Постсоветские реформы в историческом контексте
Постсоветские реформы в историческом контексте
Реформы последней четверти века сквозь призму отечественного опыта модернизации выглядят следующим образом.
Суть Перестройки, вошедшей в отечественную и мировую историю, была в идее изменения образа и стиля жизни, мышления, взаимоотношений общества и государства. Именно такого рода перемены были общественной потребностью, именно они поддерживались обществом.
По вектору (изменение мышления, открытость, ориентация на Европу и европейские ценности, политизация общества, развитие гражданского общества) Перестройка в таком понимании похожа на Великие реформы. Принципиальное отличие – отсутствие не только четкого плана реформ, но и более или менее оформленного представления власти, инициировавшей процесс перемен, об их реальном воплощении. В советском государстве, где ложь была системообразующим элементом, в принципе невозможным было появление аналога «секретных комитетов», которые бы обсуждали планы концептуальных реформ, затрагивающих основы устройства экономики, политики, общества.
Когда М.С. Горбачёва спрашивали «что такое перестройка», он отвечал «живое творчество масс».
Ю. Щекочихин, вспоминая об обстоятельствах подготовки и публикации в «Литературной газете» материала «Лев прыгнул»[208], в котором впервые говорилось о существовании в СССР организованной преступности, был уверен в том, что официальное отношение к статье было определено одним человеком – Горбачёвым. Именно его одобрительный звонок редактору газеты А. Чаковскому привел к тому, что источник информации и соавтор Щекочихина майор милиции Александр Гуров вместо наказания «по служебной линии» через некоторое время возглавил новообразованный отдел по борьбе с оргпреступностью[209].
Возможность ликвидировать этот концептуальный недостаток, соединить политическую волю власти с интеллектуальным потенциалом общества существовала. Пример – программы «400 дней доверия»[210] и «500 дней»[211], которые рассматривались на высшем уровне как российской, так и союзной власти. Однако реализован этот вариант не был.
Реальность – процессы, происходившие внутри власти, безнадежно отставали (и чем дальше, тем надежды становилось меньше) от движения освобожденной общественной мысли и процессов, происходивших в стране.
В конце 80-х актуальной была идея заключения нового союзного договора, дающего больше самостоятельности (прежде всего экономической) республикам. Для того времени такая степень компромисса, движения навстречу потребностям республик со стороны союзного центра была достаточной. Однако со стороны союзного центра не было даже попыток движения в этом направлении. Они начались только в 1990 г., но к тому времени момент был упущен политически. В1991 г. СССР перестал существовать.
Экономическая реформа, начавшаяся в 1992 г., соответствовала модели форсирования преобразований, для которой характерно рассмотрение населения скорее как ресурса, а не цели модернизации, ставка на «опережающие» социальные группы, реформаторский фетишизм.
Очевидно не оправдывалось ожидание того, что падение тоталитарного государства и рыночные отношения автоматически вызовут к жизни новую культурно-политическую и институциональную «надстройку».
Егор Гайдар в одной из последних работ ретроспективно сетовал на то, что ошибочными были не действия реформаторов, а их надежды на то, что «преодоление трансформационной рецессии, начало экономического роста, повышение реальных доходов населения позволят заменить несбыточные мечты о восстановлении империи прозаичными заботами о собственном благосостоянии»[212].
В основе этого противопоставления – убежденность в том, что необходимые векторы перемен в сознании следующие:
? уход от коллективного и развитие индивидуального;
? уход от поиска несбыточного державного идеала к решению реальных повседневных проблем.
Задача реформ воспринималась как преодоление коллективистской традиции, которая виделась и в крестьянской общине, и в большевистской коммуне.
В действительности русское общество было застигнуто катастрофой октября 1917 г. на стадии далеко зашедшего, но не завершенного процесса распада традиционного общества вообще и крестьянской общины в частности. Логическим завершением этого процесса должно было стать формирование общества на новых основаниях. Этот естественный процесс был прерван. Коммунистический эксперимент не отбросил страну назад, к общине, а в какой-то степени «заморозил» стадию распада с растерянным, дезориентированным сознанием. Когда тоталитарная «заморозка» отошла, проблемой, основным проявлением «архаики» стали не коллективистские рефлексы, а нараставшая атомизация.
Ошибочным было и противопоставление «мечты об империи» «заботам о благосостоянии».
Мы понимаем, на чем основано это распространенное противопоставление.
В работах ряда современных культурологов эта проблема представляется следующим образом: «…в православии ценность земной жизни и ее обустройства ставится ниже, чем в католической, не говоря уже о протестантской версии христианства. Град небесный в нем не просто противопоставлен граду земному, но представлен как единственная подлинная реальность, по отношению к которой посюсторонняя реальность выступает как профанная. Этим предопределяется особый статус идеально-божественного должного и его абсолютное верховенство над греховным человеческим сущим, над материальной практикой и материальными интересами…». [213]
Однако реальная проблема была не в увлечении небесноидеальным в ущерб конкретно-земному. Самые глубокие духовные поиски на протяжении веков русской истории соседствовали с заботой о хлебе насущном и рациональным хозяйствованием.
Иное дело – рациональное обустройство государства. Если свою частную жизнь люди обустраивали и обустраивают как могут, то государство – нет. На этом уровне рациональный расчет действительно заменяется мифами, мечтами, химерами, но, прежде всего, потому, что государственно-политическая сфера действительно была недоступна для какого бы то ни было вмешательства «маленького человека».
Советская система усугубила этот комплекс ликвидацией частной собственности. В результате в сферу государственного, а значит, не подлежащего рациональному обустройству попало все, что лежит за пределами его личного мира, – квартиры в городе, хаты с палисадником и огородом в деревне.
Противоположность комплексу «маленького человека» – не выталкивание в сферу обустройства частной жизни, а, напротив, предоставление возможности участвовать в формировании и деятельности государства, но не в качестве «винтика» госмашины, а на новых основаниях – как в Европе.
Однако строительство нового по сути государства не было приоритетом для реформаторов. Закономерный результат – цветение на свободном месте не только имперского и советско-ностальгического, но и более широкого круга державных мифов, катализированное падением уровня жизни и сокращением финансовых возможностей.
Корни ностальгии по «имперскому», «советскому», сопровождающейся активацией худших сторон советского образа мысли, таких, как изоляционизм, патернализм, тяга к авторитарному лидерству и «жесткой руке» и т. д., на наш взгляд, следует искать не столько в самом имперском и советско-имперском прошлом (косности мышления, приверженности традиционным архетипам), сколько в том самом сокращении горизонта мышления до «заботы о благосостоянии».
Например, один из самых распространенных ностальгических образов – большая страна, жители которой могли свободно перемещаться. Возможно, люди и говорят, что при СССР было лучше, потому что была единая большая страна, и можно было поехать куда угодно. Но, на самом деле, для многих людей так говорящих и даже думающих поездка в российский Сочи так же проблематична, как в Прибалтику. А для тех, кто может поехать в Сочи, открыты и Прибалтика с Крымом, и Италия с Испанией, не говоря уже о Турции. Согласно опросу, проведенному ВЦИОМ в мае 2011 г., 2 % россиян планировали выехать летом за рубеж СНГ, при том, что хотели бы провести отпуск за границей СНГ – 31 % россиян. Подавляющее большинство россиян – это 54 %, которые остаются этим летом дома, ограничены в средствах и не могут позволить себе отдых[214]. Психологическая основа состояния неудовлетворенности – не ностальгия по вчерашней или позавчерашней империи, а сегодняшнее отсутствие возможностей, перспективы.
А государство, уловив эти настроения, стало сознательно заигрывать с «великодержавными» комплексами.
Уже в 90-х произошла и заметная эрозия идеологии «новой» власти. Столкнувшись с крайней непопулярностью реформы 1992 года, руководство страны начало заигрывать с архаичными политическими силами, идеями и настроениями.
Оправдывая действия власти в Чечне в декабре 1994 – январе 1995 г., часть политиков и политических комментаторов с репутацией демократов в своей критике противников войны мало чем отличались от В. Жириновского.
Советник президента Георгий Сатаров, комментируя выход нескольких человек (в том числе Сергея Ковалёва) из состава Президентского совета в знак протеста против начала войны в Чечне говорил: «Все-таки Президент Ельцин – это человек, который несколько раз в самых критических ситуациях брал на себя ответственность и принимал очень серьезные решения и в результате защищал всех нас. Для меня это в чистом виде бегство с корабля, бегство с корабля в очень трудной ситуации… Это чистой воды большевизм. Моя точка зрения, что это чистой воды истерия, истерия чисто такая суицидальная. Если вы уж занимаетесь политикой, то не нужно быть таким впечатлительным. Это дело серьезное»[215].
Фактически можно говорить о формировании ситуационного блока сторонников президента, который объединил часть демократов и тех, кто еще за год до ввода войск в Чечню рассматривался как их основные противники, – ЛДПР, националистов, левых радикалов[216].
Если в 1993 г. партия власти шла в парламент с более или менее демократическим имиджем и демократическими лозунгами, то НДР образца 1995 г. черты либерально-демократической партии утратила, в партийный список был включен генерал Рохлин.
Перед выборами 1996 года Чубайсом и Березовским был придуман «проект Лебедь», получивший безусловную поддержку государственных и близких к власти СМИ.
Предвыборная кампания партии власти в 1999 году была полностью построена на апелляции к архаичным комплексам «осажденной крепости» и «жесткой руки».
Одна из ключевых черт кампании – отождествление образа России с имиджем власти. Летом и осенью 1999 года борьбой против России государственные телеканалы дружно называли любую информацию о темных финансовых делах Ельцина и его окружения.
Попытки публичного расследования криминальных финансовых схем, в причастности к которым можно было с полным основанием заподозрить власть, стали преподноситься как антипатриотичные действия, инспирированные врагами России.
За этим «прологом» последовала вторая чеченская война, конструирование и агрессивная пропаганда «Единой России», победа Владимира Путина на президентских выборах 2000 г.
Периферийный капитализм и провинциальный авторитаризм – исторически закономерное следствие выбора модели реформ. Экономика «периферийного капитализма» по потенциалу схожа с крепостной экономикой – она устойчива, может поддерживать и воспроизводить себя в течение длительного времени, но ее сохранение, во-первых, гарантирует отставание в глобальном масштабе, во-вторых, направляет творческую активность общества, которая может и должна стать основой качественного роста, в направлении «ухода». Политическая стагнация, попытка вместо реализации европейского вектора пойти «особым путем» – также предсказуемый итог сведения реформ к «формированной» модели.
Обратим внимание на изменение скорости исторического времени – хронологические последовательности между взаимосвязанными процессами резко сокращаются. Это значит, что у современной России гораздо меньше времени на формирование эффективной модели реформ, чем в позапрошлом и прошлом веке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.