XII

XII

Не следует, вероятно, удивляться тому, что столь яркая и отчетливо очерченная фигура в течение всего XIX столетия вызывала такую же резкую реакцию критиков, как и при жизни. В разные периоды де Местр возбуждал любопытство, отвращение, хвалу и слепую ненависть. Бесспорно, мало о ком истолкователи говорили такую чушь. Исходя из того, что де Местр был попечительным мужем и супругом и надежным другом, Ф. — А. де Лескюр пишет: «сей орел проницательности был незлобив, как ягненок, чист, как голубь»[218]. Даже прелаты церкви, воздававшие де Местру должное, до такого не дошли. Поскольку он говорил о божественности войны, он казался Ж. Дессену дарвинистом задолго до Дарвина[219]. Он опрокидывал общепринятые мнения — и потому его сравнивали со скандально известным протестантским богословом Давидом Фридрихом Штраусом; он признавал значительность национализма — и оказался предтечей итальянского Рисорджименто, президента Уилсона и учения о праве народов на самоопределение[220]. Он одним из первых говорил о «сообществе наций» («soci?t? des nations»[221]), и это сочли предсказанием Лиги Наций, хотя он хотел только высмеять типичную рационалистическую нелепицу[222].

Из воспоминаний тех, кому доводилось его встречать, складывается облик обаятельного человека, переходящего от вспышек блистательного остроумия к колким филиппикам, всегда обожаемого слушателями (особенно в Петербурге, где в аристократических кругах им очень увлекались), умеющего задавать парадоксальные вопросы и не слишком склонного выслушивать ответы, превосходного стилиста (Ламартин называл его наследником Дидро[223]), которого глубоко почитал и Сент-Бев, великий и единственный в своем роде критик. Лучший его портрет и в самом деле принадлежит перу Сент-Бева, который пишет о нем как о суровом, заносчивом, страстно одиноком мыслителе, рьяно отстаивающем истину, до краев наполненном идеями (обсуждать которые ему было практически не с кем ни в Петербурге, ни где бы то ни было) и, следовательно, способном писать исключительно для себя и уже хотя бы по этой причине заходить весьма далеко со своими «крайними истинами» («ultra-v?rit?s»)[224], всегда нападающем на своих противников, яростно преследующем их, готовом разжечь пламя, стремящемся уничтожить. Из этого вытекает, что он нередко обижал знакомых; один из выразительнейших примеров приводит тот же Сент-Бев: де Местр ответил г-же де Сталь, убеждавшей его в достоинствах англиканской церкви: «Да, она похожа на орангутана в окружении других обезьян»[225]; типичное для де Местра описание одной из разновидностей протестантизма. Сент-Бев говорит, что под обаянием его «возвышенного и мощного ума» он находился всю свою жизнь. Внешность его отличалась благородством и приятностью; один сицилийский путешественник писал, что «голова его в снегу, а на устах — огонь»[226].

Подобно Гегелю, де Местр сознавал, что живет в то время, когда завершается и уходит прочь огромная эпоха человеческой цивилизации. «Я умираю вместе с Европой. Приятная компания», — писал он в 1819 г.[227] Леон Блуа рассматривал его сочинения как речь над свежей могилой современной ему — да и нам — Европы[228]. И все же сейчас он интересен нам не как последний глас умирающей культуры, не как последний римлянин, коим он сам себя считал. Его труды и личность важны не как завершение, но как начало. Они важны для нас потому, что их автор оказался первым теоретиком выдающейся и сильной традиции, достигшей апогея в воззрениях предтечи фашистов Шарля Морраса, а также тех католиков, антидрейфусаров и сторонников Виши, о которых часто пишут, что они были прежде всего католиками, а уже потом христианами. Моррас, вероятно, был готов сотрудничать с гитлеровским режимом отчасти по тем же причинам, которые влекли де Местра к Наполеону и внушали ему уважение к Робеспьеру; куда менее теплое чувство он питал к сторонникам умеренных взглядов, поверженным Робеспьером, а также к толпе благонамеренных посредственностей, составлявших окружение сардинского монарха.

В иерархии ценностей де Местра власть всегда располагается выше всего, ибо власть — это божественный закон, правящий миром, источник всякой жизни и действия, фактор первостепенной важности в развитии человечества. Тот, кто умеет держать власть в руках (и прежде всего — принимать решения), приобретает право требовать повиновения и к тому же становится орудием, избранным ныне Богом или историей для того, чтобы осуществлять свой таинственный замысел. Сосредоточение власти в одних руках — сущность деспотического правления Робеспьера и его приверженцев (против чего так страстно восставали Констан и Гизо с их умеренными взглядами) — для де Местра бесконечно предпочтительнее рассредоточенности, следующей из созданных человеком законов. Воистину мудро и проницательно поместить власть там, где ей подобало бы пребывать по праву и в безопасности — в древние, устоявшиеся, созданные не человеком, а обществом институции, но никак не в руки отдельных людей, демократически избранных или самовольно занявших главенствующее положение. Всякая власть, приобретенная путем узурпации в конце концов рухнет, ибо она попирает божественные законы мироздания; власть живет лишь в том, кто становится орудием таких законов. Сопротивляясь им, мы преграждаем космическое течение плотиной слабого и склонного заблуждаться разума, а это всегда ребячливость и глупость, более того — глупость преступная, угрожающая будущему рода людского. Каким окажется это будущее, могут знать только те, кто реалистически подходит к истории и природе человека во всем ее разнообразии. При всей склонности к теоретическому априоризму де Местр учил, что если мы хотим понять, как действует божественная воля, мы должны изучать события опытным путем, с подобающей оглядкой на изменчивые исторические условия, и рассматривать каждую ситуацию в ее конкретном контексте.

И этот историзм и неподдельный интерес к разновидностям власти над людьми, к процессам формирования обществ и их духовных и культурных составляющих, который Гердер, Гегель и немецкие романтики проповедовали на куда более непонятном языке, а Сен-Симон — куда более абстрактным образом, ныне составляют такую значительную часть наших представлений об истории, что мы уже позабыли о том, как мало времени прошло с тех пор, когда эти определения были не общеприняты, а парадоксальны. Де Местр — наш современник и потому, что он развенчивает бессилие абстрактных идей и дедуктивных методов, под чьим влиянием (хотя этого ему, быть может, говорить не следовало) находились благочестивые защитники католицизма, а не только их оппоненты. Едва ли кто-то приложил больше сил, чтобы подорвать доверие к попыткам объяснять ход вещей и распределять обязанности, исходя из таких общих понятий, как природа человека, права, добродетель, физический мир и так далее; это — дедукция, с помощью которой мы можем прийти только к тому, что заложили в посылки, не замечая или не желая считаться с тем, что наши действия этим и ограничиваются.

Де Местра справедливо называют реакционером, однако он нападал на некритически усваиваемые принципы более горячо и с большим успехом, чем многие прогрессисты-самоучки. Его методы куда ближе к современному эмпиризму, чем, скажем, методы научно мыслящих Конта, Спенсера или, если уж на то пошло, либеральных историков прошлого столетия. Де Местр снова оказался одним из первых мыслителей, постигших, сколь значительную общественную и философскую роль играют в формировании характера и убеждений каждого человека такие «естественные» явления, как языковые обычаи, типы речи, предрассудки и национальные идиосинкразии. Вико говорил о том, что именно язык, образы, мифология лучше чего-либо иного позволяют заглянуть в тайны роста людей и обществ. Гердер и немецкие филологи изучали эти феномены как итог глубочайших убеждений и типичнейших черт своего народа; отцы политического романтизма, в особенности Гаман, Гердер, Фихте, представляли их свободными и спонтанными формами самовыражения, отвечающими истинным потребностям человеческой природы и разительно непохожими на жесткий деспотизм централизованного Французского государства, которое подавляет естественные склонности своих подданных. Де Местр выделяет не эти привлекательные и во многом придуманные черты «мирового духа» (Volkseele), провозглашенные вдохновенными поборниками жизни и роста обществ, но как раз противоположные — устойчивость, долговечность, неуязвимость, мощь темной массы полуосознанных воспоминаний, обычаев и склонностей вкупе с еще более мрачными подсознательными силами. Превыше всего он ставил власть институций божественного происхождения, требующую коллективного повиновения. Он особенно подчеркивает, что абсолютная власть действует с наибольшим успехом даже в том случае, если ее происхождение внушает ужас. Он боялся науки и ненавидел ее потому, что она слишком многое освещала, рассеивая тайну, которая только и способна устоять перед вопросами скептиков. Даже де Местру с его острым зрением не удалось предвидеть, что наступит день, когда технические возможности науки воссоединятся с потенциалом уже не рационализма, а иррационализма. Тогда либерализм столкнется с двумя врагами: с деспотической властью рациональной научной организации, с одной стороны, и силами иррационального, мистического фанатизма — с другой, и обе эти силы, превозносимые последователями Вольтера или де Местра, пожмут друг другу руки в том самом союзе, о котором с таким бурным и ошибочным оптимизмом пророчествовал Сен-Симон.

Подобно Парето, де Местр верил в элитарные слои общества, но ему не было свойственно циничное безразличие к той или иной шкале моральных ценностей, к тому, что элита придерживается об уме одних понятий, а массам проповедует совершенно иные, хотя он и считал, что большинству человечества излишек света приносит только вред. Он, как и Жорж Сорель, был убежден в необходимости социальной мифологии и неизбежности войн между народами и внутри общества, но в отличие от него не допускал и мысли о том, что вожди главенствующего сословия сумеют сами увидеть в мифе идею приверженности — единственное средство, которым массы можно и следует вести к победе. Подобно Ницше, он терпеть не мог равенства и считал понятие всеобщей свободы нелепым и опасным призраком; при этом он не восставал против исторического процесса и не стремился разрушить границы, внутри которых человечество прошло свой полный страданий путь. Он не увлекался безоглядно общественной и политической модой эпохи, а природу политической власти видел так же ясно и определял в таких же точных терминах, как Макиавелли и Гоббс, Бисмарк и Ленин. По этой причине лидеры католицизма XIX в. (и духовные лица, и миряне), формально весьма почитавшие де Местра как энергичного и благочестивого защитника религиозной доктрины, при упоминании его имени все же испытывали беспокойство, как будто выкованное им по доброй вере оружие оказалось слишком грозным для защиты и, подобно бомбе, могло неожиданно взорваться у них в руках.

Общество представлялось де Местру в виде сложнейшей паутины связей между слабыми, грешными, беспомощными людьми, которых раздирают противоречивые желания, влекут в разные стороны свирепые, неодолимые силы, — никакая удобная формула не может эти силы оправдать, ибо они слишком разрушительны. Любое достижение причиняет боль и терпит неудачу; его можно довести до конца лишь под водительством мудрых и властных людей, как бы вмещающих силы истории (что для де Местра почти равняется Божественному слову, «ставшему плотию»), которые положили жизнь на выполнение вверенного им дела — сохранения предписанного свыше порядка. Этим актом самопожертвования достигается союз с Божьим замыслом, согласно которому устроен мир; а закон этого замысла — добровольное заклание себя, отрицающее всякие объяснения и в этой юдоли не приносящее награды. Социальная структура, за которую он ратовал, восходит к сословию стражей из «Государства» Платона и к Ночному Совету из его же «Законов» как минимум в той же мере, что и к христианской традиции; обнаруживает она и близость к проповеди Великого Инквизитора из знаменитой притчи Достоевского. Взгляды де Местра могут показаться отвратительными тем, кто действительно дорожит человеческой свободой, ибо они основываются на упрямом отрицании света, которым пока еще живет или хочет жить большинство людей; и все же, возводя огромное здание своего учения, де Местр смело, неоднократно и часто для первооткрывателя обнаруживал (и яростно преувеличивал) основные истины, которые его современникам были неприятны, наследниками с презрением отрицались и получили признание только в наши дни — не потому, конечно, что мы проницательнее, честнее или лучше разбираемся в себе, но потому, что порядок, который де Местр считал единственным средством борьбы с разложением ткани общества, в наши дни воплотился в своей самой чудовищной форме. Оказалось реальностью тоталитарное общество, подробно описанное де Местром в форме исторического анализа, и невероятной ценой человеческих страданий были доказаны глубина и великолепие замечательного и ужасного пророка нашего времени.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.