нет, даже не страх, а что-то вроде чувства неловкости. Совсем как в старых фильмах, которые я часто видела в детстве, – про девушку из деревни, пришедшую наниматься в профессорскую семью в качестве домработницы. Профессор и его семья обитали в огромной многокомнатной квартире в сталинском доме. И вот все рассаживаются за круглый обеденный стол, весь уставленный всякими там графинчиками, рюмочками и расписными тарелочками с разной снедью. У профессора небольшой, выпирающий из-под рубашки животик, шкиперская бородка без усов и слегка съехавшие на большой толстый нос очки, из-под которых он лукаво поглядывает на свою будущую домработницу. Сам он уже давно заткнул салфетку за расстегнутый воротник и легко расправляется с куском мяса у себя на тарелке, а та, бедная, все никак не может правильно взять в руки вилку и нож, все время перекладывает их из одной руки в другую…

Вот и я тоже, когда садилась раньше писать, чувствовала себя точно такой же деревенской девушкой, сиротливо поеживающейся под лукавым насмешливым взглядом какого-то незримого профессора, совсем как в тех старых советских фильмах. Не то чтобы я ручку правильно держать не умела, но просто чувствовала, что мне очень хочется написать что-нибудь очень умное и значительное, но вся моя прошлая жизнь этому противится и как будто по инерции захлестывает меня и мешает, хотя мне вроде только и надо-то водить рукой по бумаге и записывать там всякие слова и предложения. Но ведь и та несчастная претендентка на роль домработницы не могла справиться с таким легким вроде бы занятием, как умение держать вилку и нож, так как вся ее прошлая жизнь в деревне тоже этому противилась, и в нужный момент она просто оказалась к этому не готова. То есть и ей, как тому же автомобилисту, не удалось с ходу резко затормозить в нужном месте, и прошлая жизнь просто по инерции ее захлестнула…

Такие чувства очень долго преследовали меня при попытках что-нибудь написать, пока наконец до меня не дошло, что писателю, видимо, ничего другого не остается, как изложить на бумаге все, в том числе и то, чего он больше всего в себе стыдится. Потому что избавиться от своей жизни все равно невозможно, и она обязательно будет тебе мешать, если ты сам не сделаешь ее содержанием своего творчества. Не говоря уже о том, что и в непосредственности деревенской девушки есть свое обаяние, а в гладких манерах аристократа – что-то банальное, печать чересчур правильной жизни, ну а о профессорах я вообще молчу.

Короче говоря, в конце концов я поняла, что нет никакого смысла волноваться и заботиться, потому что никто все равно не сможет как-то принципиально усовершенствовать свое умение владеть вилкой. А может, я и не поняла толком ничего, просто немного закоснела в своем бесконечном идиотизме, попривыкла, что ли, хотя у жизни есть такая странная особенность – она всегда застает тебя врасплох, и привыкнуть к ней невозможно. На самом деле я и сегодня часто чувствую себя простушкой в окружении насмешливых профессоров. Нет, пожалуй, я к этому так и не привыкла, скорее, ожесточилась и затаила в душе жуткую злобу. Честно говоря, мне теперь абсолютно плевать: правильно я держу в руке вилку или нет, – мне даже часто хочется зажать ее в кулаке и с размаху воткнуть в стол или же забраться под этот стол и укусить кого-нибудь за ногу, как это делал Распутин в фильме «Агония»… Или же он так не делал?.. Ну да ладно!..

Странно, но, миновав границу XIX века, я вдруг вспомнила, что практически ничего не написала про такого поэта, как Лермонтов. Почему? Мне и самой сейчас это не совсем понятно и даже немного пугает. Чего доброго, еще могут подумать, что Лермонтов, с моей точки зрения, тоже не имел никакого отношения к литературе, а это было бы неверно! Моя забывчивость, вероятно, могла бы привлечь к себе внимание психоаналитика, который наверняка усмотрел бы в ней бессознательную зависть к конкуренту и желание его «замолчать»… Короче, хорошо, что я вовремя спохватилась! А Лермонтов и вправду был одним из самых полноценных русских поэтов, чей образ до сих пор практически ни у кого не вызывает слюнявого сюсюканья, в отличие от того же Пушкина… Вот и мне почему-то не хочется прохаживаться насчет его внешности: писать, какие у него были короткие кривые ножки, а усики – совсем как у старлея СА… Розанов, кстати, называл Лермонтова онанистом… Но все это не так важно!..

На самом деле Пушкина опошляет не только эта его бессмысленная любовная лирика, о которой я уже писала, но еще и какое-то невероятное количество всевозможных друзей и приятелей. Вот это, думаю, тоже очень вредит поэзии Пушкина и его имиджу. Лермонтов был куда более одинок, одинок и приближен к смерти, и поэтому достиг в некоторых своих стихах редкой стилистической чистоты.

Удивительно, но его поэзии нисколько не навредил даже школьный долбеж. Просто какое-то чудо! «Я помню чудное мгновенье…» – мне кажется, уже через год после создания нормальный человек не смог бы слушать. А «И скучно, и грустно…» или же «Как часто шумною толпою окружен…» будут звучать еще и через сотни лет. «Выхожу один я на дорогу…» – тем более… «Горные вершины…» – вот только сейчас до меня, кажется, дошло, почему я вдруг вспомнила Лермонтова. Просто этот образ невольно вызвал в памяти его имя…

А секрет долголетия всех этих стихов заключается, на мой взгляд, в том, что в них запечатлелись не какая-то там эфемерная любовь или же предрассудок, вроде веры в Бога, а такие здоровые и вечные чувства, как ненависть, презрение к людям и злость. Эти чувства мне кажутся вечными, потому что они не исчезают вместе с крушением той или иной философской системы или же религии, а может быть, даже и всей человеческой цивилизации. Злобу, ненависть и презрение к людям, например, способен испытывать ведь не только человек, но и тигр и крокодил… Впрочем, «любовь» и «вера» – это еще ничего, особенно если вспомнить, что некоторых современных поэтов сейчас очень занимает «дискурс».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.