Глава седьмая «Русская партия» и национал-большевизм
Глава седьмая
«Русская партия» и национал-большевизм
В семидесятые годы на советской интеллектуальной сцене появляется «русская партия». В то время она не имела серьезного политического значения: власть твердо держали коммунисты. Тем не менее появились новые веяния; среди самых заметных и интересных явлений были возникновение школы писателей-«деревенщиков» и дискуссия о славянофильстве. Понятно, что ведущие идеологи «русской партии» 70-х годов должны были играть важную роль в возникновении новой правой после 1985 г.
Советские писатели могли писать о жизни деревни более реалистически, чем о других сторонах жизни общества. Эта школа восходит к очеркам Валентина Овечкина и Ефима Дороша, написанным еще в позднесталинскую эпоху. Среди наиболее одаренных авторов 60–70-х годов можно назвать Федора Абрамова, Василия Шукшина и Валентина Распутина — лисателей-«деревенщиков» Северной России и Сибири. Их произведения, написанные глубоко, страстно и с большим литературным мастерством, рассказывают о судьбах простых людей, живущих далеко от центров культуры и власти. «Пастух и пастушка» Астафьева, «Калина красная» Шукшина, «Прощание с Матерой» и «Пожар» Распутина — есть поразительное сходство в атмосфере и в развязках этих произведений (мы называем только самые известные). Их тема — одиночество человека в российской глубинке перед лицом жизни и смерти. Это не «кровь и почва» (Blut und Boden) в нацистском духе, где приукрашивается прошлое, а настоящее описывается в розовом цвете, — до идиллии здесь безмерно далеко. Деревенские жители в прозе Абрамова в большинстве случаев не слишком доброжелательны друг к другу. Автор отнюдь не пытается скрыть тот факт, что в деревне и маленьком городке в результате разрушения общины и внедрения новой технологии резко ухудшились нравы. Эти произведения написаны в глубоко пессимистическом духе, без всякого шовинизма и ксенофобии — присутствует лишь легкая насмешка над «городскими»[121]. О деревенской жизни старой России, которая сохранилась вплоть до коллективизации, с глубокой любовью писал Василий Белов. Он взволнованно описывает старых ремесленников (со странно звучащими теперь именами — Иван Африканович, например) и нищих прежней России; он пишет о тесной связи с природой, о милых сердцу предрассудках крестьянства, о его своеобразных обычаях, о домовых. Его герои бедны и необразованны, но они мирные люди и живут в гармонии с собой и вселенной. Для Белова, как и для большинства писателей-«деревенщиков», большой город — место враждебное, угрожающее и даже опасное: дома здесь огромны и безымянны, народ холоден и молчалив. Белов родился в деревне близ Вологды, Солоухин — близ Владимира, в подлинной старой России. Солоухинская Россия — страна тысяч церквей и монастырей, престольных праздников, церковного звона, сельских свадеб и похорон, блаженных и юродивых. Солоухин поглощен красотой природы и архитектуры, и он очень много сделал для сохранения икон и старых храмов. Будь у Солоухина любимый западный писатель, это был бы Кнут Гамсун — герои Гамсуна не испорчены цивилизацией, они бегут от бездушия городов, от материализма, индустрии и американского (западного) образа жизни. Сравнение с Гамсуном, увы, кажется зловещим, если вспомнить поведение этого выдающегося писателя в годы немецкой оккупации. И Астафьев, и Распутин родились в Сибири и прожили там всю жизнь. Их мир — это мир тайги, могучих рек и потомков землепроходцев. Романы Распутина проникнуты глубокой меланхолией. Так, в «Пожаре» описывается падение нравов в маленьком городке. Горят склады, но местные жители не гасят пожар, а мародерствуют и даже убивают. У них нет корней, нет привязанностей, они лишь зарабатывают деньги, пьют и воруют. Рассказ ведется от лица милиционера Ивана Петровича, который к концу повести теряет свой дом и решает покинуть город. Но у него мало надежды найти новое пристанище в другом краю России, где у людей еще остались моральные нормы, где они еще заботятся друг о друге, по-прежнему знают разницу между добром и злом. В «Прощании с Матерой», ранней и наиболее известной повести Распутина, люди также теряют свои дома, хотя и по другой причине: это рассказ о последних днях поселения на острове посреди Ангары, который обречен на гибель под натиском прогресса, символизируемого гигантской гидроэлектростанцией. От большинства произведений писателей-«деревенщиков» веет грустью, и причины этого понятны. При советской власти исчез традиционный уклад деревенской жизни, природа систематически уничтожалась, а уровень жизни крестьян, особенно в нечерноземных районах Северной России, был катастрофически низким. Село обезлюдело, из жителей остались в основном слабые и безынициативные. Но «деревенщики» грустят даже по этому уходящему миру. Когда критики насмешливо называют их «мужиковствующими» и вспоминают слова Маркса об «идиотизме деревенской жизни», они отвечают, что идиотизм городской жизни еще ужаснее.
Каковы были политические убеждения писателей-«деревенщиков» до периода гласности. Хотя они откровенно писали о положении дел на селе, партийные цензоры относились к ним в общем и целом терпимо; Солоухина критиковали за слишком рьяное восхваление православной церкви, но реального вреда ему это не принесло: вскоре после критического разноса он получил Ленинскую премию. Писатели-«деревенщики» были патриотами, они крайне болезненно воспринимали невозвратные потери, понесенные русским селом. Они глубоко почитали старые традиции, обычаи и религию (иногда языческую) и полагали, что сто лет назад жизнь была лучше. Они весьма скептически относились к прогрессу, не жаловали городскую интеллигенцию и ненавидели массовую культуру за то, что она заимствуется у Запада и жадно поглощается городской молодежью. Большинство этих писателей не состояли в партии, но никто из них не был в открытой оппозиции к партии. Наоборот, некоторые входили в руководство Союза писателей и при необходимости отдавали должное роли партии в советской истории, хотя действительность, которую они описывали в своих романах, отнюдь этого не подтверждала — ведь именно партия была в ответе за коллективизацию. В общем, эти лояльные граждане стояли вне политики или, по меньшей мере, вне активной политики и хранили свои политические убеждения для себя и ближайших друзей. Некоторые из них публиковались в журналах с консервативной репутацией — например, в «Нашем современнике». Другие — Абрамов, Белов, Шукшин, Яшин, Залыгин — публиковались в «Новом мире». Никто из них не стал диссидентом и не помышлял о публикации своих произведений в самиздате или за границей.
Политизация писателей-«деревенщиков» началась в период гласности и перестройки. С плотников, строящих деревенскую баню, Василий Белов переключился на интеллигенцию грешного города. Действие его нового романа «Все впереди» начинается на площади Пигаль в Париже: героиня, слабая русская женщина, смотрит порнографический фильм. Это неотвратимо приводит ее к моральному падению. Она оставляет своего русского мужа и становится женой негодяя-еврея. Но если Париж грешен, то и Москва не лучше — это кошмарная мешанина металла, стекла, резины, бензинового смрада; сверх всего, здесь масса иностранцев. Происходит нечто дьявольское: русскую душу и тело систематически отравляют алкоголем, наркотиками и свирепой «сексплуатацией» евреи и прочие космополиты — посланцы Сатаны (президент Кеннеди тоже замешан в отравлении русского народа). Белов ставит диагноз: чтобы уничтожить народ не нужна водородная бомба; достаточно его совратить, поссорить детей с родителями, восстановить женщин против мужчин. Это сделать нелегко, но можно. Что спасало Россию в прошлом? Крестьянская изба. Россия гибнет не из-за ракет «Першинг», а из-за исчезновения крестьянской избы. То же раздражение видно и в статьях Белова. Даже в родной Вологде ему приходится наблюдать рок-группы и полуголых стриптизерок, трясущих животами и бедрами.
Если бы речь шла только о талантливом писателе, который оставил свою исконную среду, стал писать о чуждом ему мире и создал гротескную карикатуру, то случай Белова не представлял бы особого интереса. Но это — часть широкого явления, постепенного сдвига вправо и даже к крайней правой целой группы писателей. Некоторые идеи, провозглашавшиеся ими в эпоху гласности, содержались в их произведениях и раньше — вряд ли они изменились за какой-то месяц. И все же этот идеологический сдвиг остается загадкой, его невозможно объяснить узостью мышления или неприязнью горстки провинциалов к столице. Это трудно понять еще и потому, что и Белов в Вологде, и Распутин в Иркутске, и другие писатели-«деревенщики» вряд ли встречали в своем окружении много евреев, масонов, сатанистов, иностранных агентов или космополитов. Модернизм, который они так презирают, московская интеллигенция, которая им столь отвратительна, русофобия, которую они поносят, — вряд ли все это почерпнуто из личного опыта. Они знают об этом, скорее всего, понаслышке.
В Германии, США и других странах писатели и художники, живущие вне больших городов, традиционно относятся с неприязнью к коллегам (и критикам) в центре, ибо те диктуют тематику, предопределяют успех произведений, оказывают влияние на издательства и средства информации. Но — вот что удивительно — советские писатели-«деревенщики» были не обездоленными детьми, а частью элиты. К ним относились с величайшим пиететом, их работы печатали миллионными тиражами, среди них были лауреаты Ленинских и Сталинских премий, Герои Социалистического Труда, депутаты Верховного Совета и так далее. Столь же непонятны политические союзы, в которые они вступили: с ветеранами-коммунистами, военными писателями, не испытывающими никаких восторгов по поводу старых церквей (и деревни вообще), и даже с литературными функционерами, которых в прежние годы они откровенно презирали.
Почему политика Горбачева и писания либералов вызвали столь яростную реакцию? Почему творческая работа многих из этих писателей в 1987 году внезапно оборвалась — по крайней мере, временно? Почему они взамен обращаются к политическим выступлениям, статьям, полемике, воззваниям? Позднее мы вернемся к этим вопросам, но пока справедливость требует признать, что не все пошли в этом направлении.
Когда наступила эпоха гласности, некоторых из ведущих писателей (Абрамова, Яшина, Липатова, Шукшина) уже не было в живых, но, будь иначе, вряд ли все они присоединились бы к Белову и Распутину и встали бы на путь экстремизма[122]. Другие знаменитые писатели (Сергей Залыгин, Виктор Астафьев, Борис Можаев) были по-прежнему активны, но отказались последовать за бывшими товарищами и перейти в стан крайней правой.
Наиболее видная фигура в лагере патриотов-демократов — академик Дмитрий Лихачев, патриарх исследователей древней русской литературы и истории. В конце прошлого века в знаменитом очерке о распаде лагеря славянофилов Милюков назвал философа Владимира Соловьева глашатаем левых славянофилов, противопоставив его правым. Соловьев ответил, что, насколько ему известно, он — единственный представитель левого славянофильства и жаждет подать в отставку с этого поста. Утверждают, что Лихачев находится в том же положении среди патриотов, однако такая параллель не совсем верна. Есть и другие — например, еще один академик, Сергей Аверинцев, исследователь религии, и Сергей Залыгин, который стал главным редактором «Нового мира» и сделал его оплотом просвещенного национализма. Они не разделяют ненавистничества и страха экстремистов и не считают, что военная диктатура — панацея для России. Они с неудовольствием взирают на новое единение правых патриотов со старыми сталинистами и расистами. Некоторые из них продолжают сотрудничать с бывшими товарищами, — к примеру, Залыгин пригласил известных писателей, вроде Белова, писать для «Нового мира». Другие заняли более непримиримую позицию по отношению к шовинизму — Лихачев, скажем, неоднократно заявлял, что есть коренное различие между патриотизмом, любовью к своей стране, и национализмом, ненавистью к другим странам[123]. Лихачев был в первых рядах защитников природы, выступал против поворота сибирских рек, боролся за публикации патриотических работ вроде «Истории России» Николая Карамзина, запрещенной после революции. Но он не желал иметь ничего общего с теми, кто поддерживал обскурантов и шовинистов. В период гласности это привело к открытому конфликту между Всесоюзным фондом культуры, председателем которого был Лихачев, и националистическим Фондом культуры, с Петром Проскуриным во главе[124].
С закатом марксистско-ленинской идеологии можно было вполне ожидать возрождения патриотизма. Предвидим был и раскол между консервативными и либерально-демократическими националистами. Основным полем битвы стали некоторые литературоведческие («Вопросы литературы») и литературные журналы — «Наш современник», «Молодая гвардия», которые и после 1985 года играли ведущую роль в возрождении новой русской правой.
Патриотический дух проявил себя еще ранее — на выставках художника Ильи Глазунова. Он писал религиозные сюжеты (вроде возвращения блудного сына), изображал сцены русской истории (картины о Куликовской битве и о царевиче Дмитрии). Глазунов — отличный ремесленник, в его работах не было никаких модернистских отклонений; это — социалистический реализм наизнанку. Знатоки смеялись над ним, но множество людей стремились посмотреть на его картины; и хотя Глазунова мягко журили партийные критики (а до эпохи гласности некоторые его картины не выставлялись), у него были важные покровители и он не подвергался санкциям. Какое-то время с ним сотрудничал лидер «Памяти» Дмитрий Васильев, но они не смогли ужиться.
В конце 60-х годов диссиденты-националисты и религиозники открыли для себя славянофилов, а вскоре и в официальных литературных журналах появились схожие мотивы — иногда в форме страстных, хотя и примитивных воззваний (Чалмаев), иногда более наукообразные (Лобанов, Кожинов). Их утверждения можно вкратце изложить так: Россия становится духовно опустошенной, американизированной, ее национальными ценностями пренебрегают либо отвергают их вовсе. В результате русское общество становится материалистическим, обывательским, лишенным корней, открытым дурным космополитическим влияниям. Это была «антибуржуазная» критика, напоминавшая «Kultur Kritiker» правого толка на Западе. Новые правые говорили: верно, Россия стала сильней в экономическом и военном отношении. Но при этом утрачено ее внутреннее содержание: национальное наследие, корни, все специфически русское — национальный характер, идеалы и идеализм, крестьянство как колыбель национальной культуры. Без этого Россия — лишь пустая оболочка.
Второй главной идеологемой националистов был тезис о «едином потоке» русской истории и культуры, который, разумеется, полностью противоречил ленинизму. Согласно Ленину (и официальной идеологии), в русской истории и культуре было прогрессивное начало, ставшее путеводной звездой для коммунистов. К прогрессивным деятелям относили Петра Великого (хотя бы отчасти), народных бунтарей, а также литераторов вроде Герцена, Чернышевского и Горького. По другую сторону баррикад находилось большинство царей, угнетатели и эксплуататоры, реакционеры и религиозные обскуранты — и от этой части национального наследия прогрессивные русские должны были отказаться. Большинству неославянофилов приходилось осторожно маневрировать на этом поле: прогрессивная традиция и ее герои, восхваляемые Лениным и Плехановым, для них значили очень мало. В публичных выступлениях они шли на компромисс: прогрессивная традиция прекрасна и отбрасывать ее не надо, но крестьянству, церкви (как воительнице за национальное единство), Достоевскому и славянофилам следует наконец отдать должное.
С такими идеями можно соглашаться или не соглашаться, в любой другой стране они не казались бы столь шокирующими. Однако Советский Союз того периода был по-прежнему тоталитарным обществом, и никакие отклонения от официальной идеологии не допускались. В этих условиях идеи «единого потока» не могли восприниматься просто как определенная дань монархии, церкви и другим врагам революции и социализма — они грозили далеко идущими следствиями. Это могло означать, что в гражданской войне и красные и белые были правы. Если правы и Николай II, и Ленин, то революции могло и не быть, — возможно, установилось бы нечто среднее между большевизмом и монархией. Одна из основных националистических групп — национал-большевики — примерно на этом и строила свою идеологию.
Еретикам надо было дать отпор, но, если учесть масштабы ереси, отпор был мягок и нерешителен; это позволило националистам продолжать борьбу. Они облегчали свое положение, не атакуя большевизм в лоб. Наоборот, они старались — и небезуспешно — подладиться под партийную линию. Например, Кожинов объявил Достоевского критиком буржуазного общества; Лобанов отыскал в «Бесах» ужасный пример американизации души; по Ланщикову (еще один идеолог правой), сам факт большевистской революции — яркая демонстрация особой исторической миссии России. Националисты стремились показать, что они вне политики, что их заботят только вопросы культуры. В поддержку своих доводов они обильно цитировали Маркса, Ленина и Брежнева. Они не касались жестокого убийства царской семьи, гонений на церковь после 1917 года или страшных эксцессов коллективизации. Обширная антисионистская и антимасонская пропаганда не выходила за рамки партийной линии: все преступления совершались Троцким и другими космополитами, но вовсе не Лениным и (почти не) Сталиным. Лояльность националистов советскому государству и марксизму-ленинизму не подлежала сомнению.
Произошли ли коренные перемены в их мировоззрении, скажем, между 1970 и 1990 годами? Сначала они верили (или декларировали, что верили) в бесспорно положительную роль Коммунистической партии. Всегда ли они были заклятыми врагами коммунизма? Может, до эпохи гласности они просто говорили на эзоповом языке, чтобы не вступать в конфликт с цензурой? Почему они не пользовались самиздатом? Если судьба нации была под угрозой, несомненно, некоторые из них могли бы проявить чуть больше смелости.
Нелегко дать уверенный ответ на эти вопросы. Некоторые ведущие деятели «националистической партии» были старыми коммунистами. Сергей Викулов, редактор «Нашего современника», составил себе скромное имя на рассказах из деревенской жизни, отличавшихся явной лакировкой действительности. Анатолий Иванов, редактор «Молодой гвардии», занимался антирелигиозной пропагандой во времена, когда этого уже не требовалось. Но другие видные консерваторы (например, Кожинов), насколько известно, всегда были патриотами и воздавали должное партийной линии лишь по минимуму[125].
То, что националисты не пошли на открытое противостояние своим идеологическим противникам в партийном руководстве, объяснимо — они боялись потерять литературную трибуну. Даже при коммунистической цензуре они могли, в конечном счете, принести пользу своему делу. Поведи они себя, как Солженицын или Бородин, они оказались бы вне России или в тюрьме и не смогли бы публиковаться. Идти на такой риск националисты не хотели.
Цензура обязывала применять эзопов язык. Когда один из националистов захотел выразить неудовольствие войной в Афганистане, ему пришлось говорить об агрессивной стратегии Троцкого, а не называть кошку кошкой. В дискуссиях о славянофилах они должны были все время подчеркивать прогрессивность этих мыслителей (в доказательство приводился, например, тот факт, что славянофилы требовали аграрной реформы) и замалчивали их явно обскурантистские высказывания. Верующие (Солоухин) время от времени должны были возвещать, что в глубине души они атеисты. Когда власти требовали, националисты нападали на Пастернака и Твардовского, но очень редко трогали Сталина и никогда — Ленина. Сокрытие своих чувств стало для них второй натурой. Они были не из того материала, из которого делаются герои и мученики. Иногда эзопов язык становился таким темным, что подлинную мысль автора нельзя было понять. Так, большинство консерваторов постоянно объявляли Куликовскую битву (1380) поворотным пунктом русской истории. Те, кто изучал русскую историю, знают, что на Куликовом поле московский князь Дмитрий Донской разбил монголо-татарское войско, но битва отнюдь не была решающей — монголо-татары вернулись, разорили Москву и властвовали над русскими княжествами еще сто лет. Так вот, утверждалось, что на самом деле русские националисты, обращавшиеся к теме Куликовской битвы, метили не в монголо-татар, а в «коалицию космополитов» — врагов России. Если это так, то подобный путь определения врага слишком уж запутан — невозможно понять, какого из врагов националисты имели в виду, и тут они могли бы высказаться откровенней. Из писаний националистов видно, что при всем их восхищении историческими и культурными традициями России они знали их не так хорошо, как того можно было ожидать. Правда, эта тематика широко не изучалась, и литература была не слишком доступна, но так или иначе — когда один из авторов ссылается на «Нила Саровского», это все равно, как если бы католик упомянул святого Августина Ассизского. Короче говоря, вера националистов была крепка, но похоже, что они лучше разбирались в своих врагах, чем в национальных традициях, ценностях и идеалах. В целом националисты сражались с либералами внутри и вне партийного аппарата довольно успешно. Правда, бывали и неудачи: при Брежневе и Черненко их дела шли лучше, чем при Андропове. Время от времени главных редакторов журналов меняли, но в их кресла садились их же единомышленники. Периодически идеи русского мессианства приглушались, однако в целом националисты удерживали и даже расширяли и укрепляли свои позиции. «Роман-газета» — единственное массовое и очень недорогое литературное периодическое издание — печатала авторов почти исключительно из лагеря националистов.
Их идеологические противники терпели поражения. Александр Яковлев, фактический глава идеологического отдела ЦК, в 1972 году открыл огонь по «антиисторизму русофилов». Он критиковал их культ религии и защищал революционных демократов XIX века. В результате Яковлев был на много лет отправлен послом в Канаду — понадобился приход Горбачева к власти, чтобы вернуть его в Москву. Впоследствии Яковлев стал членом Политбюро и жупелом русофилов, хотя он редко вмешивался в споры между националистами и либеральными демократами. Вероятно, националисты были правы в своей неприязни к нему — это был единственный человек в политическом руководстве, который обладал и знаниями, и твердыми убеждениями: не экстремист, но и не безоглядный западник, русский патриот, но и демократ в традициях русской, интеллигенции XIX века, которая не принимала шовинизма и религиозного обскурантизма. «Наш современник» победил в конфликте с либеральным «Новым миром»: дело закончилось изгнанием Твардовского, главного редактора «Нового мира», и всей его редколлегии. «Новый мир» резко критиковал писания лидеров новой правой; это не было единственной причиной его разгрома, но несомненно явилось одной из главных причин. Было ясно, что, хотя партийное руководство не намеревалось принимать in toto[126] националистическую доктрину в том виде, в каком она преподносилась на страницах «Нашего современника» и «Молодой гвардии», и требовало от правых не переходить известных границ в отношении марксизма-ленинизма, либералов оно считало куда более чуждой и потенциально опасной группой. В 1969–1970 годах «Новый мир» и «Молодая гвардия» подверглись чистке. Но если последний журнал через год преспокойно вернулся к своей прежней редакционной политике, то «Новый мир», по существу, на двадцать лет был обречен на молчание[127]. Важную роль в падении «Нового мира» сыграло «Письмо одиннадцати» — открытое письмо, опубликованное в «Огоньке» в 1969 году, в котором некоторые видные литераторы выступили в защиту взглядов «Молодой гвардии»[128]. Насколько можно судить, все одиннадцать авторов письма занимали хорошее положение в партии. Вряд ли они подписали этот текст без поощрения свыше. Письмо означало, что русский национализм (опять-таки в точно очерченных пределах) получил официальное одобрение и что заложены основы для альянса националистов и коммунистов, который через 20 лет станет политической реальностью.
Солженицын и его сторонники
Одним из тех, кто оказал решающее влияние на формирование советской правой в 60–70-е годы, был Александр Солженицын. До конца 60-х его слава основывалась на произведениях, опубликованных в «Новом мире» и в самиздате. Близкие люди, должно быть, знали его политические взгляды; в чем-то он соглашался с либералом Сахаровым, в чем-то — нет. Решив опубликовать свою первую повесть «Один день Ивана Денисовича» в московском литературном журнале, он, естественно, выбрал «Новый мир» — в этом оплоте либералов его встретили с энтузиазмом. Похоже, ему даже в голову не пришло предложить повесть консервативным изданиям. Позднее у него были споры с «Новым миром», в основном по вопросам стиля и редактуры, но главное — Солженицыну казалось, что «Новый мир» мало сражается с цензурой за публикацию его произведений. (Это было несправедливо: журнал, находившийся в осаде, делал все возможное в тех трудных обстоятельствах.) В какой-то момент Солженицын в знак протеста отнес свои рассказы в правый журнал — там ему кое-что пообещали, но ничего не сделали. Более того, консерваторы и националисты, в том числе видные деятели церкви, были среди самых жестких критиков Солженицына, пока он жил в Советском Союзе, тогда как «образованщина» — интеллигенция, которую он позднее так высмеивал, — была его главным защитником.
Политические взгляды Солженицына впервые четко обозначились в открытом письме советским руководителям «Жить не по лжи» и в сборнике статей «Из-под глыб». Главная тема письма — проблемы свободы, покаяния и морального возрождения советского народа. В сборнике «Из-под глыб» критиковалась интеллигенция, но Солженицын выделял тех, кто верит, что «главная задача России — преодоление национально-мессианских иллюзий». Он нападал также на национал-большевиков, и хотя в сборнике выражались взгляды некоторых консерваторов, в нем были представлены и либеральные националисты — например, Карабанов и Агурский.
«Жить не по лжи» было написано в изгнании, в Цюрихе. Солженицын оценивал ситуацию во всем мире. Сегодня это письмо вызывает недоумение: Запад поставлен на колени (заголовок одного из разделов); война с Китаем, по-видимому, неизбежна (подзаголовок); грядущая мировая опасность — нехватка хлеба. Были и другие предсказания, впоследствии не подтвердившиеся. Но в то же время в письме содержались вполне разумные рассуждения и предложения, — например, высказывалась мысль о необходимости радикальных перемен на селе, ибо деревня, некогда оплот русской цивилизации, стала ее слабым местом. Солженицын отмечал убожество городской жизни, экологические катастрофы и необходимость разрыва с марксистско-ленинской идеологией, которая полностью утратила связь с жизнью. Марксизм-ленинизм порождает постоянные конфликты с внешним миром, подрывает силы России; он воздвиг систему постоянной лжи. Солженицын предложил отменить обязательную воинскую повинность, что вряд ли способствовало его престижу в глазах правых. В чем, по мнению Солженицына, состояла идеологическая альтернатива? В неком просвещенном авторитарном режиме, основанном на Советах, ибо демократия снизу в ближайшем будущем в России недостижима. Солженицын видел в христианстве единственную живую силу, способную повести Россию к духовному исцелению; однако он не хотел для церкви никаких особых привилегий. Он обращался к добросердечию, взывал к любви к своему народу, выступал против гигантомании в политике и экономике, за поощрение морального прогресса русского народа. Позднее выяснилось, что был ранний вариант «Письма» — более критический по отношению к Западу и более хвалебный по отношению к славянофилам. Хотя Солженицын выразил свои взгляды в умеренных тонах, либеральные диссиденты отнюдь их не одобрили. В своем ответе Сахаров, как обычно, отметил величие Солженицына-писателя, однако возразил против его крайних националистических взглядов. Пусть они выражаются не впрямую, но из работы Солженицына вытекает, что в основе всех бед России — западные идеи и что подлинная демократия в России невозможна. Сахаров обнаружил в письме скрытые черты ксенофобии, а также упор на страдания русского народа, тогда как страдания других народов во внимание не принимались[129].
После насильственной высылки Солженицына из Советского Союза его политические выступления — знаменитая «Гарвардская речь», многие интервью и статьи — стали менее умеренными. Была в этом определенная непоследовательность: Солженицын считал, что кризис в России по природе скорее духовный, а не политический, но в то же время продолжал комментировать повседневные политические события. Он сознавал, что его главная задача — литературное творчество (цикл «Красное колесо» готовился полным ходом), однако в первые годы изгнания отвлекался на злободневные политические вопросы. Речи Солженицына становились все более резкими, и все время повторялась мысль о страшной слабости Запада, о том, что Запад еще даже не начал осознавать степень русской опасности. (Мысль, что вряд ли западный человек может понять Россию, была очень распространена в русской эмиграции. Вероятно, она была вызвана некомпетентными публикациями некоторых западных советологов, а также глубокими расхождениями в толковании русской истории.)
В целом можно сказать, что Солженицын и многие другие русские прибыли на Запад без надлежащей интеллектуальной подготовки и потому не смогли понять основные аспекты западной культуры и политики. Дала о себе знать и культурная изоляция, на которую они были прежде обречены. В публикациях Солженицына встречаются зерна истины; иногда их больше, иногда — меньше. Гнев Солженицына, направленный на разлагающийся Запад, и ярость, с которой он нападал на «наших плюралистов» (то есть русских либеральных диссидентов), были спровоцированы теми на Западе, кто возлагал большую или большую часть вины за несчастья России на русскую специфику, а не на большевизм — чуждую (западную) идеологию, импортированную против желания народа. Однако эффект высказываний Солженицына ослаблялся преувеличениями и неуравновешенностью.
То же относится к его художественно-политическим произведениям, в особенности — к «Ленину в Цюрихе». Намерение демифологизировать Ленина достойно похвалы, повесть сильно и хорошо написана, но в историческом смысле она содержит множество огрехов и кое в чем дезориентирует читателя. Борис Суварин, который знает историю вопроса значительно глубже, чем Солженицын (он был антикоммунистом за десятилетия до романиста и лично знал Ленина), справедливо отметил слабые места повести. Поездка Ленина в Россию через Германию в 1917 году и в те времена не была тайной; Парвус-Гельфанд (идеолог «перманентной революции»), изображаемый в роли злого гуру Ленина и даже Свенгали[130], не имел на него реального влияния — на самом деле Ленин презирал его.
Солженицын говорит, что Ленин — русский лишь на четверть. Что из этого? В конце концов в жилах русских царей было еще меньше русской крови, две трети русской аристократии были иностранного происхождения, не говоря уже о Пушкине, Лермонтове и многих других звездах русского небосклона. Солженицын может возразить, что романист имеет право на художественные вольности с историческимим фактами. Но тогда правы и оппоненты Солженицына, когда обвиняют его в создании новой мифологии, далекой от исторической правды.
Некоторые критики Солженицына явно перегнули палку, утверждая в пылу полемики, что он — новый фундаменталистский аятолла, проповедующий православный фашизм. Но, ввязываясь в драку с ожесточением, Солженицын и не мог ожидать, что его политическая философия будет принята без критики. Он никогда не пользовался жаргоном «черной сотни» и не проповедовал теократию. Но он безжалостно нападал на либералов, западников и «антипатриотов», и те, естественно, не оставались в долгу. Он ненавидит большевизм, но при этом сам — продукт советской системы; ему свойственны, как отмечает один из критиков, лучшие и высокие человеческие качества, но заметны и отзвуки войны, концлагеря и тоталитаризма. Метод его полемики с политическими противниками был определен его происхождением и средой, в которой он провел большую часть жизни. Он не был знатоком западной мысли и не попытался изучить ее всерьез, поскольку был занят огромным литературным проектом. Он отгородился от новых влияний. Неудивительно, что долгое пребывание на Западе лишь укрепило его предрассудки — точно так же, как поездка Достоевского в Лондон и знакомство с Хрустальным дворцом утвердили писателя в его предположениях о грядущей победе материальной цивилизации и близости всемирной катастрофы.
Некоторые из прежних друзей и доброжелателей Солженицына в Москве давно отошли от него. Лакшин, член редколлегии «Нового мира», писал, что Солженицын не признаёт равенства в духовных вопросах, что он пишет в традиции житий святых, причем его житие является образцом. Часть бывших товарищей Солженицына по оружию перешла в лагерь крайней правой. Среди них — Игорь Шафаревич, талантливый математик, ставший профессором в 21 год, а затем членом-корреспондентом и действительным членом Академии наук. Политическая публицистика Шафаревича не может равняться с солженицынской. Он пишет довольно тяжеловесно, его «Социализм как явление мировой истории» злоречивые критики сравнили с изобретением велосипеда. На протяжении 384 страниц работы он обрушивает на читателя отрывки из 168 книг по данному вопросу в доказательство того, что социализм всегда был плохой идеей, ведущей к катастрофическим последствиям. Если учесть, что эта работа написана во времена, когда марксизм-ленинизм был в Советском Союзе государственной религией, ее можно считать выдающейся демонстрацией критической мысли. Однако в ней нет ничего такого, чего не знали бы информированные западные читатели. Кроме того, подбор источников и предвзятость оказались несовместимы с научной добросовестностью и объективностью. В книге есть полемические достоинства, но вряд ли ее можно назвать трудом непреходящей ценности.
Настоящую известность принесла Шафаревичу куда меньшая по объему «Русофобия». Написанная примерно в 1980 году и впоследствии дополненная, она стала доступна широкому читателю лишь в 1990 году, после публикации в отрывках в «Нашем современнике» и других периодических изданиях правых вроде мюнхенского «Веча»[131].
Основной тезис Шафаревича таков: есть «малый народ», который на протяжении всей истории пытается манипулировать «большим народом», определять его судьбу, разрушать русские религиозные и национальные ценности. В качестве типичных примеров кампаний, проводимых «малым народом» для того, чтобы отвлечь общественное мнение от действительно важных вещей, Шафаревич приводит протест Вольтера против католической церкви в связи с процессом над ведьмами, дело Дрейфуса и суд над Бейлисом (в ходе которого киевский еврей-портной был обвинен в ритуальном убийстве и впоследствии оправдан). А типичными представителями «малого народа», по Шафаревичу, были Генрих Гейне, главным образом из-за его «грязных нападок на христианство», и писавший на иврите поэт Бялик (известный своей поэмой-плачем о кишиневском погроме). «Малый народ» постоянно клевещет на Россию, приписывает ей рабское мышление, отрицает ее исторические достижения. Его цель — превратить Россию в либеральную демократию западного образца. Это было бы равносильно духовной оккупации России, а может быть, повлекло бы в конечном итоге и физическую оккупацию «малым народом» и Западом.
«Малый народ» состоит в основном (хотя и не только) из еврейских интеллигентов-космополитов — деструктивных элементов, не имеющих корней и настроенных против русских, — словом, из «фермента разложения», как выразился немецкий историк XIX века. Вынашивая идею «малого народа», Шафаревич черпал вдохновение из писаний Опоста Кошена, историка французской революции, погибшего в бою в первой мировой войне. Кошен пытался установить, какие литературно-философские круги заложили при ancien regime[132]. основы для революции.
Не очень ясно, однако, как изучение этих кругов — от Вольтера до энциклопедистов — может пролить свет на ситуацию в России. Вряд ли их можно обвинить в недостатке патриотизма: в конце концов армии Французской революции маршировали под «Марсельезу» — «Вперед, сыны отчизны» Шафаревич в полном законном праве любить монархию и не любить демократию. Но ведь монархи и монархисты не обязательно большие патриоты, чем их оппоненты, поэтому ход рассуждений Шафаревича понять нелегко.[133]
Концепция русофобии восходит к славянофилам и таким авторам, как Тютчев; но в их времена врагами считались британский империализм, католическая церковь и европейские либералы, а не «малый народ», не имевший никакого политического влияния. Верно, конечно, что на протяжении всей истории России многие иностранцы и русские отрицательно отзывались о различных аспектах русской истории и политики. Многие отчеты иностранцев, посетивших Россию, отнюдь не были лестными. Преувеличенно отрицательными были и сообщения балтийских немцев вроде Виктора Хена[134]. Но подобные взгляды высказывали и сыны отчизны, которых вряд ли можно обвинить в антипатриотизме, — от Пушкина, Лермонтова и Чаадаева до Чернышевского и Горького. Немало жестоких слов о русском народе было сказано лидерами крайней правой после революции 1917 года: русские — мерзавцы, потому что они предали царя. Каждый русский школьник знает стихотворение Лермонтова о «немытой России — стране рабов, стране господ», но Шафаревич обрушивается на эмигрантские журналы, о которых вряд ли слышал хотя бы один на тысячу русских. Шафаревич мог бы объявить (правда, он никогда этого не делал): что дозволено Лермонтову и Чаадаеву, то не дозволено евреям и другим безродным «пришельцам». Негодование Шафаревича было направлено весьма избирательно; в результате он приобрел немалую славу в кругах своих единомышленников, но был осмеян либеральной интеллигенцией. Что можно сказать в защиту Шафаревича? На всем протяжении русской истории часть либеральной и радикальной интеллигенции была отчуждена от государства и не считалась носительницей национального духа. Ее обвиняли в деструктивном мышлении, в нигилизме, в желании разрушать, а не создавать. Достоевский пространно писал об отчуждении интеллигенции, этой теме посвящены и знаменитые «Вехи» (1909). Разумеется, с точки зрения патриота, такое отчуждение весьма прискорбно, но неясно, кто в нем виноват. Вряд ли можно утверждать, что царский режим прилагал много стараний вовлечь интеллигенцию (не говоря уже о национальных меньшинствах) в управление государством. Во всяком случае, есть нечто странное, даже патологическое, в крайней чувствительности тех, кто видит смертный грех в любой критике своего народа и вину за все беды России возлагает на «инородцев». В современной истории существовали англофобия, франкофобия, германофобия; сильно распространен антиамериканизм; временами это было оправданно, чаще — выглядело глупо и безвкусно. Однако нормальный англичанин, француз, немец и американец только пожмут плечами и не придадут нападкам особого значения. Как объяснить, почему чувствительность к этому в России — хотя бы в некоторых кругах — острее, чем где бы то ни было? Этот вопрос, несомненно, заслуживает тщательного изучения.
Предварительные итоги
Русские авторы-патриоты, не испытывающие большой симпатии к шовинистам в своей стране, долгое время доказывали, что на Западе склонны преувеличивать роль «черной сотни», ее идеологии и еще больше — ее наследников вроде «Памяти». Они утверждали, что это делалось с целью дискредитировать русских консерваторов и патриотов, да и «русскую идею» в целом.
Такие жалобы заслуживают серьезного рассмотрения, и мы будем возвращаться к ним в дальнейшем. Разумеется, у «черной сотни» и ее наследников нет монополии на русский патриотизм — так же, как у большевиков не было монополии на социализм. До 1917 года (и после 1988 года) существовали социал-демократы, эсеры и различные либеральные группировки, которые играли куда более важную роль в идеологии (а зачастую и в политике). В какой-то степени жалобы умеренных русских националистов оправданны. Много чернил было пролито в 1987–1992 годах по поводу «Памяти» и ожидавшихся еврейских погромов, но произошли совсем другие погромы — направленные против русских, армян и турок-месхетинцев. И тем не менее опыт других стран показывает, что во времена политических и экономических кризисов маргинальные фашистские и профашистские группировки могут внезапно выйти вперед и даже стать решающей политической силой. Именно эта угроза, а не реальная опасность для русской национальной идеи или желание очернить ее привлекает внимание к экстремистским шовинистическим группам. Вряд ли можно утверждать, что в последние годы царизма влияние таких групп было лишь плодом воображения. В конце концов, Николай II и некоторые центральные фигуры его администрации во многом разделяли их программы. Невозможно всерьез отрицать, что к концу жизни Сталин уверовал в заговор евреев против него — отсюда «дело врачей» и кампания против «космополитов» В 70–80-е годы подобные идеи нашли сторонников в Политбюро — иначе не была бы развязана «антисионистская» кампания.
Насколько важную роль играла (и играет) идея жидомасонского заговора в доктринах крайней правой и в какой мере ей верили (и верят)? Почему она возродилась в эпоху гласности. Для безумных маргиналов в России, как и в других странах, теория заговора имеет абсолютно решающее значение, без нее невозможно понять их мышление. Вероятно, в России в нее верят больше, чем в других странах, включая нацистскую Германию. Гитлер, Геббельс, Геринг и им подобные считали евреев расово неполноценными, ненавидели и презирали их, однако они никогда не верили в гигантский заговор.
В это верили некоторые нацисты, но отнюдь не ведущие лица; в масонский заговор верил генерал Людендорф — фигура, политически не значимая, служившая скорее причиной недоразумений. Политические вожди более высокого уровня и в России, и в Германии полагали, что «Протоколы сионских мудрецов» и прочие теории заговора не следует понимать буквально. С другой стороны, даже среди интеллигенции бытовало подозрение, что нет дыма без огня, — может быть, в сенсационных разоблачениях есть доля правды?
Во всяком случае, как орудие пропаганды «Протоколы» свою роль сыграли, однако для серьезных людей они определенно не стали символом веры. Хотя «Протоколы» упоминались нацистской пропагандой и издавались в Третьем рейхе, официально они так и не были признаны. Похоже, что в России после 1917 года и — повторно — в конце 80 — начале 90-х годов их восприняли охотней. Возможно, это было связано с тем, что в политической элите в течение нескольких лет после большевистского переворота было немало евреев и они были легкой целью для нападок. Но среди лидеров 80-х годов евреев не было, и здесь такое объяснение не годится. Несомненно, вера в «Протоколы» связана с катастрофическими событиями 1917 и 1990–1991 годов, в такой обстановке всегда открывается путь множеству притянутых за уши теорий. По тем же причинам наблюдается оживление астрологии и прочих оккультных «наук».
Насколько широко распространена вера в жидомасонство! Если взять русское общественное мнение начала века — было ли там больше шовинизма, антисемитизма и ксенофобии, чем во Франции и Германии того времени? Во Франции в ту эпоху антисемитизм был сильнее, чем в Германии, а в Германии, вероятно, не слабее, чем в России. Правда, в Западной и Центральной Европе не было погромов, но и в России в погромах участвовала малая часть общества, и происходили они вне собственно русских территорий. В 70–80-е годы в Советском Союзе, несмотря на официальный и народный антисемитизм, население было сильно перемешано. Евреи занимали важное место в культурной жизни, и в их среде был высокий процент смешанных браков. Хотя многие евреи покидали страну, лишь в редких случаях это происходило из-за острого антисемитизма. Поэтому, говоря о вере в жидомасонство, следует помнить, что это касалось всего лишь части советского общества.
Кроме того, лидеры и духовные наставники даже самых радикальных групп сознавали, что теория заговора не может быть единственным содержанием доктрины. Ненависть и подозрительность — мощные инстинкты, но их недостаточно; должно быть и нечто позитивное, как это было в нацистской Германии и фашистской Италии. Сюда относятся национальные традиции, которые надлежит возродить: церковь, культ деревни, в которой «русскость» развивалась веками. Сюда относится озабоченность экологической обстановкой, проблемы сохранения естественной среды обитания, восстановления уничтоженных лесов, отравленных озер, старинных зданий, превратившихся в развалины. Сюда же относится исправление бед, широко распространившихся в обществе, — преступности, алкоголизма, распада семьи, отсутствия идеалов у молодого поколения.