Эпилог

Эпилог

Он умер и похоронен в Москве, куда переехали потом его мать и сестра.

Последний его сонет даже не переписан набело: ряд строк перечеркнут, и те, что набросаны наверху, видимо, тоже его не удовлетворяли, но новых, более совершенных, он найти уже не успел. И тем не менее сонет этот отмечен высшим совершенством — совершенством самоотдачи в любви.

Прости, я слишком много пожелал —

В любви к тебе всегда быть человеком.

В наш дерзкий век я дерзко возмечтал

Быть впереди, а не плестись за веком.

Готовя для тебя столь редкий дар,

Ни в чем любви не ставил я границы.

Но кто стремится к солнцу, как Икар,

Тот должен быть готовым и разбиться.

И вот лежу, изломан, меж камней.

Оборваны мои пути-дороги.

Целую тихо землю… Ведь по ней

Идут твои стремительные ноги.

Ну что ж… Иди одна своим путем.

…Еще не раз мы встретимся на нем.

Любовь или умирает, или она восходит. Но если восходит, то ко все большей человечности. Она или умирает, или одухотворяется. Но если она не умирает, то умираем мы. Сердце разрывается от боли. От совершенно новой человеческой боли. Вершинной боли человечности…

Мне осталось написать несколько строк о той, кого он любил. Она вышла замуж, у нее родилась и растет дочь. Что касается жизни ее души, то это тайна, в которую я не рискну углубляться.

Отмечу лишь самое очевидное: она увлеченно работает, исследуя художественную культуру Востока, открывая новое в ней. В одном из последних писем ко мне она сообщала: «Из Армении вернулась взволнованная и удивленная (и на этот раз!). И среди множества открытий — имя Нарекаци. Это армянский поэт X века, написавший книгу духовных песнопений. В 1963 году С. Я. Маршак хотел перевести его, но не успел. В песнопениях — что-то напоминающее хорал Баха…»

В этих строках я услышал голос Эдуарда Гольдернесса…

А в Тбилиси у нее я был поздней осенью. Мы купили на рынке охапку роз и поехали вверх, в гору, к пантеону. Мы возложили розы на могилу Нины Чавчавадзе, потом стояли у парапета, над Тбилиси, и я думал о том, что в этом мире, где, казалось бы, все умирают, нет ничего реальнее бессмертия.

…В одну из последних ночей он увидел сон: небольшой — на берегу моря, наподобие Батуми, город; день меркнет; вечером должны казнить Бернса, и сердце разрывается от сострадания и чувства беспомощности. Думая о Бернсе, он заходит в какой-то старый дом, замечает у окна рыдающую женщину; она поднимает лицо, и он узнает ее — ту, которую любит. И — опускается перед ней на колени, говорит: «Хочешь, я устрою, что казнят не Бернса, а меня?» — «Да», — отвечает она. «И тогда ты меня полюбишь?» — «Да». И он уходит, и на этом кончается сон…

…Он ни разу не поцеловал ее наяву и лишь однажды — во сне: в левую щеку, тихо-тихо, чтобы не разбудить, потому что видел ее больною и уснувшей. Он рассказал ей в письме об этом сне… А закончил письмо стихами Эмиля Верхарна, назвав их лучшим, что написано о любви. «Отдание тела, когда отдана душа, — не более, как созревание двух нежностей, устремленных страстно одна к другой. Любовь, о, она — ясновидение, единственное, единственный разум сердца, и наше самое безумное счастье — обезуметь от нежности и доверчивости».

Стихи эти Верхарн написал, выйдя из больницы, где нестерпимо страдал.

…А если бы это было нужно и возможно, Эдуард Гольдернесс действительно поднялся бы на эшафот, чтобы казнили не Бернса, а его, и он пошел бы к барьеру, чтобы убили не Лермонтова, а его, и лег бы в больницу, чтобы страдал он, а не Верхарн.

И поэтому поместим его в сердце рядом с ними.

1976 г.